Постмодерн: метафизика и политика
Постмодерн: метафизика и политика
Если верить французскому энциклопедическому словарю, слово «постмодернизм» родилось в мае 1980 г. О своей принадлежности к «постмодерну» заявили сначала несколько философов, преимущественно левых и в недалеком прошлом даже очень левых. Чисто камерные дискуссии о веке Просвещения и постмодерне вдруг переросли в увлечение достаточно широких кругов интеллектуальной и художественной элиты новейшей культурой и новейшей эпохой, осмысленной как духовный конец буржуазного общества и начало Новейшего времени.
«Катастрофизм» постмодерна скорее следует очертить как утверждения о нелепости и неосмысленности истории и человеческого бытия, которые действительно воспроизводит в усиленном виде безнадежность модернистского «декаданса» и не раз провозглашаемую концепцию абсурдности бытия.
Что же такое «постмодерн»? В универсальном европейском энциклопедическом словаре о постмодернизме сказано: «течение катастрофизма, условность литературных форм, фабулы, рассказы, частое использование имитации, цитат, пародии, наследования (Дж. Барт, С. Рушди, У. Эко и др.); в архитектуре, графике и промышленном дизайне сочетания исторических стилей, геометрических форм, часто контраста цветов; главные представители постмодернистской мысли: Ж. Ф. Лиотар, Ж. Деррида, Ж. Делёз, Г. Силвермен и др.».[795]
Вот что дальше говорится в упомянутом французском словаре: «…художественная тенденция конца XX ст., которая следует за модернизмом и порывает с его строгостью с помощью определенной фантазии, как в содержании, так и в форме».[796] Это «модерн»-то с его дадаизмом или Сальвадором Дали, оказывается, был слишком строг!
Анализ литературных произведений, которые относятся сегодня к самому типичному постмодерну, привел Д. В. Затонского[797] к выводу, что классическими образцами «постмодерна» можно считать также «Дон Кихота» Сервантеса, «Гамлета» и еще некоторые произведения Шекспира, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Франсуа Рабле, «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» Лоуренса Стерна. Черты «постмодерна» приобретает каждое явление, к которому применимы характеристики «культуры смеха», данные М. М. Бахтиным. Нервный смех, сопровождающий каждую встречу человечества с «нижним миром» и его силами, имеет общие черты с сегодняшней рафинированно-иронической литературой «постмодерна». Мнение Д. Затонского о вечных «коловоротах» культуры между «модерном» и «постмодерном» или его аналогами в давней истории может быть подтверждено многими примерами.
Но тогда слова «модерн» и «постмодерн» теряют всякое содержание. Нужно говорить о каких-то других, более общих циклах, приливах и отливах человеческих надежд. И к тому же при столь общей трактовке «постмодерна» теряют смысл именно те его характеристики, в которых их авторы видели главное: открытие коренного поворота в истории, что ставит точку на всей эпохе «Просвещения», «Модерна» или «Нового времени».
Что же стоит за апокалиптическим провозглашением конца целой исторической эпохи – Нового времени, так убедительно выраженным очень чувствительной к социальным переменам части европейских и американских интеллектуалов?
Перенесение начала эпохи «Модерн» где-то к Гегелю или Д’Аламберу, а то и к Кромвелю, Френсису Бэкону и Шекспиру, вызывает протест у культурологов, но полностью логично с точки зрения историков: речь идет о том же «Новом времени», которое канонически начинается для Англии с XVII века, для Франции – с конца XVIII. Идет речь, как говорилось выше, об эпохе европейского капитализма, буржуазного общества и «целерациональной деятельности». Эта эпоха принципиально иначе, чем все другие общества, легитимизирует свои решения – не приспосабливая их к прошлому, не освящая настоящим или мнимым соответствием с мудростью праотцов, исходя не из прошлого как «золотого века», а из будущего как «светлой цели» и, следовательно, из идеальных принципов. Соответственно в нетрадиционном обществе должны быть рационально осмыслены и пути достижения будущего. Традиционализм, который во всех предыдущих цивилизациях не имел серьезного антипода, приобретает в Европе Нового времени черты политического консерватизма, являющегося в действительности консервативным реформизмом – приспособлением потребности в непрестанном прогрессе к миру нерушимых традиций. И в то время как консервативные либералы или либеральные консерваторы устами Фрэнсиса Фукуямы провозглашают завершение истории, постмодернисты провозглашают завершение целерациональной истории и начало чего-то совершенно нового.
Основной мотив, который двигает идеологами постмодерна, – неприятие тоталитарности в любом выражении. В том числе – и едва ли не в первую очередь – тоталитарных претензий разума.
Идеологи постмодерна более-менее единодушны в провозглашении своей солидарности с индивидуализмом Ницше и охотно признают справедливость ницшеанской критики рациональности и объективной истины. За этим кроется субъективистский радикализм течения, действительно являющегося наследником той европейской радикальной левизны, которая нередко так опасно близко подходила к радикальной правизне. Как и вся философия субъективизма, постмодернизм в первую очередь отказывает истине в статусе объективного отображения реальности. В центре внимания оказывается не когнитивное измерение, а связанные с принятием истины силовые и другие социальные последствия, то есть истина интересует постмодернистов как социальный инструмент. Идя дальше своих предшественников, постмодернисты отрицают возможность говорить о целостном «эпистемическом субъекте», противопоставляя ему реальность в виде неограниченного множества разных и несоизмеримых субъектов познания и действия. «Зеркало», которое должно было бы отображать реальность, оказывается разбитым на мелкие кусочки, из которых не слепить целого, – поскольку не существует проекта, позволяющего осмотреть все эти кусочки с надчеловеческой высоты, чтобы разгадать тайны мозаики. Существует единственный механизм соединения хаоса частиц в целое – коммуникация, в ходе которой индивиды-субъекты смотрят не сверху, откуда-то из недосягаемых высот, а друг другу в глаза и находят понимание, а не внутреннее единство, на основе проекта надличностного и вневременного рационального коллективного «Я».
Идеология постмодерна идет по пути Ницше и субъективистской философии науки дальше, чем хотел идти Гуссерль. Как известно, Гуссерль, принимая субъективистскую трактовку картины мира как картины субъекта познания, видел опасность для европейской цивилизации в том, что вера в объективную истину порождает борьбу за монополию на истину, а потому – взаимную нетолерантность и агрессию. По его мнению, рациональный компромисс возможен на основе здорового скепсиса и признания относительности взаимных претензий. Это давало ему надежду на спасение европейского рационализма с его унаследованным от античности историческим достижением – бесконечностью принципов и идеалов, досягаемых в будущем. Собственно, близкую концепцию отстаивал Хабермас в полемике с постмодернистами.
Постмодерн отбрасывает именно эту перспективу. Тезис о несоизмеримости и несовместимости дискурсов, «нарративов», культур с их парадигмами и является радикальным провозглашением иррациональности человеческого мира. Разумный диалог между людьми, живущими в разных культурных пространствах, невозможен, и компромисс нужно искать не в рамках рациональности, которая на деле является для человечества прокрустовым ложем, а между разными Я и разными сообществами – независимо от того, достигнуто ли взаимное понимание, получится какое-либо согласие между глухими и немыми. Другим выражением этой концепции является отказ от бесконечно отдаленных социальных целей (идеалов «светлого будущего»), которые якобы определяют смысл исторического порядка, и ориентация на современность, «здесь и сейчас».
Постмодерн предостерегает от рационализма, содержащегося в лозунге Роджера Бэкона «Знание – сила», – оно стало лозунгом использования знания для концентрации силы в руках власти, стремившейся всегда к тоталитарному контролю. Единство субъекта познания, согласно постмодернистской эпистемологии, только прикрывает попытки сосредоточить информационную власть в руках тоталитарных структур.
С точки зрения новой эстетики, самым выдающимся событием стало появление в 1980 г. романа Умберто Эко «Имя розы». Здесь в полной мере воплощен принцип, формулирующийся достаточно туманно при характеристиках постмодерна, как «частое использование имитации, цитат, пародии». Речь идет о том, что произведения постмодерна, построенные в насыщенном литературном пространстве, непонятны вне большого литературного контекста, преисполнены намеков на него и неявным цитированием, а нередко и незаметных для непосвященного фальсификаций, тем самым – иронические по своему построению. Роман высокоэрудированного гуманитария Эко – совсем не пародия на культуру средневековья или на современный детективный жанр: уподобление самой популярной массовой индустрии для чтения имеет тот же характер культуры смеха – касание к «миру наизнанку», – что и у Рабле, и у Сервантеса, и у Стерна. Такой прием позволяет сохранить утонченную конструкцию произведения и вызвать любопытство читателя. Приближением к культурному абсурду постмодерн уподобляется вековечным попыткам человечества найти общий язык с «нижним миром». Только если в архаичных представлениях это был мир демонических инфернальных сил, то для постмодернистских интеллектуалов это мир нелепости, бессмысленности бытия и истории.
Кстати, такая двусмысленность отделяет культуру абсурда от самого абсурда и бессмыслицы: строгим канонам искусства противопоставляется не разрушение, деструкция, хаос, а так называемая деконструкция, что на деле является рафинированным эстетическим и философским построением, направленным на открытие истины через артикуляцию той реальной абсурдности бытия, которая не поддается рациональному осмыслению и объяснению. Понятие деконструкции введено Деррида, но едва ли не все идеи этого подхода к реальности были заложены франко-румынским писателем Эмилем Чораном (Сиораном) (см. его «Очерк декомпозиции», 1949), а классической литературной деконструкцией-декомпозицией можно считать «Улисса» Джемса Джойса.
Термин «постмодерн» родился достаточно поздно, и родился в Америке, зато был немедленно подхвачен европейскими, в первую очередь французскими, философами и литераторами.
Началом эпохи постмодернистской «деконструкции» можно считать появление в 1967 г. одновременно трех книг Жака Деррида – «Вещание и феномены», «О грамматологии» и «Письмо и отличие» («L’?criture et la diff?rence»). В конце 1970-х уже идет речь о синтезе эстетических и социологических установок постмодернизма.
Можно детально анализировать саму по себе концепцию постмодернистского «Нового времени», но поскольку общие дискуссии о модерне и постмодерне ведутся со ссылкой на социально-культурные изменения в западном обществе, то стоит сначала определить ощущения конца Нового времени именно в этой реальности. Что же такого случилось за десять-двадцать лет до взрыва дискуссий о постмодерне в западном обществе, что можно было бы характеризовать как радикальный социально-культурный излом, который стимулировал поиски в направлении идеологии постмодерна?
Как правило, традиционный социолог или культуролог полез бы искать ответ в экономических справочниках. Действительно, статистика 1960–1970-х гг. показала бы нам вспышки экономической активности и ее спады, которые иногда едва не достигали масштабов экономического кризиса. Но нужно в первую очередь констатировать, что к середине 1960-х гг. западное общество очень разбогатело, в целом дела у него в последней трети века шли очень неплохо. Определенным рубежом стала именно середина шестидесятых, когда начал резко изменяться внешний вид Америки. Старые почерневшие небоскребы тридцатых годов с их пожарными лестницами начали беспощадно сносить и замещать грандиозными стройными конструкциями из металла и бетона. Архитектура смело заглянула в будущее, но существенно здесь другое – общество накопило большие деньги, и это просто видно невооруженным глазом. И потому полной неожиданностью для американского, а затем и для европейского общества стали студенческие бунты и другие социальные коллизии 1968 года.
В 1970-х гг. в Европе и США началась эпоха нового консерватизма, но трудно определить эти времена просто как усиление позиций консервативных сил в обществе. Скорее можно говорить о выступлении новых левых сил, и победа консерваторов была реакцией большинства населения на достаточно агрессивный выход на политическую арену движений, так или иначе направленных против общепринятых основ общественного порядка. В этот раз взрыв начался в Соединенных Штатах, где движения студенческие, экологические, феминистские, сексуальных меньшинств и тому подобные объединились с могучими движениями черных и цветных американцев и буквально потрясали страну.
Столкновение полиции с демонстрантами. Париж, 1968
Студенческие беспорядки 1968 г. были занесены в Европу из Америки. Они прокатились по всему старому континенту, но наибольшую страстность приобрели в мае в Париже. Когда на миллионном митинге молодежи на Пляс Конкорд оратор сказал, что генерал де Голль назвал левого лидера Кона Бендита «каким-то немецким евреем», колоссальная толпа на площади начала в знак протеста дружно скандировать: «Nous sommes les juifs allemand!» («Мы немецкие евреи!») Массовость радикального неопределенно-гуманистического протеста поразила не только руководящие круги, но и традиционных политических левых – коммунистов, которые не знали, как реагировать на неизвестно чем рожденное протестное движение.
В Европе левое движение 1960–1970-х приобрело новые измерения, поскольку здесь, в отличие от Америки, издавна существовало хорошо организованное политическое левое движение. Во Франции на левом фланге находилась коммунистическая партия, которая оказывала влияние в основном на рабочих и отчасти удерживала позиции среди интеллигенции, – невзирая на моральные потери, которые понесли коммунисты после разоблачения преступлений Сталина, советской интервенции в Венгрии и вульгарных претензий Хрущева на тотальное «руководство» литературно-художественной жизнью. Компартия Франции занимала не такую отчетливо выраженную критическую позицию к КПСС, как компартии Италии или Испании, но и она сделала взнос в так называемый еврокоммунизм, отойдя от бездумной поддержки коммунистической России во всех ее начинаниях. Социалистическая партия Франции (СФИО – Section fran?aise de l’Internationale ouvri?re, «французская секция рабочего Интернационала») вплоть до 1980-х гг. не могла конкурировать с коммунистами по своему влиянию, не имела надежной электоральной ниши в очерченных прослойках населения, ее твердые сторонники составляли около 15 % электората – столько же, как и правые радикалы Национального фронта, поддерживаемые, кстати, частью рабочих. СФИО пыталась сохранить свои позиции при власти за счет компромиссов с центром и была втянута в разные малоприличные политические комбинации, в частности, в колониальную войну в Алжире. Однако политическое «землетрясение», вызванное новыми левыми, требовало корректив к политическим программам традиционной левизны или левого центра.
Движение новых левых показало, что существует протестное сообщество, не представленное в традиционных политических структурах. Если неоформленные и неартикулированные общественные умонастроения и слабо политизируют общественные движения – это политические Gemeinschaft-«сообщеста», а опытные в борьбе за участие во власти политические партии со своими платформами и программами, платной бюрократией и избирательными технологиями, – это политические Gesellschaft-«общества», то обнаружился вопиющий разрыв между левыми «сообществами» и левыми «обществами». Новое левое движение оказалось антиструктурным образованием, отображающим какие-то новые подходы и новые классификации общественных феноменов, которые не укладывались в традиционные системы стандартов и оценок.
Показателен пример Германии, где социал-демократия только в 1966 г. была допущена к власти в составе Большой коалиции, а на выборах в 1969 г. впервые добилась успеха, позволившего ей сформировать вместе с либералами правительство Брандта – Шееля. Успех немецких социал-демократов был в известной степени отзвуком движения новых левых: многолетнее правление консерваторов Аденауэра и Эрхарда закончилось в условиях экономического спада, роста безработицы и усиления радикально-правой Национально-демократической партии (НДП). Однако Германия сделала огромный рывок в экономике и стала государством благосостояния, рецессия здесь не была такой уже существенной. Но вдруг оказалось, что недовольны женщины, недовольна молодежь; как пишут историки СДПГ Миллер и Поттхофф, «в разных прослойках населения ставились под сомнение уже утвердившиеся авторитеты, распределение ролей, модели мышления и образ жизни. В общественной дискуссии поднимались темы, которыми раньше занимались разве что «узкие круги специалистов» или посторонние наблюдатели. Все большее число граждан Федеральной Республики приходило к убеждению, что многое следовало бы изменить. В политическом плане это антиконсервативное настроение шло в интересах СДПГ».[798]
Вилли Брандт и кипрский архиепископ Макарий III
Партия Вилли Брандта сумела интегрировать неясные реформистские надежды под общим лозунгом ее лидера «Решиться на большую демократию!». Максимального успеха СДПГ добилась в 1972 г., в достаточно большой степени благодаря личному авторитету Вилли Брандта. Однако в дальнейшем расхождения между левым «сообществом» и социал-демократическим «обществом» становились все большими, а развитие ультралевого терроризма, который легко перешел грани, отделявшие его от правого экстремизма, быстро создал условия, когда неопределенная реформистская эйфория прошла. Особенно этому способствовал приход социал-прагматика рационалиста Гельмута Шмидта на пост федерального канцлера, который Вилли Брандт в 1974 г. вынужден был покинуть в результате провокации советской и ГДРовской разведок (сотрудник последней Гюнтер Гийом был разоблачен как советский шпион). Росту правых настроений особенно способствовала конфронтация между немцами и иностранцами, работающими в Германии на непрестижных работах.
Если бы соперником социал-демократов на выборах в 1980 г. был не одиозный Франц-Йозеф Штраус, они могли бы проиграть уже тогда. Блок социал-демократов с либералами распался в 1982 г. по инициативе последних, и на смену тринадцатилетнему правлению социал-либералов пришла шестнадцатилетняя пора консерватора Гельмута Коля.
Еще один пример дает классический представитель европейской левоцентристской демократии – Швеция. Социал-демократы правили здесь почти без перерыва с 1932 по 1976 год. За эти годы они добились огромных успехов в превращении шведского общества в общество демократии, социального мира и благосостояния. Автор исторического очерка о шведской социал-демократии Стиг Гадениус характеризует период 1968–1976 гг. как период смятения (unrest). Движение новых левых перекинулось в 1968 г. и на Швецию. Правда, в 1968 г. социал-демократы уверенно победили на выборах, но это были последние выборы старого Таге Эрландера, лидера партии, который снискал признание как «отец нации»; еще на муниципальных выборах в 1966 г. социал-демократы потерпели поражение, и это был тревожный симптом. Как пишет Гадениус, социал-демократы «нуждались в новой области, которая могла бы опять зажечь энтузиазм рабочего движения и вдохновить на новую веру в изменения».[799] Такую идеологию социал-демократы не нашли, и в условиях мировой рецессии и финансового кризиса они потеряли власть на шесть лет.
В Германии в 1980 г. проживало 4,5 млн иностранцев, из которых работало менее половины – около 2 миллионов; в основном, это турки, упрямо не желающие интегрироваться в немецкое общество и живущие собственным замкнутым сообществом.
В разных странах процессы проходили по-разному. В Испании после смерти Франко в 1975 г. король Хуан Карлос возобновляет демократию, и на длительное время в 1982 г. к власти приходят социалисты Фелипе Гонсалеса; во Франции социалист Франсуа Миттеран избирался на два срока как раз с 1981-го по 1995 год (хотя премьер-министры у него были и правые – Ширак, Балладюр); в Англии 1964–1979 гг. невыразительных лейбористов (Вилсон, Каллахан) сменяют такие же невыразительные консерваторы (Хит), пока не наступила эра Маргарет Тэтчер. «Железная леди» в результате побед консерваторов на выборах избиралась премьером трижды (1979, 1983 и 1987), в 1990 г. она ушла в отставку, но ее преемник – новый лидер консерваторов Джон Мейджер возглавлял правительство Объединенного Королевства до 1997 г. Только тогда консерваторы были так же разгромлены, как на выборах 1980-х гг. их соперники – лейбористы.
1980 гг. в целом для Запада были годами торжества правых; они символизируются именами Маргарет Тэтчер, Рональда Рейгана и Гельмута Коля. Поворот, осуществленный Тэтчер, наиболее показателен. Это была огромная ревизия целого направления социального развития, задекларированного после войны лейбористами, и большая расплата тори, потерпевших тогда, в 1945 г., сокрушительное поражение на выборах. В области внутренней политики партия Эттли и Бевина осуществила программу «демократического социализма» и провела целую серию национализаций. Правительство Тэтчер решительно покончило с наследием «демократического социализма» и не только приватизировало почти все, что оставалось государственной собственностью, но и сделало все возможное для реализации принципов неограниченного либерализма в экономике. За практическую деятельность консерваторов ответственна политическая философия лауреата Нобелевской премии по экономике фон Хайека и «чикагских ребят», философия либерализма Ролза. Английским консерваторам удалось добиться выдающихся экономических успехов, правда, ценой роста безработицы. Казалось, левый поворот в западном мире невозможен.
Рональд Рейган и Михаил Горбачев
И тем удивительнее был крах английского консерватизма на выборах 1997 г. Возвращение лейбористов под руководством Тони Блэра стало не менее знаковым, поскольку это был уже новый лейборизм, который и мысли не держал о национализациях и «государстве-провидении». Новое руководство упразднило четвертую статью старой партийной программы, в которой предусматривалось передать людям физического и умственного труда в общее владение средства производства, право на их продажу, обмен и справедливое распределение продукции. Точнее, эта статья осталась в настолько смягченной редакции, что уже не имела никакого смысла. В действительности возобновление влияния лейборизма базируется не на возрождении социалистических ценностей, а на других, новых принципах.
Тони Блэр
«Новейшим источником вдохновения Тони Блэра и Гордона Брауна, а также молодых советников руководства является не Европа, а Соединенные Штаты», – пишут Джеральд Хольтам и Розалин Хьюс из Института исследований Публичной библиотеки в Лондоне.[800] В интеллектуальном аспекте это значит, что лейбористские партийные эксперты, преимущественно с американским университетским образованием, являются, как и Билл Клинтон, последователями Роберта Рейха – одного из сотрудников и идеологов команды американского президента. «Суть его убеждений заключается в том, что в современной глобальной экономике капитал и инвестиции легко пересекают географические и политические границы. Единственный специфический ресурс каждой страны – это ее народ. Глобализация неминуема; следовательно, единственной уместной экономической политикой является инвестирование в людей, то есть в образование и профессиональную подготовку. Это влияние определяет два лейтмотива в речах лейбористских лидеров: искренний пессимизм относительно влияния национальных правительств на распределение дохода, то есть макроэкономику, и акцент на уменьшение безработицы путем повышения «работоспособности». Последнее подчеркивает важность образования и поддержку легко регулируемого рынка труда… Влияние американских идей в британском контексте заключается в концентрации внимания на небольшой части самого нищенского населения – не больше 10 %. Сосредотачиваясь на относительно малой группе обездоленных, можно достичь большего, отказавшись от общего подхода к перераспределению в обществе».[801] Тони Блэр выступил с критикой безудержного эгоизма и экономического индивидуализма эры Маргарет Тэтчер, но его проект «лучшего, честного и более осмысленного общества» не ориентирован ни на общее равенство, ни на выражение интересов бедных социальных классов. «Его цель заключается в превращении новых лейбористов в единственную национальную партию, которая будет одинаково внимательно относиться как к бизнесменам, так и к социально обездоленным».[802]
Билл Клинтон, 42-й президент США
Собственно, немецкая социал-демократия еще в Годесбергской программе отказалась от курса на обобществление производства, а постепенное уменьшение доли рабочего класса и переориентацию на «средние классы», служащих, интеллигентов и самостоятельных производителей – считала своей заслугой. Однако так откровенно изменить свои социальные идентификации, как это сделали «новые лейбористы», не осмелился никто из членов Социнтерна. Американизированный вариант левой политической структуры опирается, таким образом, не только на другие социально классовые ориентации, но и на другие критерии различения социальных групп, чем это было присуще более ранним социалистическим идеологиям. Беспокойство о бедных остается неотъемлемой чертой левоцентристской программы в любом варианте, но она избавляется от черт максималистов эгалитарной идеологии. Соответственно, впервые левые (Тони Блэр, в конечном итоге, не любит такой самоидентификации) не требовали увеличения размеров государственных расходов на бедных за счет повышения налогов; наблюдатели отмечали, что подобное программное требование резко уменьшило бы число отданных Тони Блэру голосов.
Такой поворот, воодушевленный американским опытом и американской, осмотрительно говоря, неоконсервативной идеологией, вынуждает обратиться к урокам Америки последней трети прошлого века.
Протестные движения групп, которые ранее, до конца 1960-х, или не считались источником социального беспокойства, как, например, женщины или сексуальные меньшинства, или не проявляли такую острую активность, как афроамериканцы, – эти протестные движения расцветают при условиях не ухудшения, а улучшения общей экономической ситуации. Точнее говоря, реакция на ухудшение экономического положения не только сохранилась, но и стала при новых условиях более острой, поскольку общество обнаруживает все меньше терпения и терпимости, чем, скажем, в 1930-х годах.
Индустриальное общество, значительно более бедное, чем информационное индустриальное, знает более грубые деления и идентификации. Для старой Европы и старой Америки определяющей была разница между богатыми и бедными, особенно – бедными постиндустриальными рабочими, которые к тому же лишены крестьянской консервативности и получили в своем коллективизме могучее оружие. Ликвидация бедности или по крайней мере уменьшение экономической дистанции между богатыми и бедными в результате научно-технического прогресса обнаружила новые культурные основания для антагонизмов. Несовместимость социальных групп совсем не обязательно вытекает из относительной бедности одних и богатства других; новый смысл приобретает неравенство возможностей, вызванное, например, разницей в образовании и воспитании. Есть много оснований для унижения человеческого достоинства и в обществах «общего благосостояния».
Можно допустить, что новые социальные деления и социально-политические идентификации приобретают особое значение именно в постиндустриальном обществе.
Новые социально-культурные разграничения рождают и новые формы асоциальности, появляются антиструктурные объединения более или менее протестного характера. Симптомом самостоятельности молодежи несколько раньше стала чрезвычайная популярность английской группы «Битлз» (Beatls), вершина которой приходится на 1962–1970 гг. Группа «Битлз» не только была сигналом для вспышки аналогичных явлений в музыкальной масс-культуре, но и стимулировала развитие молодежных субкультур, демонстрирующих свою самостоятельность относительно культурного мира старших поколений. Подготовкой к взрыву студенческих и других молодежных движений можно считать и антиструктурные движения: сначала битников конца 1950-х гг. (beatnik – от beat удар, толчок, а также ритм, такт, размер, суффикс – nik пришел из еврейской среды; сначала говорили beat generation – достаточно вульгарная формулировка выражения «пропащее поколение»), а затем хиппи (hippies) середины 1960-х гг. (слово родилось в 1967 г.), с присущим этому сообществу культом свободы и ненасилия, свободной, социально несанкционированной любви, демонстративной бездомности и неряшливости, ориентации на цели, достигаемые «здесь и сейчас», тяги к тайнам восточной культуры и легкой наркоманией – своеобразным вариантом гедонистической аскезы молодого западного человека XX века. В свою очередь, старшие поколения не могли понять и принять антиструктурного протеста и неприятия традиционных основ общественной жизни, что усиливало политические позиции правых.
Следует отметить, что обострение расовых конфликтов в Америке и Европе в достаточно большой степени предопределено было деколонизацией Африки и появлением на ее карте независимых «наций-государств», а с ними и горячих точек, где с обветшалыми трибалистскими антагонизмами перекрещивались интересы старых колониальных государств, международных корпораций и двух больших военно-политических блоков. До 1960-х годов в африканских странах сложились элиты с европейским образованием, которые рвались к самостоятельной политической деятельности в родных этнонациональных рамках и стремились как можно быстрее и проще преодолеть огромное культурное расстояние к Западу. Конфликт во Вьетнаме воспринимался как один из мировых конфликтов, действующими лицами которых выступали правительства США, СССР и Китая и колониально притесняемый вьетнамский народ. А поскольку войск Китая или СССР в этой стране азиатского Юго-Востока не было, а американские появились там непрошеными, моральной поддержки правительство Линдона Джонсона могло искать только у агрессивного антикоммунизма.
Для США особенное значение имела война во Вьетнаме, борьба против которой стала чрезвычайно важным не только американским, но и мировым политическим фактором. Именно в протестах против войны во Вьетнаме формируются новые идеологии, направленные против правого националистического консерватизма. И очень важную роль в нарастании новых напряжений играли этнокультурные и расовые факторы, к которым, в конечном итоге, принадлежал и вьетнамский.
Демократы уже во второй раз после Кореи попадали в безвыходное положение, втягиваясь в непоправимые ситуации через бездумное внедрение либеральных принципов. К тому же вскоре повод к интервенции США – нападение на американские корабли в Тонкинском заливе – оказался провокацией, сфабрикованной американскими спецслужбами. Вьетнамский конфликт продолжался 10 лет, с 1965-го по 1975 г. Если из корейского конфликта Америку вытягивал правый президент Эйзенхауэр, то вылезать из вьетнамского конфликта пришлось его свояку – правому президенту Никсону, который подписал соглашение о прекращении огня в 1973 г. А через два года проамериканский режим в Южном Вьетнаме развалился под ударами коммунистов.
Об этом полезно вспоминать, поскольку провал военной интервенции США во Вьетнаме был провалом попыток силой и деньгами насадить демократию в стране, которая этого не хотела: режим, созданный американцами во Вьетнаме, чрезвычайно быстро прогнил от коррупции и переродился в грубую военную диктатуру «наших мерзавцев», легко сброшенную повстанцами.
Нужно сказать, что Линдон Джонсон, наследник Джона Кеннеди, не воспринимался американским обществом как опасный либерал, хотя именно ему пришлось провести через Конгресс те программы, которые подготовил либерал Кеннеди. Тот факт, что Кеннеди был убит какими-то хорошо организованными радикально правыми кругами американского общества, не вызывает сомнения, хотя механизмы заговора, по-видимому, навеки останутся тайной. Джонсон делал то, чего не смог сделать его предшественник, но в нем не было той интеллектуальности, непонятных и претенциозных ориентаций на высшие ценности, которые делали богатого и аристократического молодого католика-ирландца непредсказуемым для рядовых консервативных американских политиков.
Скандал с «Уотергейтом», который в 1974 г. сломал Никсону карьеру, затеяла газета «Вашингтон пост», та самая, что подняла также и скандал вокруг провокации администрации Джонсона в Тонкинском заливе; газета руководствовалась чувством брезгливости к политическим плебеям, прорвавшимся к верхним этажам власти, потеснив аристократию потомков «Мейфлауэра» (первого корабля европейских колонистов в Америке, к наследникам пассажиров которого принадлежала в частности семья Рузвельтов). После Никсона и его наследника – бывшего вице-президента Джеральда Форда на один срок (1976–1980) президентская должность перешла к Джимми Картеру, но этот убежденный демократ, глубоко религиозный гуманист руководил страной как раз в условиях предельного обострения противоречий с СССР в связи с Афганистаном и нарушениями прав человека, и весь свой гуманизм направил на улаживание арабо-еврейского конфликта (соглашение между Египтом и Израилем в Кемп-Дэвиде в 1978 г.). С 1980 г. два президентских срока администрацией страны руководит Рональд Рейган, который реализует программу консервативного либерализма, максимально отстранив государство от вмешательства в экономику и обеспечив корпорации большими военными заказами в связи с развертыванием последнего круга «холодной войны» – соревнование на истощение с советской военной экономикой за победу в виртуальных «звездных войнах».
Фактически с убийством Кеннеди в 1963 г. надеждам на либерально-демократический ренессанс пришел конец. И если Джонсон был простоватым техасцем, то Никсон – просто вульгарным и бесцеремонным политиком, «своим парнем», продолжавшим после Джонсона поколение президентов-«ковбоев».
Возвращаясь к социально-культурному повороту 1980-х, можем констатировать, что оформление самосознания постмодерна приходится на эпоху наибольших политических успехов того соединения либеральной и консервативной идеологии, которая получила название «неоконсерватизм». Философские принципы этой победной правой политики наиболее радикально и даже кое в чем упрощенно артикулированы Фердинандом Августом фон Хайеком.
Хайек не отбрасывал ни понятие «цель», ни понятие «справедливость»; с его точки зрения, однако, цели могут преследоваться лишь индивидами и группами в рамках, ограниченных правилами и нормами, а справедливость существует лишь в негативной форме – то есть как запрещение несправедливости, нарушения «достойных правил поведения». Стоит процитировать его окончательные выводы по этому поводу, поскольку политическая философия Хайека признается почти энциклопедией современной либеральной демократии: «Я считаю, что в конце концов будет признано: «социальная справедливость» – это блуждающий огонек, который соблазнил людей отказаться от многих ценностей, стимулировавших в прошлом развитие цивилизации; это попытка удовлетворить пылкое стремление, унаследованное от традиций малой группы, но бессмысленное в «большом обществе» свободных людей. К сожалению, это расплывчатое желание, которое стало для людей доброй воли одним из самых мощных побуждений к действиям, не просто обречено к разочарованию (уже это было бы достаточно досадно); как и большинство попыток достичь недосягаемой цели, это влечение может привести также к крайне нежелательным последствиям, в частности, к уничтожению тех необходимых условий, в которых лишь и возможно развитие традиционных моральных ценностей, – условий личной свободы».[803]
Хайек отрицает право общества и государства брать на себя формулировку общей общественной цели; в связи с этим отрицается не только право общества формулировать какие-то принципы социальной справедливости, но и именно ее существование.
С этими словами стоит сопоставить позицию самого яркого философа постмодерна – Жака Деррида. Для Деррида понятия справедливости, как и понятие демократии, не поддается деконструкции, потому что идея справедливости является сама по себе условием всякой деконструкции. Справедливость, постоянно подчеркивает Деррида, напоминает дар, искренний подарок партнеру по окончании выгодного дела; он «добавляется» к коммерции, обмену, экономическому или правовому акту, и тем самым укрепляет принципы бессердечного мира взаимовыгодности. Так же, как и дарение – отдаривание, справедливость существует «вне права, без расчета и торговли».[804] Справедливость, как и подарок-благодарность, – говоря формально, лишний, но неминуемый спутник зафиксированной правовым способом процедуры. Осуществление справедливости, – если это понимать не как месть, которая как раз принадлежит к сфере права, а как благодарность – врывается в формальную структуру, нарушает сухой порядок, приводит к тому, что у Шекспира в «Гамлете» определяется как «the time is out of joint» (в переводе Лозинского – «порвалась связь времен»). Справедливость не рассчитана на будущее, вообще не рассчитана и принадлежит не к миру «завтра», а к миру «сейчас». Поэтому она путает все карты. «Необходимый разлад, детотализирующее условие справедливости является здесь разладом в самом настоящем – и поэтому условием настоящего и условием присутствия настоящего. Здесь деконструкция всегда заявляет о себе как мысль о даре и о недоконструируемой справедливости – о недоконструируемом условии всякой деконструкции».[805]
Перевод чрезвычайно темных текстов философии постмодерна требует объяснения: любая деконструкция основана на идее справедливости – идее бессмысленной (сенсорной), не рассчитанной на последствия дарования другому того, что является органической собственностью «Я», отторжение собственности: поэтому она, согласно Деррида, сама не может быть подвержена сокрушительной процедуре деконструкции. Деррида признает неминуемой подобную «мессианскую эсхатологию», которая остается «непреклонной относительно любых деконструкций», «возможно, это и есть именно форма структурного мессианизма – мессианизма без религии, и более того, мессианского без мессианизма; это идея справедливости, которую мы всегда отличаем от права и даже прав человека, и идея демократии, которую мы отличаем от ее современного понимания и от ее характеристик, обусловленных нынешним днем».[806]
Эти не очень прозрачные формулировки противопоставят господствующему в западном обществе консервативному либерализму «постмодернистское» видение конца «целерационального» мира. Еще раз: речь идет об отказе не от базисных принципов либеральной демократии, а от понимания их именно как «потусторонних», трансцендентных принципов, которые «живут» или «должны жить» в будущем и оттуда, из грядущего, озаряют смыслом жизнь «здесь и сейчас».
По мере того, как утверждался право-консервативный антикоммунизм в ведущих странах Запада, протест постмодерна направлялся против неоконсервативной концепции «конца истории». Симптоматичной в этом отношении была книга Френсиса Фукуямы «Конец истории и последний человек», изданная в 1992 г. в Нью-Йорке и в том же году на французском языке в Париже. Деррида показывает общность марксистского провиденциализма с телеологией либералов, цитируя такие строки Фукуямы: «И Гегель, и Маркс верили, что эволюция человеческих обществ не бесконечна; она остановится, когда человечество воплотит ту форму общественного устройства, которая удовлетворит его самые глубокие и фундаментальные нужды. Таким образом, оба этих мыслителя постулировали «конец истории»: для Гегеля это было либеральное государство; для Маркса – коммунистическое общество».[807]
Деррида в свое время активно протестовал против войны во Вьетнаме, равно как и против коммунистического тоталитаризма (в 1981 г. он даже был арестован властями Чехословакии). Постмодернизм – против либерального понимания свободы и справедливости, но он критикует либерализм слева.
«Завершение истории» означает воплощение идеала, превращение его в событие: «Этот идеал является одновременно бесконечным и конечным… Вот почему эта книга предстает одновременно и как гегельянская, и как марксистская».[808] Реальность, как показывает Деррида, далека от завершенного идеала и тогда, когда идет речь о западной демократии. Достаточно привести перечень социальных проблем современной цивилизации, которые философ считает наилучшим опровержением тезиса о «конце истории»: 1) безработица, дополненная «удаленной работой» на дому, и вводит в новую эру общественной бездеятельности; 2) массовое исключение из демократической деятельности граждан без убежища; 3) беспощадная экономическая война между государствами – членами западного сообщества; 4) разрушительный характер сил международного рынка, которые вызывают протекционистские и другие барьеры; 5) ухудшение ситуации экономически более слабых народов с внешним долгом и разорения и голод на этом фоне; 6) торговля оружием; 7) расползание ядерного оружия; 8) «межэтнические войны (были ли они когда-либо другими?) множатся, направленные архаичными фантазмами и концептами, примитивным концептуальным фантазмом сообщества, государства-нации, суверенности, земли и крови»; 9) мировая власть мафий и наркобизнеса; 10) внутренняя несогласованность международного права, которое противоречит европейским принципам национального суверенитета и в то же время построено именно на правовых фундаментах западной цивилизации.[809] Очевидно, перечень проблем можно продолжить, но здесь существенен сам характер неприятия либерально-демократической и рыночной действительности: она оценивается и отбрасывается не с позиций абстрактно установленных целей или идеалов, а из-за степени страданий, которые достаются живым реальным людям мира «здесь и сейчас».
Формулы Фукуямы с их явными евангельскими коннотациями (постоянными ссылками на «благую весть») скорее принадлежат к философски-политическому «ширпотребу» и рассчитаны на определенный эпатаж широкой публики. Однако они выражают саму сущность претензий победного неоконсерватизма. Ориентация на принципы, к реализации которых якобы сознательно или бессознательно направляется история, является сугубо либеральной парадигмой и противостоит консервативному реформизму с его стремлением к устранению отдельных изъянов и пороков и ориентацией на сохранение целостности системы. Однако в конце XX века это «сохранение целостности» выглядит как сохранение либеральных принципов и принципов западной цивилизации.
Либеральные принципы скорее оказываются запретами, которые нельзя нарушать ради поддержания «достойного поведения». Противоречие между либеральной и консервативной трактовкой основных общественных принципов то ли как идеалов, к которому стремятся в будущем, то ли как традиций прошлого, только ограничивающих активное творчество, снимается именно тогда, когда принимается эсхатология «конца истории». Будущее становится современным и теряет вредные черты «болотного огонька», превращается в грубую реальность и надежно, не старея, отходит в прошлое.
У убежденного консерватора в политике, либерала в экономике Хайека отрицание социальной справедливости как мотива и основания реформ основывается на том, что традиционное наследие считается органическим и нерушимым целым, к которому можно что-то добавить или от которого что-то (но не фундаменты!) можно убавить.
Что же противопоставить этой концепции? В политике это была левоцентристская линия, представленная, с одной стороны, европейской социал-демократией, и с другой – умеренным либерально-гуманистическим центризмом Билла Клинтона и Тони Блэра. В основном пункте – отношении к идее справедливости – неконсервативный центр откровенно порывает с социалистической традицией эгалитаризма, видя задачу не в ликвидации неравенства, а в ликвидации с помощью общества – крайней бедности. Полностью используя допинговые свойства конкуренции свободного рынка, левоцентристские политики переносят социальную опеку на сферу образования и информации, поддерживая центральные точки общественной нервной системы. Но, как и в правом варианте, остается неприкосновенным мир принципов и идеалов, который формирует лицо Запада. Левоцентристский политикум не выходит за пределы либерально-демократической идеологии.
Решительный разрыв с либерально-консервативной эсхатологией прокламирует постмодерн.
Лидеры французского постмодерна в молодости, в конце 1950-х гг., пережили ренессанс и кризис марксизма в его новейших вариантах и не ищут возрождения левых или коммунистических идеалов середины века, даже в форме еврокоммунизма. Деррида, который никогда марксистом или коммунистом не был, написал книгу на защиту Маркса в 1993 г., – но Маркса как призрака, требующего справедливости.
Чтобы понять природу постмодернистского протеста против торжества неоконсерватизма, стоит сначала обратиться к ключевым представлениям о человеческой взаимосвязи, сочетания индивида с социальным целым.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.