Гений Возрождения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гений Возрождения

Если еще кто-то может усомниться в том, что Петр I — это величайшая ренессансная личность, какой не знала эпоха Возрождения в Европе, он, мол, не гуманист, не ученый, а всего лишь самодержец, которому вздумалось нарушить ход народной жизни, идущий от века, то вот является из самой гущи народной крестьянский сын в Москве, выдает себя за дворянского недоросля, чтобы быть принятым в Славяно-греко-латинскую академию, где житье было весьма голодное, однако он учится столь прилежно и успешно, что через несколько лет в числе лучших был отправлен в Академию наук в Петербург, оттуда в Германию для усовершенствования в науках и изучения горного дела, — по чьему же принуждению это он делал? Петра I нет на свете, верно, его дух с кнутом гнал молодого помора к ученью, к наукам и поэтическому творчеству. Вернее, дух народный, о котором говорит Карамзин, видя в нем почему-то лишь приверженность к старине, к патриархальному быту и к патриархальной власти, отказывая русскому народу в развитии, в устремлениях к просвещенью и к свободе. Явление Ломоносова — это ответ русского народа на призыв Петра Великого вспомоществовать его начинаниям, вопреки всем жертвам, какие он понес, ибо пришло время выйти на столбовую дорогу мировой цивилизации и культуры. Ломоносов воплощает столь ярко тип ренессансной личности с ее уникальной разносторонностью интересов, энергией и гением, что можно только удивляться, как эпоха его не была осознана как ренессансная.

Одна из причин, почему это произошло, — это “приобщение” исследователей самобытных явлений русской истории и искусства к тем или иным художественным направлениям и стилям в странах Западной Европы, синхронизация событий истории и явлений искусства на Западе и в России, поскольку век один и тот же; но это лишь на внешний взгляд, ибо Россия XVIII века пребывает в ситуации стран Европы XIV–XVI веков, она не отстает, она как раз вступает с переходом от средневековья к новому времени к решению тех задач, какие решала эпоха Возрождения, — существенная разница. Соответственно художественные направления и стили, ранее утвердившиеся на Западе или вновь возникающие, в России при чисто внешних или глубоко необходимых заимствованиях претерпевают изменения, вплоть до полной противоположности. То, что эстетика Возрождения сменяется в странах Западной Европы разновидностями барокко и классицизма, в России создает совершенно иную ситуацию. Говорят, в России было некогда Предвозрождение, а Возрождения не последовало, оно не вызрело, зато в XVII веке наблюдаются те явления, что называют барокко, в поэзии его связывают с силлабическим стихосложением, привнесенным из польской литературы, в жизни — с проповедями и с так называемыми школьными драмами, с постановками духовных пьес, в своем роде аутос испанского театра XVII века. Возможно, это невызревшее Возрождение на Руси дало свой отголосок, полный смятенья и трагизма.

Но с началом преобразований Петра все меняется, пусть оно не осознано как Возрождение; барокко тех же проповедей и школьных драм претерпевает изменения, вместо смятенья и тревог поначалу и по поводу нововведений, приходит радость, радость побед русского оружия, а с нею и вера в начинания царя, — таково умонастроение эпохи Петра Великого, и оно находит свое воплощение первоначально в барокко Трезини, более строгом и простом, чем у Франческо Растрелли позже, — в архитектуре новой столицы утверждается русское барокко, неся в себе совершенно иное содержание и идеи, чем барокко в Италии или Испании. По сути, русское барокко играет роль эстетики Возрождения в России — с теми же отличительными чертами возвышенности и праздничности, как эстетика Высокого Возрождения в Италии, в которой уже дают себя знать настроения барокко — до его оформления как барокко. Собственно ренессансная классика — это достижения лишь отдельных художников, ваятелей и зодчих, а у основной массы живописцев, зодчих и ваятелей бросаются в глаза пышность и смятенность барокко. Словом, эстетика Возрождения заключает в себе все элементы классицизма и барокко, которые впоследствии обособились в отдельных видах искусства и жанрах. В России мы наблюдаем именно этот внутренний процесс становления ренессансных явлений искусства и жизни, как в Италии XIV–XVI веков, с элементами то барокко, то классицизма, уже разъединившихся в странах Западной Европы к XVIII веку. При этом классицизм и барокко имеют общие корни — античность, но классицизм проявляет себя в большей мере как форма, как свод правил, а барокко — как миросозерцание, в котором превалирует религиозная рефлексия.

В России XVIII века на первый план выходит барокко, претерпевшее коренные изменения, и это не только в архитектуре, но и в общественной жизни, что особенно бросается в глаза в царствование Елизаветы Петровны, набожность и жизнерадостность которой как нельзя соответствуют природе русского барокко; и именно в это время зарождается новая русская литература — первыми одами Ломоносова, который вырос на проповедях и школьных драмах. Отсюда его витийство и метафоризм, не говоря о том, что весьма характерно для барокко вообще, его “быстрый разум”, остроумие его, что особо отмечает Леонард Эйлер в отзыве на его научные работы.

А если учесть беспокойный характер Ломоносова, его всегдашнюю готовность к шутке и вдохновенный взгляд на мир в его всеобъемлющей целостности, то, нет сомнения, он воплощает в себе и в образе жизни, в мироощущении, и поэтическим творчеством русское барокко. Делать из него теоретика классицизма нет никаких оснований, он занимался конкретной разработкой норм русского языка и даже тогда, когда говорил о “трех штилях”. Жанры не есть классицизм сами по себе, разве кроме трагедии с соблюдением определенных правил. Не были вполне классицистами ни Тредиаковский, ни Сумароков, ни Херасков, разве что в трагедиях. Магистральная линия развития русской поэзии XVIII века — это Ломоносов и Державин, — последнего даже не пытаются втиснуть в классицизм, хотя именно в его время в архитектуре утвердился классицизм, — это русское барокко, возвышенное, вдохновенно-праздничное. Утверждение классицизма в архитектуре в последней трети XVIII века — это лишь проявление другой подосновы эпохи Возрождения, с учетом опыта античности, а в России — с учетом опыта и эпохи Возрождения, что и дает высокую классику в первой половине XIX века.

После учения и странствий по Европе Ломоносов вернулся в Россию в июне 1741 года; к этому времени Анна Иоанновна умерла, царем был объявлен младенец Иван Антонович, от имени которого правила Анна Леопольдовна, Бирон арестован, — а вскоре взошла на престол Елизавета Петровна, что несомненно обрадовало Ломоносова. Возможно, он сразу понял, что это его судьба. При других царствованиях вряд ли он сумел столько свершить, если бы даже избежал гонений. Ведь характер и чувство собственного достоинства у крестьянского сына, поднявшегося до вершин наук и просвещения своего века, кроме гения, были таковы, что Пушкин брал с него пример, повторяя слова Ломоносова, высказанные в письме И.И.Шувалову: “Не токмо у стола знатных господ, или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет”.

Ломоносов, начав с выступления против засилья иностранцев в Академии наук, правда, скорее в шутку, однако просидел под арестом восемь месяцев, пока императрица не вникла в суть дела и повелела ему извиниться перед коллегами, вместо куда более серьезного наказания, вскоре преуспел в его разносторонних занятиях, сумел убедить начальство, по сути, императрицу в необходимости химической лаборатории и создал ее, едва ли не лучшую в Европе; позже, открыв секрет мозаичных смальт итальянских мастеров, он сооружает фабрику по производству смальт и других необходимых изделий из стекла в Усть-Рудице, а в Петербурге у своего дома открывает мастерскую для мозаического художества.

Это удивительно, как он успевал; еще обучаясь наукам и горному делу в Германии, он реформировал русское стихосложение, которое до него было силлабическим, как у поляков. Попытку ввести тоническое стихосложение первым сделал Тредиаковский, но он почему-то отверг ямб, отдав предпочтение хорею, отверг мужскую рифму, отдав предпочтение женской рифме, что привело, по сути, к сохранению силлабического стихосложения.

Ломоносов не стал отвергать ни мужской рифмы, ни ямба, следуя духу русского языка, а не чужого языка или чужих правил. А ямб становится излюбленным его размером, как и для всей русской поэзии. Теоретически он оказался прав, но еще более прав в поэтическом творчестве, — тут уж все решает талант. Гениальность Ломоносова-ученого вне сомнения, не только в сфере естественных наук, но и языкознания, что он доказал “Риторикой” и “Российской грамматикой”, которыми он совершил реформу русского языка так же основательно, как Петр I — государства Российского, придав ему направление и импульс к развитию.

Преобразования царя-реформатора коснулись всех сторон русской жизни и государственности, отразившись самым причудливым образом в языке. Множество новых понятий вводилось беспорядочно через иноземные, к тому же исковерканные слова, — варваризмы, которые сочетались с обветшалыми церковнославянскими выражениями, при этом разнобой в правописании, отсутствие установившихся правил грамматики, — все пришло в движение, как при ледоходе, когда сверкающие чистотой льдины, рассыпаясь со звоном, несут на себе следы зимней дороги, человеческого жилья и зверья, но, как на реке и на лугах с весенним цветеньем восстанавливается естественный порядок, то же самое необходимо было сделать с разлившейся через край стихией языка, очистительную работу весны взял на себя Ломоносов как ученый и поэт, открывший с изумлением, как ширь России, все богатство русского языка.

“Тончайшие философские воображения и рассуждения, — писал Ломоносов, — многоразличные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и в человеческих обращениях, имеют у нас пристойное и вещь выражающие речи. И ежели чего точно изобразить не можем, не языку нашему, но недовольному своему в нем искусству приписать долженствуем. Кто от часу далее в нем углубляется… тот увидит безмерно широкое поле или, лучше сказать, едва пределы имеющее море”.

Ломоносов, как видим, исходит не из того бедственного — лишь с виду — состояния языка, как обычно водится у нас, с заявлениями: “У нас нет литературы!”, а из всего богатства явлений природы и явлений языка, — и в том, и в другом случае решающее значение имеет широта и всесторонность взгляда, которым обладает гений, а бездари и посредственность пусть не путаются у него под ногами, не видя ничего, кроме тех же самых варваризмов, как иноземного платья и кнута. И он находит слова для выражения научных понятий: опыт, движение, наблюдение, явление, частицы, земная ось, преломление лучей, законы движения, равновесие тел, магнитная стрелка, негашеная известь, кислота и т. д., - и нам трудно представить, что таких слов когда-то не было в русском языке; они пребывали в нем потенциально, как и правила грамматики, что надо было тоже уяснить и закрепить, и Ломоносов создает первую “Российскую грамматику”. В “Посвящении” к ней он пишет: “Повелитель многих языков, язык Российский не токмо обширностию мест, где он господствует, но купно и собственным своим пространством и довольствием велик перед всеми в Европе. Невероятно сие покажется иностранным и некоторым природным россиянам, которые больше к чужим языкам, нежели к своему трудов прилагали… Карл Пятый, римский император, говаривал, что Ишпанским языком с богом, Французским с друзьями, Немецким с неприятелем, Итальянским с женским полом говорить прилично. Но есть ли бы он Российскому языку был искусен, то конечно к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно. Ибо нашел бы в нем великолепие Ишпанского, живость Французского, крепость Немецкого, нежность Итальянского, сверьх того богатство и сильную в изображениях краткость Греческого и Латинского языка”.

Дворянское сословие, похоже, не поверило ученому и, приобщаясь к европейской культуре, заговорило на французском языке, но русская литература развивалась по пути преобразований, предпринятых Ломоносовым в стихосложении, риторике, сфере словарного состава, грамматике и стилистике.

“Риторика” Ломоносова, представленная им в Академию наук еще в 1744 году, можно сказать, прямо из подвала, где он сидел под арестом, была напечатана в 1747, но почти весь тираж пострадал от пожара, и она вышла в 1748 году. Все это время Ломоносов вносил изменения. “Риторика” Ломоносова для той эпохи была нечто большее, чем первое печатное руководство по теории литературы и ораторскому искусству. Это была краткая история мировой литературы с оценкой автора басен Эзопа, “Золотого осла” Апулея, “Сатирикона” Петрония, “Разговоров” Лукиана, “Путешествия Гулливера” Свифта, “Метаморфоз” Овидия и т. д., с отрывками из произведений писателей от Демосфена до Эразма Роттердамского, от Вергилия до Камоэнса, — что говорит о широте познаний Ломоносова, почерпнутых, видимо, именно в Германии, разумеется, больше всего из-за собственной любознательности и пробудившегося призвания к поэтическому творчеству. Помимо всего, “Риторика” отчетливо несла в себе все миросозерцание Ломоносова — в афоризмах, пословицах, метких сравнениях и изречениях, кои он приводил, пробуждая в читателе чувство долга, справедливости, любви к отечеству, что как нельзя лучше соответствовало умонастроению и жажде знания поколений, пробужденных преобразованиями Петра Великого.

Тираж в 600 экземпляров быстро разошелся. Книгу в 315 страниц переписывали от начала до конца; второе издание “Риторики” вышло в Москве в 1759. Она составила второй том изданного Московским университетом “Собрания разных сочинений в стихах и прозе М. Ломоносова”.

Ломоносов лучше кого-либо понимал, что все благие примеры и пожелания, высказанные в “Риторике”, не помогут делу преобразования русского языка без грамматики. Однако видя, что никто не принимается за ее разработку и составление, он вынужден сам писать “Российскую грамматику”, вышедшую в свет в 1757 году, с датой издания 1755 год, когда она была представлена в Академию наук. Оказывается, школяры изучали грамматику церковнославянскую или латинскую, а русской не было вовсе, на родном языке говорили и писали, как придется. “Российская грамматика” Ломоносова выдержала четырнадцать изданий и, говорят, она не потеряла научного значения до нашего времени.

Наконец, Ломоносов из всех диалектов выбрал за основу литературного языка “московское наречие”, как Данте и Петрарка — “тосканское”. “Московское наречие, — писал он, — не токмо для важности столичного города, но и для своей отменной красоты протчим справедливо предпочитается, а особливо выговор буквы “О” без ударения, как “А”, много приятнее”. Это соответствовало как научному взгляду, ибо “московское наречие” связует воедино черты северных и южных диалектов исторически, но и благозвучию, столь важному для поэтического языка.

Все эти работы по риторике, грамматике, истории, по естественным наукам, мозаическому искусству могли быть сделаны так или иначе и другими в череде двух-трех поколений, но есть сфера, где талант, тем более гений, незаменим, это сфера поэтического творчества. Здесь явление такого поэтического гения, как Ломоносов, уникально — даже по сравнению с Пушкиным, явление которого было подготовлено всем ходом развития новой русской литературы от Ломоносова до Батюшкова.

Говорят, оды Ломоносова связаны с традициями древнерусского ораторского искусства и виршевой поэзии; по замечанию Белинского, “поэзия Ломоносова выросла из варварских схоластических риторик духовных училищ XVII века”. Резонно спросить, много ли было этих духовных училищ на Руси. Впрочем, Белинский называет Ломоносова Петром Великим русской литературы. А вот слова Пушкина о Ломоносове: “Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается… Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности, вот следы, оставленные Ломоносовым”.

По сути, речь об эпигонах, о “литературных староверах”, как будут в русской критике обрушиваться на Карла Брюллова за академическое искусство, низводя гения живописи до таланта, всю жизнь якобы игравшего роль гения. Но Пушкин, как и Белинский, вполне сознавал значение Ломоносова, это он называет его первым нашим университетом. Что же касается од Ломоносова, исследователи находят отголоски ломоносовских строк в “Полтаве”, “Анчаре”, “Медном всаднике”, даже в “Евгении Онегине” Пушкина. Можно бы этому только удивиться, зная лишь понаслышке об одах вообще и одах Ломоносова в частности. Легко представить, как теоретик стихо-сложения сочиняет оду по собственным правилам. Но стоит лишь вчитаться, с удивлением поднимаешь голову, узнавая звуки, ритмы, образы из всей русской лирики, только во всей их первозданности.

Златой уже денницы перст

Завесу света вскрыл с звездами;

От встока скачет по сту верст,

Пуская искры конь ноздрями.

Лицом сияет Феб на том.

Он пламенным потряс верьхом;

Преславно дело зря, дивится:

Я мало таковых видал

Побед, коль долго я блистал,

Коль долго круг веков катится.

Это из первой оды Ломоносова — “на взятие Хотина”, 1739 года. Встречаются усеченные, на старинный лад, слова, но их гораздо меньше, чем у Державина, который еще не родился, ритм стиха чист, слова занимают место в строке столь естественно, что, кажется, вся строфа не сочинена, не составлена, а прямо высказалась как одна мысль или восклицание с картиной, представшей поэту в его воображении. И подобными строфами Ломоносов мыслит в одах, всякая строфа — новая мысль или новая картина, а речь о чем? О чем угодно, по прихоти воображения, поэтического вдохновения, хотя повод — прибытие Елизаветы Петровны из Москвы в Петербург по коронации, либо очередная годовщина восшествия ее на престол, — до восьми од я насчитал в маленькой книжке “Библиотеки поэта” (Л., 1954). Казалось бы, неизбежны повторенья, нет, поэт находит все новые и новые темы для поэтического вдохновения.

Взлети превыше молний, муза,

Как Пиндар быстрый твой орел;

Гремящих арф ищи союза,

И в верьх пари скоряе стрел;

Сладчайший нектар лей с Назоном;

Превысь Парнас высоким тоном;

С Гомером как река шуми,

И как Орфей с собой веди

В торжествен лик древа и воды,

И всех зверей пустынных роды.

Воспеваются победы Петра на широчайшем фоне как истории человечества, так и явлений природы, даже реки как символические существа участвуют в восхвалении Елисавет, что говорить о Неве.

О чистый Невский ток и ясный,

Счастливейший всех вод земных!

Что сей богини лик прекрасный

Кропишь теперь от струй своих,

Стремись, шуми, теки обильно

И быстриной твоей насильно

Промчись до шведских берегов,

И больше устраши врагов,

Им громким шумом возвещая,

Что здесь зимой весна златая.

И тут возникает видение, которое поначалу страшит поэта: “Мне вдруг ужасный гром блистает И купно ясный день сияет”.

На Запад смотрит грозным оком

Сквозь дверь небесну дух Петров,

Во гневе сильном и жестоком

Преступных он мятет врагов.

Богиня кротко с ним взирает

На Невский брег и простирает

Свой перст на дщерь свою с высот:

Воззри на образ твой и плод,

Что все дела твои восставит

И в свете тем себя прославит.

“Исполнен я веселья ныне,

Что вновь дела мои растут, —

Вещает Петр к Екатерине, —

Твои советы все цветут.

Блаженны дщерью мы своею;

Рука господня буди с нею,

Блажен тот год, тот день и час,

Когда господь ущедрил нас,

Подав ее нам на утеху

И всех трудов моих к успеху”.

В “Оде на день восшествия на престол Елисаветы Петровны 1747 года” Ломоносов славит “возлюбленную тишину”, мир, который воцарился с восшествием на престол императрицы, по сути, подает совет не зачинать новой войны, ведь в условиях мира лучше всего процветают науки.

Молчите, пламенные звуки,

И колебать престаньте свет:

Здесь в мире расширять науки

Изволила Елисавет.

Вы, наглы вихри, не дерзайте

Реветь, но кротко разглашайте

Прекрасны наши времена.

В безмолвии внимай вселенна:

Се хощет лира восхищенна

Гласить велики имена.

Не кажется ли вам, в строках этой строфы отчетливо слышны интонации стихов Пушкина? Это классическая чистота звука и фразы дает себя знать в лирике Ломоносова почти постоянно, но всеобъемлющее содержание от античности и христианской мифологии до явлений природы во вселенских масштабах еще слишком довлеет, не говоря об известной архаике языка, — здесь пока торжествует барокко.

Ужасный чудными делами

Зиждитель мира искони

Своими положил судьбами

Себя прославить в наши дни:

Послал в Россию Человека,

Каков не слыхан был от века.

Сквозь все препятства он вознес

Главу, победами венчанну,

Россию, грубостью попранну,

С собой возвысил до небес.

Оды одна за другой, за годом год звучат, как поэма, состоящая из глав-од, основные ее персонажи: Петр и его дочь Елизавета, да Россия, с участием античных богов, муз, господа бога, а также светила, морей, рек, всех стихий природы, — и перед читателем предстают в живых поэтических картинах события истории России и человечества, всеобъемлющее содержание миросозерцания поэта и ученого. Поэт, обращаясь к императрице Елизавете Петровне, там, где мог бы кстати сказать “царица”, говорит “богиня”, что весьма удивительно. Выказывая свое восхищение красотой души и тела богини, поэт смущенно останавливается и слегка меняет тему.

Однако дух еще стремится,

Еще кипит сердечный жар,

И ревность умолчать стыдится:

О муза, усугубь твой дар,

Гласи со мной в концы земныя,

Коль ныне радостна Россия!

Она, коснувшись облаков,

Конца не зрит своей державы;

Гремящей насыщенна славы,

Покоится среди лугов.

Упоение жизнью не чуждо поэту, это понятно.

В стенах Петровых протекает

Полна веселья там Нева,

Венцом, порфирою блистает,

Покрыта лаврами глава,

Там равной ревностью пылают

Сердца, как стогны все сияют

В исполненной утех ночи,

О сладкий век! о жизнь драгая!

Петрополь, небу подражая,

Подобны испустил лучи.

В “Оде, в которой благодарение от сочинителя приносится за милость, оказанную в Сарском селе, 1750 года” Ломоносов создает поэтическую ауру, в которой обретут себя и Батюшков, и Пушкин.

Что ж се? Диане я прекрасной

Уже последую в лесах,

От коей хитростью напрасной

Укрыться хочет зверь в кустах!

Уже и купно со денницей

Великолепной колесницей

В безоблачных странах несусь!

Блаженство мыслям непонятно!

Благополучен многократно,

Когда нетщетным сном я льщусь!

Коль часто долы оживляет

Ловящих шум меж наших гор,

Когда богиня понуждает

Зверей чрез трубный глас из нор!

Ей ветры вслед не успевают,

Коню бежать не воспящают

Ни рвы, ни частых ветвей связь:

Крутит главой, звучит браздами

И топчет бурными ногами,

Прекрасной всадницей гордясь!

Самое поразительное, помимо всех достижений Ломоносова во всех областях его разносторонних интересов и дел, каковых достало бы для славы нескольких поколений ученых, он гениальный поэт, первый, может быть, воистину первейший в русской литературе, как Данте в итальянской, только без религиозной мистики и метафизики последнего, да это и неудивительно, поскольку вся русская жизнь даже в средние века протекала в громадной степени на внерелигиозной основе, а Ренессанс в России вообще явление чисто светское по сравнению с эпохой Возрождения в странах Западной Европы. Ломоносов в своих одах, обращенных к Елизавете Петровне, — случай уникальный: он видел в ней прежде всего прекрасную женщину, богиню, дочь Петра, кроткую императрицу, покровительницу наук и искусств, — вдохновенно запечатлел свое всеобъемлющее миросозерцание, по сути, как Данте, обращаясь как в сонетах, так и в “Божественной комедии” к Беатриче. Ломоносов — воплощение гения даже в большей степени, чем Пушкин. Недаром он где-то обронил: “Величайший гений”, а Достоевский поставил их имена рядом: “Пушкин, Ломоносов — гении”. Гений Возрождения.