Новый гуманизм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Новый гуманизм

Во дни сомнений, в период работы над “Анной Карениной”, Лев Толстой взял в руки как бы случайно Пушкина. В начале своей литературной деятельности он, самоопределяясь как художник, выражал неудовлетворение прозой Пушкина, находил ее “голой” (мы бы сказали и даже считаем “детской”), чисто внешнее восприятие. Теперь Толстой, сам великий художник, изумился, сделав нечаянно громадной важности открытие. Он писал Голохвастову: “Давно ли вы перечитывали прозу Пушкина? Сделайте мне дружбу — прочтите с начала все “Повести Белкина”. Их надо изучать и изучать каждому писателю. Я на днях это сделал и не могу вам передать того благодетельного влияния, которое имело на меня это чтение.

Изучение это чем важно? Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства. Я знаю, что анализировать этого нельзя, но это чувствуется и усваивается. Чтение даровитых, но негармонических писателей(то же музыка, живопись) раздражает и как будто поощряет к работе и расширяет область; но это ошибочно; а чтение Гомера, Пушкина сжимает область и, если возбуждает к работе, то безошибочно”.

Так воспринимал Пушкина Лев Толстой, сам гармонический художник в высших своих созданиях. Тут нужно говорить о поэтике. К примеру, уже сюжет “Евгения Онегина” уникален. Он так прост, между тем именно сюжет выражает весь бесконечный нравственный пафос романа. В жизни все было бы иначе(как во французских романах и в “Анне Карениной”), но мир “Евгения Онегина” — это не самая жизнь, это мир Пушкина(как у Гоголя та же русская действительность предстает совсем в ином свете), здесь все происходит не как в жизни(это непосредственное подражание жизни — сфера беллетристики, “даровитых, но негармонических писателей”), а все скорее наоборот, в соответствии с предвечным распределением предметов поэзии, и тем вернее и полнее поэт воссоздает жизнь русского общества в известную эпоху.

А что такое “Капитанская дочка”? Повесть для детей? А если взглянуть на структуру этой детской вещи? Дворянский недоросль, едва вырвавшись на желанную свободу, попадает сначала на выучку Зурину (“надо привыкать к службе”) — и это предопределило бы так или иначе всю дальнейшую судьбу Гринева: он бы привык к службе и принял бы участие в подавлении восстания Пугачева. А ведь происходит все как-то наоборот. Гринев в метель в степи (это историческая стихия, непонятная и гибельная для дворянского недоросля) встречает не просто человека, который знает дорогу, а “Вожатого”, как указано в названии главы, будущего Пугачева. А далее, когда начался бунт, Гринев должен был погибнуть, но его спасает еще и еще раз тот же “вожатый”. А почему? За заячий тулуп? Нет, между дворянином и беглым казаком установился человеческий контакт, возможный лишь в далекой исторической перспективе, что однако уже угадано инстинктом поэта. Пугачев мог спасти Гринева, но Гринев хотел бы, да не в силах спасти Пугачева, о чем и речи нет, ибо Пугачев — судьба Гринева. И “Капитанская дочка”, столь простая во всех деталях, по тону, что как будто в самый раз для детей, оказывается философской повестью, сотканной из символов, в которых Пушкин закодировал самый ход истории, неизбежность нового нравственного миропорядка.

Должно признать, что именно поэтика Пушкина не была воспринята литературной критикой, что, впрочем, неудивительно. Классическая ясность формы с символикой, в которой словно сам автор не отдавал отчета, казалась столь пленительной и непринужденной, столь простой, как сама природа, без цели и содержания. У поэзии Пушкина заметили лишь “лелеющую душу гуманность”, оценив ее воспитательное значение. Но гуманность у Пушкина — как поэтическое чувство и переживание это эстетическое явление, заключающее в себе в нерасчлененном виде, как у греков, этическое начало. В отношении Пушкина должно говорить не о гуманности, а о гуманизме — и в ее первоначальном смысле, и в той его форме, какую ему придал поэт.

Гуманизм — это культура личности, нашедшей ее основы в классической древности, с соответствующей переоценкой умонастроения своей эпохи. Но Пушкин не ученый муж, а поэт, и самоутверждения своей личности достигает исключительно в сфере поэтического творчества.

Свобода, слава, любовь и творчество — вот его кредо, в котором присутствуют все элементы жизненной установки и гуманистов. Свободой гуманисты не обладали, свободой не обладал и Пушкин. Стало быть, речь могла идти лишь о внутренней свободе личности, чего она достигает лишь в творчестве и через творчество, также и славы, и любви. Любовь, как и слава, — условие для поэтического вдохновения и награда. Таков гуманизм Петрарки или Боккаччо.

Гуманизм Пушкина носит тот же характер в виду исключительности его личности и призвания, вместе с тем ведь он словно вырастает из классической древности, во всяком случае, связан с нею куда более органично и полно, чем гуманисты, над которыми, с одной стороны, довлела христианская религия, а с другой — ренессансный индивидуализм. Пушкин близок к грекам, будучи русским человеком, и это определяет его отличие от гуманистов и художников эпохи Возрождения в Европе. По элитарности своего происхождения и призвания он мог бы культивировать крайний индивидуализм, как Байрон, но он обладает широтой взгляда, как Шекспир, позволяя каждому существу быть самим собой. Здесь не столько сочувствие, сострадание, а всепонимание.

Ренессансный гуманизм с культом индивидуализма снят в эпоху, когда этот индивидуализм выродился, через синтетическое мировосприятие греков, в котором индивид не выделен либо еще не противопоставлен обществу. Это состояние на новом витке истории повторилось в России, и Пушкин как выразитель национального духа, обрушиваясь с гневом на чернь, вместе с тем сохранил в себе гражданственность, что культивировало русское общество и искусство XVIII века. Поэтому он не впадает в односторонность, как Чаадаев, как впоследствии западники и славянофилы. Он понимает и Петра Великого, его деяния, и беды маленького человека. Поэтому неудивительно, что высокий, элитарный гуманизм поэта отзывается в сердцах людей “лелеющей душу гуманностью”.

Гоголь первый и поначалу безоглядно последовал за Пушкиным, и его “Вечера на хуторе близ Диканьки”, да и “Петербургские повести”, да и поэма “Мертвые души”, - по поэтике своей явления ренессансные, как новеллистика эпохи Возрождения в Европе, но на русской почве. Здесь тот же юмор, срывание всяческих покровов с вольно текущей жизни, вопреки всем моральным и религиозным установлениям, с торжеством природных начал, то есть вековечного язычества.

Затем, когда пушкинская гуманность обернулась у Гоголя христианской, он заболел моральной рефлексией, к которой у него, верно, была склонность, и с художественным творчеством было покончено. Что Лев Толстой в “Войне и мире” последовал за Гомером и Пушкиным и воссоздал величественную картину народной жизни в одну из самых замечальных эпох истории России, в том нет сомнения. Это и был золотой век русской культуры, вершинное явление Ренессанса в России.

Дело Пушкина продолжает и И.Тургенев в условиях, когда в России изменяется общественно-политическая обстановка, и уже не дворянская, а разночинная интеллигенция задает тон в духовной жизни общества. Высокий пафос литературной критики и моральные искания русских писателей наряду с их художественным творчеством оказывают удивительное воздействие на молодые поколения, и предчувствие новой жизни, порывы к ней определяют миросозерцание эпохи и самый тип личности. Ренессанс в России сформировал новый тип человека, которого в принципе можно назвать интеллигентом в отличие от гуманистов эпохи Возврождения в Европе.

Интеллигент — вовсе не идеальная личность, но он несет в себе культуру своего времени со всеми ее плюсами и минусами, а определяющая его черта, можно сказать, гуманность, не просто человечность, а именно сочувствие и сострадание народу и стремление служить ему. Интеллигент, конечно же, при этом эстет, любит все красивое в жизни, вместе с тем подвержен моральной рефлексии, в меру плодотворной, подвигающей его к деятельности, или разрушительной для его воли и тела буквально, что порождало излюбленных героев Достоевского.

Известно, интеллигент — явление чисто русское, личностное воплощение культуры и именно ренессансной эпохи в России и ее порождение. То, что интеллигенты, те же, скажем, революционеры от эсеров до большевиков, начинали с благих целей, с великого самопожертвования, а кончали нередко жестокостью и предательством, суть явления не меняет, тем более что другие в своей сфере деятельности достигали иного результата.

Трудно назвать Льва Толстого интеллигентом, сословная принадлежность слишком в нем довлеет, хотя вся его деятельность в конце жизни, с его моральными исканиями, выдает в нем интеллигента переломной эпохи. Таков и Достоевский, который, как никто, описал вырождающийся тип интеллигента под бесами революции, хотя те к революции-то не имели никакого отношения.

Но как же удивительно рядом с ними явление Чехова! Вот идеальное воплощение интеллигента, который сам сотворил себя таковым, а не иным. Он был бы прекрасным врачом, к чему себя сознательно готовил, во имя служения народу без громких слов и рефлексии, если бы не стал как бы невольно несравненным писателем. Лев Толстой считал, что “он, как Пушкин, двинул вперед форму”. Несомненно здесь речь о поэтике, заключающей в себе как форму, так и все богатство содержания, нередко целой эпохи в жизни народа. Чехов потому двинул вперед форму, как Пушкин, что открыл и запечатлел новый нравственный мир, можно сказать, нравственный идеал лучшей части интеллигенции. И это он сделал на материале самой обыкновенной жизни, не подпадая ни в малейшей степени под фальшь и пошлость этой жизни.

Новизна, сила, пафос, чистота его нравственного чувства находили выражение не в его персонажах, не в конфликтах и вопросах непременно социального звучания, а в поэтике, в алмазной чистоте формы, слова. Чехов всюду и всегда достигал неведомо как того гармонического распределения предметов поэзии, о чем писал Лев Толстой в отношении Гомера и Пушкина, и в этом плане он поэт классического типа. Его рассказы и повести, по-пушкински лаконичные, явление безусловно ренессансное, все выхвачено из жизни, все проникнуто юмором, все поэзия и правда. Чехов прост, как Пушкин, он его последователь в куда большей степени, чем Гоголь, Тургенев, Толстой или Достоевский. Он свободен от религиозных исканий и моральной рефлексии последних. Чехов постоянно остается на почве реальности, только она, эта реальность, в его эпоху предстает, как на сцене, сугубо театральной.

Русская жизнь в ее развитии, начиная от празднеств и ассамблей Петра I, выработала определенные формы, каковые легко переходили на сцену, а театр в свою очередь оказывал решительное влияние на образ жизни и умонастроение эпохи. Прием театрализации жизни, характерный для эстетики Русского модерна, не выдумка снобов, не декаденство, как выражались, а составляет самую суть эпохи, исполненной высокого лиризма и величайшего трагизма, с яркой устремленностью к новому, светлому, либо к далекому прошлому. Ренессансные явления, как было во Флоренции рубежа XV–XVI веков, глубоко проникли в умонастроение и в самый быт интеллигенции и купечества.