Политика постмодернизма
Политика постмодернизма
«Generation „П“» — первый роман Пелевина, в котором власть, осуществляемая посредством симулякров, оттесняет поиск свободы, казалось бы, доминировавший во всех его более ранних текстах. Да, собственно, и сама свобода оказывается таким же симулякром, «вкачиваемым» в мозги потребителя вместе с рекламой кроссовок; недаром жаргонное «лэвэ» саркастически расшифровывается одним из персонажей романа как сокращение от «liberal values», иначе говоря — ценностей свободы.
Сосредоточенность Пелевина на массовом производстве симулякров и выдвижение на первый план фигуры политтехнолога — постмодернистского инженера постсоветской модерности — позволяет распознать в «Generation „П“» важный симптом эволюции постмодернистского дискурса, превращающегося из формы освобождения в способ власти и подавления. Эту логику в свое время предсказал Ф. Джеймисон — пожалуй, самый известный теоретик неомарксистской эстетики. В своей книге «Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма» (1991) он обнаруживает нечто подобное взрывной апории в «постмодерной историографии». Он называет это состояние «постмодерной шизофрагментацией, противоположной модерным или модернистским застреваниям и истериям»[706]. Показывая, что история в постмодернизме принципиально строится из несовместимых, диссонирующих друг с другом и принадлежащих разным дискурсивным регистрам элементов, Джеймисон подчеркивает: «Не следует думать, будто постмодерные нарративы каким-то образом преодолевают или трансцендентируют причудливые разрывы между дискурсивными элементами: последние не воспринимаются как „противоречие“, которому постмодернистский коллаж должен придать некое подобие „разрешения“. Постмодерный эффект, напротив, выделяет и держится за разрывы и различия: он предполагает их и тем самым продлевает и увековечивает их…» (р. 173).
Структура такого рода не столько разрушает культурные и дискурсивные целостности, сколько провоцирует появление нового — «новых сочетаний событий, типов дискурса, классификаций и реальностей». Эта структура, продолжает Джеймисон, формирует новый тип восприятия — он называет его «incommensurability-vision» (в буквальном переводе — «несоизмеримое» или «несоразмерное» зрение):
Новые типы восприятия сводят такие несовместности в единое поле, порождая что-то вроде несоразмерного зрения, при котором взгляд остается несфокусированным и временно наслаждается напряжением, создаваемым множественными координатами (так что если вы думали, что диалектика имеет дело с синтезом противоположностей, то этот тип восприятия следует именовать «постдиалектическим») (р. 372).
В свою очередь, это восприятие оказывается, по преимуществу, пространственным:
…каково бы ни было происхождение постмодернистских несовместимостей — пришли ли они из различных временных зон или из несоотносимых частей социальной или материальной вселенной — в любом случае именно их пространственная разделенность прочувствована как таковая. Различные моменты в историческом или экзистенциальном времени здесь попросту разложены по различным пространственным ячейкам (р. 373).
Что означает этот эффект «опространствления» истории, который, вообще говоря, вытекает и из структуры постмодернистской паралогии? Джеймисон пишет о радикальной дискретности, прерывистости постмодернистского мировидения, в котором переход от одного типа классификации к другому, от одного семантического фрагмента к другому подобен моментальному переключению каналов на телеэкране. Примечательно, что именно эта метафора лежит и в основе определения нового (постмодерного) антропологического типа в романе Пелевина — это определение дано в «посмертном» монологе «Че Гевары»:
Быстрое переключение телевизора с одной программы на другую, к которому прибегают, чтобы не смотреть рекламу, называется zapping. Буржуазная мысль довольно подробно исследовала психическое состояние человека, предающегося заппингу, и соответствующий тип мышления, который постепенно становится базисным в современном мире… Подобно тому как телезритель, не желая смотреть рекламный блок, переключает телевизор, мгновенные и непредсказуемые техномодификации изображения переключают самого телезрителя. Переходя в состояние Homo Zapiens, он сам становится телепередачей, которой управляют дистанционно. И в этом состоянии он проводит значительную часть своей жизни («Generation „П“», с. 106).
«Буржуазный мыслитель» Джеймисон первым усмотрел в распространении такого типа сознания опасность возникновения постмодернистской идеологической репрессии. «Спатиальная (опространствленная) история» позволяет манипулировать сознанием куда более изощренно, чем любые формы пропаганды:
Этот новый способ разложения информации, делая репрезентацию невероятной, дискредитирует политические позиции и их органические «дискурсы» и, коротко говоря, эффективно разделяет «факты» и «правду», как когда-то сказал Адорно. Превосходство этого нового метода лежит в его способности совершенно адекватно сосуществовать с информацией и знаниями… которые активируются только «по месту» или «по контексту»… и исключают не только прежние формы синтеза, но и тот терапевтический остраняющий эффект, что возникал при сопоставлении одного свидетельства с другими, казалось бы, ничем не связанными (р. 275).
Так шизофрагментация, полагает исследователь, оборачивается наиболее тотализирующим аспектом постмодернизма. Именно об этой трансформации и написан роман Пелевина.
Формы манипуляции сознанием, и в особенности историческим сознанием, вытекающие из спатиализации истории, приобретают особую актуальность в фазе «позднего постмодернизма» (в России — в конце 1990-х и 2000-е годы) — точнее, в его квазиисторических нарративах, встраивающих тоталитарные и имперские мифологемы в постмодернистские структуры (подробнее см. об этом в разделе «Гипотеза о позднем постмодернизме» гл. 12 и в гл. 17 этой книги).
В свою очередь, Сорокин в «Голубом сале» иронично деконструирует проверенную им во многих более ранних сочинениях концепцию власти над дискурсами как кратчайшего пути к свободе. Деконструкция эта воплощена в кольцевой композиции романа (кстати, по-моему, Сорокин до «Голубого сала» никогда не использовал эту структуру). Начинается роман с писем, которые «биофилолог» Борис Глогер пишет своему возлюбленному из секретной лаборатории, где проводятся опыты по добыванию голубого сала — «русского грааля: духа, ставшего плотью», по выражению А. Гениса[707]. Полученное голубое сало отнимают, попутно убивая Глогера и других экспериментаторов, ушедшие в глубь Сибири «землеёбы» (забавная пародия на почвенничество). Посредством машины времени голубое сало пересылается Сталину в альтернативный 1954-й (Сталин бодр и жив — как, впрочем, и Гитлер, с которым он разделил власть над миром). Между Сталиным и Гитлером разыгрывается борьба за обладание голубым салом, в процессе которой Сталин вкалывает голубое сало себе в мозг. В результате происходит мировая катастрофа, гибнет вся планета, галактика, мир… и Сталин обнаруживает себя слугой того самого юноши, которому пишет письма Глогер, при том что юноша с презрением выбрасывает первое же письмо Глогера (с которого начинался роман); гораздо больше его занимает накидка из… голубого сала, новинки сезона, в которой он отправляется на пасхальный бал. Верховный обладатель эманации власти и свободы оказывается лакеем у ничтожного красавчика, а сама таинственная субстанция («эссенция» русского литературоцентризма) годится лишь на светящуюся накидку, став предметом туалета — не более того! Стоило ли из-за этого огород городить!
Вместе с тем роман Сорокина представляет собой весьма странную структуру. Казалось бы, три сюжетных пласта — технократическое глобальное будущее, орден «землеёбов» и «альтернативный сталинизм» — представляют собой три варианта утопии: либеральную, почвенническую и, если можно так сказать, версию антиистории (или исторического зазеркалья). Мотив голубого сала чисто механически «сплачивает» эти уровни романа в единый сюжет. Можно рассуждать о сугубо прагматическом использовании голубого сала —. квинтэссенции русской духовности — в глобализированном либеральном будущем и о наркотически-оккультной роли этой субстанции в «тоталитарном модернизме», как и о том, почему голубое сало не нужно в почвеннической утопии (пытающейся выйти за пределы культуры?), — но это будут лишь вольные интерпретации, в сущности, минимально обоснованные в самом тексте романа. Сорокин почему-то не извлекает того смыслового потенциала, который заложен в композиции его текста. Все эти «уровни» романа служат достаточно статичными декорациями, лишенными взаимной связи. В сущности, сюжетное движение в каждой из этих частей подменено дивертисментом различных дискурсивных аттракционов, порядок которых весьма произволен, и определяется не логикой действия, а исключительно желанием автора «разыграть» еще одну символическую иерархию, еще один культурный миф.
Более того, всегда внимательный к стилистическому строю своего текста, представляющему сложный оркестр чужих дискурсов, Сорокин, по-моему, впервые допускает серьезный сбой. Если в письмах Глогера создан некий новый язык — ритмичный, запоминающийся, с использованием всевозможных неологизмов и китайских корней и фразеологем, если в части, касающейся «землеёбов». явственно пародируется «сибирский» роман позднего соцреализма, то в «тоталитарной» части — возможно, в силу альтернативной природы этой утопии — стилистические источники, строго говоря, неопределенны: одни фрагменты напоминают о соцреализме, другие — о современном гламуре (дворец Гитлера, сексуальная сцена между Сталиным и Хрущевым), третьи — о голливудских триллерах вроде фильмов про людоеда Лестера (фондю из человечины), а четвертые — о Жорже Батае (изнасилование Весты Сталиной Гитлером). Но перед нами — все же достаточно «единообразная» смесь всех упомянутых компонентов.
Негремучая смесь — вот что странно. В нейтрализующей стилистике романа исчезает взрывной компонент сорокинской деконструкции. Вместо того чтобы обострять конфликты между разными «пластами» романа — Сорокин, наподобие своего героя, Сталина, ставшего слугой, — соединяет их встык, «сплачивает», достигая нерефлективной (масскультовой) гомогенности. При этом неясно, стремится ли Сорокин к этой гомогенности или она возникает помимо его воли.
Наиболее адекватным комментарием к «Голубому салу» представляется интерпретация философской эстетики маркиза де Сада, предлагаемая Жоржем Батаем в эссе «Сад и обычный человек». Учитывая то, что русский перевод работы Батая был опубликован в получившем большой резонанс сборнике «Маркиз де Сад и XX век» (1992), небессмысленно будет допустить и прямое влияние этого текста на Сорокина, всегда интересовавшегося связью между сакральным и трансгрессией. Впрочем, как обычно, типологические параллели важнее и интереснее.
По мнению Батая, в основании письма Сада лежит особое понимание сакрального — впрочем, вполне разделяемое им самим и некоторыми другими авторами, близкими к сюрреализму, — такими, как Роже Кайуа и Антонен Арто:
Всюду и во все времена божественное начало зачаровывало людей и угнетало их: под божественным, сакральным они понимали своего рода внутреннее воодушевление, потаенное, всепоглощающее исступление, жестокую силу, которая овладевает человеком, пожирает его, как огонь, и неминуемо влечет к гибели… Это воодушевление считалось заразным, передавалось от одного объекта к другому, оно превращалось в смертоносный миазм… Религия прилагает усилия к восхвалению сакрального объекта, чтобы губительное начало превратить в существо власти, наделить его особой ценностью, но в то же время оно заботится об ограничении его воздействия определенной сферой, отделенной от мира нормальной жизни (или профанного мира) непреодолимой границей[708].
Таким сакральным ядом (иначе говоря, «фармаконом» в интерпретации Деррида) в романе Сорокина и становится голубое сало как символ «духовности», которую производит русская литература. Гибельный эффект голубого сала подтверждается тем, как, переходя из рук в руки, оно действительно превращается в «смертоносный миазм» — во всяком случае, его передача сопровождается смертями и пытками. Именно поэтому ни один из персонажей романа не способен стать медиатором между разными слоями времени и пространства, между различными культурами: переход, передача голубого сала совершается только ценой жертвоприношения, только посредством насилия.
Одновременно все герои романа, от Глогера до Сталина, стремятся превратить губительное начало сакрального объекта в основание своей власти — при том что масштабы их претензий с каждым сюжетным шагом растут: если Глогер, рассказывая о голубом сале, стремится распространить свою власть только на возлюбленного, то «землеёбы» пытаются подчинить себе прошлое и время в целом, Сталин же, по-видимому, надеется приобрести власть над вселенной, которую в итоге уничтожает его мозг, разросшийся под влиянием голубого сала; впрочем, скорее, речь идет о видении, фантазме уничтожения, возникающем в сознании Сталина (или в сознании текста?) в состоянии наркотического транса.
Существенная слабость романа состоит в том, что Сорокину удается только косвенно — через вставные тексты — и не всегда убедительно связать литературоцентризм с насилием и священным — а ведь это центральная философская тема «Голубого сала»! Более того, инъекция чудодейственного препарата в мозг в этом контексте понимается как максимальное расширение сферы сакрального — недаром результатом этого жеста может быть только апокалипсис. Наоборот, ограничение сферы влияния голубого сала областью письма, камерами клонов, лунным реактором или — в конце романа — сферой чистой «глянцевой» декоративности в полной мере соответствует тому типу контроля над священным, который устанавливает религия: этот контроль должен нейтрализовать смертоносность священного, одновременно консервируя его статус.
Сюжет романа — при всей бессвязности — разворачивающийся между двумя точками нейтрализации (едиными по своей природе, что объясняет кольцевую композицию) — приобретает значение потлача: «Тревога и радость, интенсивность жизни и смерти переплелись в культовых праздниках: страх придавал смысл разгулу, а бесцельная растрата оставалась целью полезной деятельности. <…> Но никогда не происходило сближения, ничто не приводило к смешению этих противоположностей и неприменимых начал друг с другом» (Ж. Батай, с. 95).
По Батаю, впервые это смешение, придающее языку значение культурного потлача, совершил именно де Сад. Именно такое смешение формирует особое понимание садовского эротизма, выступающего как синоним сакрального: «эротизм Сада в большей степени доступен сознательному постижению, чем древние религиозные предписания» (с. 96). Вглядываясь в воронку страшного наслаждения, Сад раскрывает природу сакрального как культурного механизма, рожденного конфликтом между бытием и языком. Сакральное, и особенно жертвоприношение, обнажает наслаждение, вызываемое истреблением и насилием, тем самым преодолевая репрессию языка и демонстрируя скрытую природу бытия. Созданный Садом эротический дискурс «смягчает насилие, одновременно его возбуждая» (с. 104). Но одновременно этот дискурс подрывает язык: «это язык, не признающий наличия связи, общения между говорящим и теми, с кем он разговаривает, а, следовательно, не признающий самого языка, который по существу и является этим процессом» (там же).
Казалось бы, нечто подобное делает и Сорокин. Во всяком случае, сексуальные сцены с участием Хрущева и Сталина (этот эпизод вдобавок обрамлен сценами пытки и людоедства) или Гитлера и Весты Сталиной, по-видимому, задумывались именно как воплощение страшного наслаждения, аналогичного эффекту от священного голубого сала — эффекту литературоцентризма. Но и эта связь не видна, она не «прописана» Сорокиным, и в самих этих сценах смешного больше, чем страшного («Дай мне попочку, сладкий мальчик мой, — мягко приказал Хрущев, цепко держа Сталина за яйца…»[709] и т. п.). Если программа Батая откровенно романтична, то Сорокин скорее создает апорийное сочетание различных модальностей — комического и возвышенного, деконструкции и утопии (эта черта характерна и для его более поздних текстов — в особенности для романа «День опричника»), «Гламурность», вторгающаяся в стилистику «тоталитарных» глав, и уже отмеченное отсутствие внутренней конфликтности в стилистике этой части, нарастание дискурсивной гомогенности, на мой взгляд, свидетельствуют о неудаче романа «Голубое сало» как проекта актуального русского романа. У Сорокина эротизм не становится орудием деконструкции литературоцентризма, потому что сам литературоцентризм (как в классическом, так и в модернистском варианте) за первое постсоветское десятилетие подрастерял свою сакральность, а эротизм и садизм, в свою очередь, явно утратили шоковую силу — ту, которая могла бы нарушить символическую оборону читателя. Вместо конфликта между Воображаемым (сакральность) и Реальным (шоковый эротизм и насилие) Сорокин оказался заперт в области Символического. Роман запутался в бесконечных цепях означающих — по сути своей, гомогенных, иначе говоря, не отсылающих ни к чему-то абсолютно Другому, ни к чему-то отчетливо «Своему».
Несмотря на то что предлагаемое сопоставление «Голубого сала» с эссе Батая позволяет реконструировать возможную интенцию писателя, результат — воплощение — оказывается парадоксальным. Письмо Сорокина в этом романе в полной мере воспроизводит логику модернизма; при всей содержащейся в романе критике модернистского дискурса эти нападки имеют сугубо внешний характер, не затрагивающий эстетических основ самого романа. Поражение стратегии, использованной в «Голубом сале», демонстрирует ее недостаточность для современной культурной ситуации.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Политика
Политика Идеальные человеческие типы 1Каждое общество чтит людей одного типа, а другого — презирает, потому что они чего-то не умеют, потому что у них неправильный акцент, не тот темперамент, пол или цвет кожи. Однако эти критерии далеко не вечны. Качества и навыки, дающие
Политика
Политика Учеба во время войны. — Верность королю и забота об интересах университета. — Внешние признаки лояльности При всей декларированной автономии и порой республиканских способах управления университеты были зависимы от властей предержащих, выступавших
Политика
Политика — Да! Чуть было не забыл, — вскричал Азазелло, — мессир передавал вам привет, а также велел сказать, что приглашает вас сделать с ним небольшую прогулку, если, конечно, вы пожелаете. Так что ж вы на это скажете? — С большим удовольствием, — ответил Мастер. М.
Политика
Политика — Да! Чуть было не забыл, — вскричал Азазелло, — мессир передавал вам привет, а также велел сказать, что приглашает вас сделать с ним небольшую прогулку, если, конечно, вы пожелаете. Так что ж вы на это скажете? — С большим удовольствием, — ответил Мастер. М.
Политика
Политика Теодор Рузвельт (1858–1919) 26-й президент США ... Совершенно необразованный человек может разве что обчистить товарный вагон, а выпускник университета может украсть целую железную дорогу. ... Самая главная формула успеха – знание, как обращаться с людьми. ... Пусть
61 КУЛЬТУРА ПОСТМОДЕРНИЗМА
61 КУЛЬТУРА ПОСТМОДЕРНИЗМА Термин «постмодернизм» стал широко применяться с 1979 г. после выхода в свет книги французского философа Жана Франсуа Лио—тара «Постмодернистское состояние». Среди литераторов его впервые применил в 1971 г. американский исследователь ИхабХасан.
14.1. Истоки и сущность постмодернизма
14.1. Истоки и сущность постмодернизма Рассмотрение постмодернизма следует начинать с его истоков и начал. Еще Аристотель высказал мысль о том, что ключ к пониманию сущности какой–либо вещи лежит в изучении ее происхождения.Один из теоретиков постмодернизма, У. Эко,
II. Типология постмодернизма
II. Типология постмодернизма 1. (Преступный) нарцисс «…Новорожденный <…> тихо мечтал о том, чтобы все ушли» (Лимонов, «Молодой негодяй») 1.0. Ниже нам хотелось бы на минимуме примеров показать, к каким литературным результатам может вести несходство разных вариантов
3. Олег Проскурин и Хайден Уайт против постмодернизма
3. Олег Проскурин и Хайден Уайт против постмодернизма В интервью, приводя пример странной судьбы переводов в России, Зорин рассказывает, как комично выглядело открытие Хайдена Уайта аспирантами РГГУ благодаря недавно опубликованному переводу «Метаистории»,
Своеобразие филологического романа литературы постмодернизма
Своеобразие филологического романа литературы постмодернизма Последняя треть XX века характеризуется интересом к эстетике модернизма и постмодернизма, в рамках которой авторы могли создавать собственную реальность, где поэтика доминировала над содержанием.
1.1. Иммиграционная политика и политика интеграции: подходы к определению понятий
1.1. Иммиграционная политика и политика интеграции: подходы к определению понятий Миграция – сложный и многомерный феномен. Она приводит к перераспределению населения и рабочей силы между регионами мира и странами, тем самым изменяя демографический потенциал и баланс их
IX. Игра РПЦ на поле попкультуры и постмодернизма. Возрождение церковного антиэстетизма. Выставка «Осторожно, религия!»
IX. Игра РПЦ на поле попкультуры и постмодернизма. Возрождение церковного антиэстетизма. Выставка «Осторожно, религия!» Православный официоз широко раскрывает двери для различных форм культуры.[43] В церковную культуру плавно перекочевали советские певцы, чтецы, актеры и
«Инструменты» постмодернизма
«Инструменты» постмодернизма Философ культуры Хосе Ортега-и-Гассет, один из главных теоретиков Модерна, даже полагал, что наступит время, когда общество будет разделено при помощи искусства на два лагеря – на выдающихся личностей (создателей и зрителей элитарного