«Мертвые души» Н. В. Гоголя – едкий миф о русской доле
«Мертвые души» Н. В. Гоголя – едкий миф о русской доле
Я прошу тебя, читатель, поправить меня.
в поэму «Мертвые души»
Н. В. Гоголь. Из вступления
Но почему вдруг «едкий миф о русской доле»? – скажет некий читатель настоящего очерка. А потому, – ответит его автор, – что само название поэмы содержит в себе нечто разъедающее само русское бытие. В пользу сформулированной претензии говорят слова М. П. Погодина, адресованные им Н. В. Гоголю в письме от 6 мая 1847 года: «"Мертвых душ" в русском языке нет. Есть души ревизские, приписные, убылые, прибылые». Впрочем, кто-то, возможно, возразит, что русский писатель на самом деле имел в виду героев своего повествования, а значит, и претензий к названию поэмы и быть не должно. Да, с последним пониманием весьма трудно не согласиться, однако ж Павел Иванович Чичиков вместо бытовавших убылых душ вдруг зачем-то скупает мертвые. Иначе говоря, использованное Н. В. Гоголем «умрачнение» («утяжеление») смысла известного юридического понятия «убылые души», видимо, совсем незаметно для него самого вошло и в другие смыслы рассматриваемого литературного произведения. Кстати, если речь идет о душе всерьез, то она, как известно, смерти не подвластна. В противном случае, то есть в ситуации непризнания самого факта ее существования уже сам разговор о ее же умирании также, очевидно, неуместен будет. С другой стороны, а почему речь в очерке идет о доле? А потому, что участь или судьба в доле выражена грустным смысловым оттенком. Поэтому-то следует вспомнить, как говорится, к месту слова самого Н. В. Гоголя: «.надобно смотреть на вещь в ее основании и на то, чем она должна быть, а не судить о ней по карикатуре, которую из нее сделали». Но если вдруг карикатуру выдают за основание, за самое что ни на есть исходное? Что ж тогда? А может быть, искренний русский взгляд на само русское начало иным и не бывает, а значит, в поэме и в самом деле нечто сущностное, а не наведенное? Но в таком случае выходит, что для русского автора объективное описание самого себя и вовсе заказано? Странно сие будет, похоже прямо-таки на колдовское действие какое-то. Тем более, что высказывание А. С. Пушкина после знакомства с первыми главами поэмы «Боже, как грустна наша Россия!» вполне попадают в сформулированное выше подозрение. Другими словами, даже Пушкин оказывается не в состоянии отличить яркий вымысел от действительности. Но почему? Видимо, в данном случае сказался удивительный дар Н. В. Гоголя, его умение удовлетворять наклонностям всякого русского человека, его же чувству изящного. Да и в самом деле, разве знаменательные слова автора поэмы «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с своими странными героями, озирать всю громадно-несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы» не подтверждают ли с лихвою сделанного выше предположения? Впрочем, приступим к прочтению бессмертной поэмы русского гения.
Что привлекает наше внимание прежде всего? А то, что главный герой поэмы Чичиков Павел Иванович, как путешествующее по России лицо, ставит во главу угла установление приятельских отношений со всеми властными чинами губернского города N, в который он только что успел заехать. При этом смущает следующее обстоятельство: «О себе приезжий (речь идет о Чичикове. – Авт.), как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностью, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он незначащий червь мира сего и недостоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам». Странно читать подобное. Видимо, Н. В. Гоголь несколько и сам впал в своего рода маниловщину, так как без опыта и лишь умозрительно проделал вместе со своим героем весьма непростой путь знакомства с губернскими властями. Почему так? Да потому, что подлинные власти на то и власти, что с приезжим незнакомцем поведут себя, знамо, несколько отлично от того, как это описано было Н. В. Гоголем. Иначе говоря, входить запросто в приятельские отношения с совсем посторонним человеком без убедительных с его стороны аттестаций и рекомендаций они вряд ли где будут, хотя бы из соображений собственной безопасности.
Теперь, уже самые первые расспросы, учиненные Чичиковым на балу у губернатора, в отношении состояния имений бывших там помещиков Манилова и Собакевича не могли бы не удивить председателя местной палаты и почтмейстера. Особенно это привлекло бы их внимание с учетом выказанной Чичиковым ранее по отношению уже к ним самим вежливости и учтивости, а также заметной скромности в рассказах им о себе самом. Поэтому-то начало поэмы отдает явной стилизацией под анекдот, страдает упрощением реалий подлинной российской жизни, в которой власти без наведения твердых справок бросаться в приятельство с первым встречным ни за что не станут. Теперь следующее замечание. Н. В. Гоголь, характеризуя Чичикова, говорит о нем так: «О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его. Но замечательно, что он все это умел облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя. Говорил ни громко, ни тихо, а совершенно так, как следует. Словом, куда ни повороти, был очень порядочный человек. Все чиновники были довольны приездом нового лица». Странно это, ведь ранее сам Чичиков говорил о себе, что он «претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его». В таком случае всякий опытный сановник непременно задумался бы над тем, что Чичиков, видимо, опасное лицо, так как очевидно фальшиво представлял самого себя новому начальству. И даже его маскировка своего прошлого якобы гонениями за правду никак не спасала его от подозрения, так как он невольно становился в таком случае либо неким подобием карбонария, либо явно лицом с мошенническим душком. С другой стороны, уже проявленные способности главного действующего лица поэмы почему-то не привели его ранее к вполне закономерным чинам и к соответствующему им качеству материального состояния. Иначе говоря, он как будто «сваливается» в губернский город в ореоле выдающихся достоинств или свойств, которые по всему не могли уже ранее не «отлиться» в его твердое и заметное социальное положение. Поэтому-то весь «заход» героя поэмы в губернский город N представлен ее автором явно искаженно в сравнении с тем, как бы он мог осуществиться в реальности, что, впрочем, могло бы стать уже препятствием всему авторскому замыслу. Иначе говоря, автор вынужден был выдумывать начало дабы получить возможность для изложения задуманного им продолжения.
Но перейдем к первому из заметно или выпукло представленных сюжетов, к визиту Чичикова к помещику Манилову. Что, прежде всего, привлекает внимание в описании Гоголем последнего? Манилов выглядит весьма меланхолическим и праздным человеком, который пребывает в неких высокопарных мечтаниях. Причем сам характер последних поисков сильно отдает легкомыслием. Вместе с тем Манилов с супругой уже более восьми лет сохраняют к друг другу вполне трепетные любовные чувства, над которыми автор зачем-то несколько подтрунивает. А зря! Иначе говоря, ему самому, видимо, непонятно было сие странное сочетание очевидно пустого, с одной стороны, и вполне наполненного – с другой. Впрочем, в подлинной жизни подобный мечтатель вряд ли сможет сохранять трепетное чувство к собственной жене, чего великий писатель как бы и не осознает вовсе. Даже если в поэме описана лишь имитация теплых семейных чувств, то и она в жизни вряд ли возможна. То есть Н. В. Гоголь на самом деле лишь «конструирует» образ Манилова из несовместимых компонентов, кои в реальности по отдельности, с одной стороны, удручают, с другой – вызывают уважение и даже удивление за своей очевидной редкостью. В результате помещик Манилов представляет собою скорее яркую карикатуру, чем подлинное лицо. Но сам обман писателя обнаруживается нелегко, ведь он как бы стремится к объективности или показывает своего героя вроде бы объемно. Но, с другой стороны, не всякое соединение чего-то отрицательного с чем-то положительным убедительно будет. Кроме этого, удивляет также совершенно детская реакция помещика Манилова, вполне образованного человека, на попытку скупки у него главным героем поэмы «убылых душ», называемых еще при этом зачем-то мертвыми. Другими словами, предложение скупки его казенных долговых обязательств вдруг вводит его в совершенное замешательство, чего в реальности быть никак не могло. А его финальный вопрос о законности сей негоции (затеи) и вовсе производит впечатление насмешки автора поэмы над своим читателем. Тогда как в жизни невыдуманной его, возможно, заинтересовал бы только своего рода коэффициент рентабельности всего замысла Чичикова, дабы он мог понимать степень своего возможного выигрыша от участия в этом деле. В противном случае перед читателем в лице Манилова является совсем невменяемое лицо или человек явно недееспособный. Кстати, нечто подобное происходит и в сцене покупки Чичиковым душ у помещицы Коробочки, которая волею автора поэмы предстает перед читателем совсем необразованной и глупой женщиной. Что здесь сказать? Ну не может помещик в России быть настолько глупым насколько сие представлено Н. В. Гоголем. Возвращаясь к Манилову, следует твердо заметить, что он собою образует лишь явно нереальное лицо, не могущее не вызвать досады на автора поэмы за попытку употребить наличный художнический дар понапрасну и даже во вред всей читающей публике. Последняя, соблазнившись неправдою как правдой, как раз и попадает волею писателя впросак. Другими словами, впечатлительный читатель помимо своей воли начинает вдруг верить в существование того, кого ни при каких условиях быть-то и не может вовсе. Ну и что тут такого? – скажет некто и продолжит: – в таком случае и горевать-то не о чем будет. Так-то оно так, но, с другой стороны, след-то в душе – привычка жить неправдой как правдой все-таки возникнет и даже начнет оказывать свое прискорбное действие в подлинной жизни, в которой уже шутки с ложью плохи будут. Поэтому вера, по словам пословицы «ни в городе Богдан, ни в селе Селифан», есть вера печальная, ведь на самом деле она есть лишь опасное для всякого легкомыслие. Теперь еще о покупке мертвых душ Чичиковым у Манилова. Неужели всерьез можно говорить о купчей с нулевой ценой? Видимо, Н. В. Гоголь оказался опять вне знания дел практических. Иначе говоря, купчая без подходящей конкретному случаю цены выглядит явно подозрительно, а значит, она не может не побудить неизбежных в таком деле третьих лиц насчет необходимости проверки добросовестности самой предполагаемой сделки господ Манилова и Чичикова. Поэтому поведение как Манилова, так и Чичикова в момент обсуждения купчей выглядит совсем неубедительно. Ведь они были просто обречены оговаривать цену всякой конкретной продаваемой и покупаемой души, которую и указали бы затем в момент совершения купчей крепости. Кстати, тогда все глупые реакции Манилова на предложение Чичикова Н. В. Гоголю пришлось бы неизбежно изымать из текста поэмы. Далее некоторые аналогичные изложенным до того соображения о покупке Чичиковым восемнадцати «убылых душ» помещицы Коробочки за пятнадцать рублей. Что смущает в последнем дельце главного героя? А то смущает, что подобная купчая посредством доверенного лица не могла также не вызвать у названного выше стороннего участника сделки вопросов, ведь та же Коробочка даже особ женского пола продавала каждую «по сту рублей», а значит, в рассматриваемой сделке был бы сразу заметен мошеннический подтекст. Поэтому-то само описание состоявшегося между Чичиковым и Коробочкой договора выглядит также совсем неубедительно. В другой же сцене – в сцене общения Чичикова с помещиком Ноздревым Н. В. Гоголь, как будто спохватившись, указывает уже на меры безопасности для героя поэмы: «Чичиков никак не хотел заговорить с Ноздревым при зяте насчет главного предмета (читай "мертвых душ". – Авт.). Все-таки зять был человек посторонний, а предмет требовал уединенного и дружеского разговора». Тут же сразу всплывает совершенно естественный для всякого вменяемого русского человека вопрос о возможности применения «убылых душ». То есть Ноздрев в отличие, скажем, от Манилова уже открыто спрашивает у Чичикова о цели покупки им у него названных выше душ. Иначе говоря, подлинный русский мошенник, в отличие от измышленного Гоголем, действовал бы более продуманно. Например, он постарался как бы спонтанно ставить вопрос о переводе на свое имя, скажем, в счет погашения собственного же денежного (карточного) долга конкретным лицам из числа владельцев большого числа названного выше предмета. Почему? Да потому, что при таком раскладе, во-первых, никто бы не задумывался насчет какого-либо тайного применения «убылых душ», а значит, и не пытался бы препятствовать либо конкурировать, во-вторых, всякий понимал бы ясно и свою выгоду (погашение долга), и выгоду инициатора сделки, который брал на себя чужую налоговую обязанность, но, как говорится, обязанность, разнесенную уже во времени и пространстве на вполне посильные к выплате части. Через приведенное выше сравнение поведения Чичикова и потенциального российского мошенника усматривается заметная наивность и легкомыслие Н. В. Гоголя, который, моделируя на бумаге слабую сюжетную затею А. С. Пушкина, на самом деле плохо знал и понимал подлинную жизнь России. Другими словами, угадывая и прекрасно живописуя достоверную российскую жизнь лишь отчасти, великий русский писатель в целом нарисовал в поэме лживый образ Отечества, в котором действуют не просто банальные грешные персонажи, но действуют герои с явно ослабленной умственной способностью. Впрочем, уже Собакевич как будто в оправдание автора поэмы предлагает Чичикову купить его «убылые души» «по сту рублей за штуку». Тем самым он четко сообщает инициатору мошеннического плана, что вполне понимает его подоплеку и готов вести дело всерьез. С другой стороны, далее названный персонаж вроде бы заметно глупеет, как говорится, «на глазах у изумленной публики». Почему? Да потому, что начинает вдруг рассуждать о форме дела прямо как о содержании его. В частности, совершенно изумляют его речи об умерших уже крестьянах как о живых. Но, как оказывается впоследствии, Собакевич лишь славно «играет дурака», а на самом деле пытается вытащить из Чичикова все, что только возможно. При этом он даже пытается шантажировать главного героя поэмы: «Но знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной – такому человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обстоятельства». То есть Собакевич ясно заявляет Чичикову, что тот нечист на руку и что иметь с ним успешно дело не всякому по плечу. Тем самым Собакевич как бы намекает, что готов и сам ради выгоды замараться нравственно. Казалось бы, после такого заявления уже битый ранее жизнью Чичиков должен был бы свести весь затеянный им разговор в шутку, но нет. Он волею автора поэмы как будто специально входит в будущие для себя же неприятности. Впрочем, оставим в стороне Собакевича и перейдем к помещику Плюшкину. В связи с последним, Н. В. Гоголь говорит о народном русском слове: «.но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово». Последнее наблюдение писателя рождено было, в свою очередь, очень меткой народной характеристикой, данной помещику Плюшкину крепостным крестьянином Собакевича (речь о кличке «заплатанной»). Вновь перед нами выдуманная фигура. Почему? Да потому, что в реальности ей, очевидно, нет места, она с нею просто никогда не сопряжется, или не может большое хозяйство сохраняться в природе сколько-нибудь продолжительно под началом подобного колоритного персонажа. Иначе говоря, само естественное положение в хозяйстве центрального лица обязывает всякого так или иначе соответствовать ему либо оно же устраняет его. Но почему вдруг так нехороши герои Н. В. Гоголя? Неужели таков совокупный лик русского человека? Что мешает великому писателю явить читателю иное? А вот что или вот какое убеждение его: «Но не таков удел (речь идет о славе поэта. – Авт.) и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, – всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!… Не признает сего современный суд и все обратит в упрек и поношенье непризнанному писателю; без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество». Что ж, пафос автора поэмы вполне понятен. Другое дело, что дерзание «неумолимого резца» писателя есть и его же печаль. Почему? Да потому, что «выпукло и ярко на всенародные очи» им выставляется лишь неприглядное в лицах человеческих, тогда как в реальности ни Маниловых, ни Коробочек, ни Ноздревых, ни Собакевичей, ни Плюшкиных и нет вовсе. Почему? Да потому, что в подлинной жизни все несколько иначе выглядит, или в ней нет «высокого восторженного смеха» достойного быть в ряду с «высоким лирическим движеньем». А что ж есть в ней? В реальности господствует целесообразность как осознаваемая, так и не очень. В ней нет ничего неразумного как такового, в ней все и всем вполне определяется. Иначе говоря, в жизни все предельно конкретно и предельно обосновано. Другое дело, что описывать подобное ой как не просто будет. Зато и узнаваемость либо достоверность сего начинания дорогого стоить будет. И еще. В честном описании реального действия неизбежно придется обобщать многое, но это обобщение не должно противоречить всему описываемому действию как чему-то целому. Другими словами, только умозрительное обобщение, поглощающее собою любые детали рассматриваемого автором действия, сможет стать подлинной художественной ценностью. Кстати, последнее непременно будет защищать собою всякий наличный человеческий характер или лицо. Иначе говоря, в природе мира нет совершенно виновных или совершенно безвинных, в ней есть общая печаль и такая же общая радость, которые, впрочем, разнесены часто и много во времени и пространстве. В результате лишь подлинный художник (писатель или поэт) как представитель истинно новозаветной культуры способен умозрительно схватить и явить своему зрителю (читателю) вполне точно обобщающую суть всякой человеческой жизни. Все иное будет согрешать и всегда рано или поздно распознаваться как нечто лукавое. Например, в сцене свершения купчей крепости у председателя палаты ее участники, в частности Собакевич, уже посвященный в подоплеку намерения Чичикова насчет скупки душ и, видимо, под действием острого желания видеть конфуз главного героя поэмы, допускает комментарий, вполне ведущий к возникновению подозрений в отношении Чичикова. То есть Собакевич, получив от Чичикова некоторую выгоду, все же хотел, вероятно, от обиды за выраженное ему со стороны негоцианта недоверие поставить его в необходимость раскрытия или в необходимость придания огласки подлинной цели приобретения им именно «убылых душ». Иначе говоря, в России так (как у Н. В. Гоголя) дела никогда не делаются, а именно: либо полностью доверяешь компаньону смысл предполагаемой затеи, либо вершишь ее так, чтобы другие участники ни в чем не смогли бы тебя заподозрить. Почему? Да потому, что по-другому все выйдет наружу и выйдет как бы само собой, невзначай. О чем в России всякий доподлинно знает, а значит, даже преступные дела русские мошенники ведут чаще всего артельно. Неудобно сие? Да, неудобно это, ведь в таком случае придется делиться. А что делать, но такова уж не придуманная жизнь в матушке Руси. Поэтому-то слова Ноздрева, сказанные им на балу у губернатора публично прямо в лицо Чичикова: «Уж ты, брат, ты, ты, я не отойду от тебя, пока не узнаю, зачем ты покупал мертвые души», как нельзя лучше подтверждают выше уже сформулированное наблюдение, которое ни обойти, ни объехать, никому не дано будет. Тогда как Н. В. Гоголь зачем-то все же пускается в своей поэме в эту игру «в поддавки», в результате чего и выводит через нее не Россию, а лишь опрятную или даже изящную карикатуру на нее. Казалось бы, и что из того самого страшного, чтобы так уж убиваться-то? А то, что все фальшивое, но притягательное, очень даже повреждает собою всякому внимающего ему, делает самого наблюдателя едким или делает его беспричинно язвительным. Почему? Да потому, что эстетически выраженное зло действует вполне заразительно и устоять перед его обаянием бывает совсем не просто. В результате всякий читатель, уверовавший хотя бы чуть-чуть в реальность событий внутри рассматриваемой поэмы, запросто бы усвоил себе в привычку думать рассеянно, а значит, попусту или неудачно. Впрочем, вернемся к сюжету поэмы, в котором Н. В. Гоголь вновь удивляет своей неудержимой фантазией в связи с визитом в город помещицы Коробочки. Последняя как раз и придала известному слуху о покупке Чичиковым мертвых душ вполне устойчивый и массовый для горожан характер. Но что в свою очередь делает по проверке его губернская власть? Начинает сама себя же заморачивать, выслушивая призванного ею же на допрос помещика Ноздрева, которому заранее не верит ни на грош. Казалось бы, установи, живы ли крепостные Собакевича, а именно: каретник Михеев, плотник Пробка Степан, кирпичник Милушкин, сапожник Телятников Максим, о продаже которых во время свершения купчей крепости слышал сам председатель палаты, и дело с концом. Но нет, ничего подобного не делается. Вместо этого «выплывает» история капитана Копейкина, сбежавшего из ссылки Наполеона и прочая невиданная доселе выдумка. Кроме того, ежели иметь в виду назначение нового генерал-губернатора и получение из столицы двух розыскных бумаг вполне себе серьезного содержания, то также странным выглядит то, что местные власти не спешат допросить, как говорится, с пристрастием самого Чичикова, очевидно уже находящегося у них на подозрении. Даже складывается впечатление, что они страшно его боятся как тайного шпиона центральной власти. Но тогда совсем непонятно, почему они так слепо изначально ему доверялись, никак не предполагая возможную через него для себя опасность. А кроме того, ежели они в нем вдруг твердо предположили участника тайной ревизии, то тем более странным выглядит их финальный бойкот всей его личности. Поэтому-то на поверку и выходит, что в поэме действует прямо-таки детский сад какой-то. Нет, не Россия это будет, тем более не Россия, находящаяся вблизи ее столичных городов, как пишет об этом сам автор поэмы. Но что же это тогда? Это фантазия, чистая фантазия о ней и только. Другими словами, автор поэмы, проживая в Италии, излагает блестяще виды мнимого (небывалого) Отечества своего, в котором только и могло случиться ровно то, что и случилось с господином Чичиковым Павлом Ивановичем. Впрочем, в самом финале поэмы Н. В. Гоголь дает весьма честную предысторию своего героя, в которой тот вполне подобен своим реальным российским прототипам. В частности, мы видим ловкого и серьезного приобретателя, который выглядит убедительно и достоверно. В самом рассказе о нем уже заметна его выраженная способность к многоходовому и хорошо (тщательно) замаскированному сложному действию, целиком направленному как бы к законному приобретению богатства и всех благ земного (телесного) бытия. Здесь уже перед нами возникает лицо и талантливое, и отчетливо бесчестное. Иначе говоря, Чичиков прежний – это Чичиков, в принципе вполне могущий быть в реальности. В нем как в документальном персонаже угадывается уже некий вневременной образ, оседлавший когда-то Русь и сделавший из нее по ее же милости для себя непреходящую поживу.
Завершая настоящий очерк, его автор хотел бы заметить, что Н. В. Гоголь в поэме «Мертвые души», видимо, помимо своей воли сумел-таки, с одной стороны, искусно замаскировать подлинную правду о России, с другой – оставить наше Отечество в пределе собственного произведения без какой-либо надежды на лучшую долю. Поэтому, вникая в сей едкий миф о русском человеке, о русской доле, вряд ли стоит всерьез принимать на веру убеждения его автора, которому так и не суждено было вырваться за пределы навязанной ему когда-то и кем-то вполне бесчестной и печальной литературной традиции эстетического «обделывания» подлинной российской действительности.
10 мая 2007 года
Санкт-Петербург