Глава третья ВЕРА И ВЕРНОСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

ВЕРА И ВЕРНОСТЬ

Мне сердце говорит, я чувствую и верю,

Что нас ведущая руки в сей темноте,

Конечно, не отдаст нещастию в добычу…

И. М. Благовещенский. Из воспоминаний

Примерно с середины XIX века отечественные историки почти перестали обращать внимание на такую важную особенность мировоззрения русского человека эпохи 1812 года, как «бытовая религиозность», а в советской историографии, да и во всей европейской историографии «индустриального» периода, эта черта и вовсе перестала «прописываться» в психологических портретах героев той поры. И хотя теперь каждый из нас знает, что люди в те времена верили в Бога, однако далеко не каждый человек, с «секуляризированным сознанием» и многие десятилетия проживший в «светском» обществе, может представить, как проявляла себя эта вера в повседневной жизни. Нам, привыкшим везде и во всем рассчитывать главным образом на себя, трудно приблизиться к внутреннему состоянию наших предков, находившихся в твердой уверенности, что все человеческие усилия бесполезны в тех делах, на которые нет Божьего соизволения. Впрочем, о том, что пути Господни неисповедимы, известно было во все времена, но, пожалуй, военные всегда знали об этом чуть больше, чем кто бы то ни был. «На войне — всё случайность, а самая большая случайность — жизнь и смерть», — заметил однажды один из кадровых офицеров русской армии. На эту тему сосредоточенно размышлял после Бородинской битвы юный артиллерийский подпоручик H. Е. Митаревский: «В одном месте со мной, в Петербурге, куда я первоначально поступил на службу и где нас находилось человек пятьдесят, был юнкер; мать его, вдова небогатого военного чиновника, имела свой домик, получала небольшой пенсион и этим жила, кроме того, что сын ее каждый праздник отлучался к ней, и сама она часто заезжала его навещать. Все мы знали эту почтенную и ласковую даму. Часто привозила она сыну лакомства, которыми он делился с нами. Независимо от этого все мы его любили за добрый нрав. Учился он хорошо и по экзамену был назначен к производству. Матери хотелось оставить его на службе в Петербурге, о чем она и просила; но ей сказали, что сын ее очень молод, к тому же небольшого роста, это может броситься в глаза начальству и потому может повлести (повлечь. — Л. И.) замечание. Особенно боялись тогдашнего строгого военного министра, графа Аракчеева, обращавшего внимание на наше заведение. Таким образом сын ее поступил в действующую бригаду и в Бородинском деле, в ту минуту, когда он наводил орудие, ему сорвало ядром череп. Когда я узнал об этом, то подумал, как часто судьба или предопределение странно, несправедливо распоряжается людьми. У моих родителей, кроме меня, было еще три сына; лишись они меня, им было бы чем утешиться, а тут мать лишается единственного утешения!..»{1} Чем успокаивали себя люди в эпоху почти нескончаемых войн? В чем, несмотря на все сомнения, искали утешения в печалях? Отчего дворянские сыновья, имея возможность выбирать — служить или не служить, все равно шли в военную службу?

Отправляясь на войну, где их поджидали тысячи самых невероятных случайностей, защитники Отечества привычно вверяли себя Провидению. Так, поступивший на службу в ополчение прапорщик И. Благовещенский вспоминал о тягостной минуте расставания: «…Слышим команду похода, все перекрестились, и ряды воинов двинулись; и что тогда каждый чувствовал, с какими мыслями боролся о родстве, семействе с малютками оставшимися, оставляя грудь своей Отчизны, но имели твердую надежду благословенную на путь — Бог и вера!

Мне сердце говорит, я чувствую и верю,

Что нас ведущая рука в сей темноте,

Конечно, не отдаст нещастию в добычу,

Хоть и надежда нас обманет иногда;

Но веры никогда не надобно лишаться:

В одно мгновение все может премениться»{2}.

Полковник А. А. Закревский, привыкший к войнам и сражениям в походах 1805 — 1807 годов, высказал те же самые мысли в письме генералу М. С. Воронцову в более приземленных выражениях, но с неменьшей верой в промыслительные силы: «Видите, что Бог нас еще помнит, и теперь вся надежда на него, а без того пропадем, как собаки»{3}. Не иначе как «в теплом уповании на помощь Всевышнего» главнокомандующий русскими армиями светлейший князь М. И. Кутузов готовился к Бородинской битве, накануне которой генерал от инфантерии князь П. И. Багратион отправил письмо своему приятелю московскому генерал-губернатору графу Ростопчину. Это письмо от 22 августа 1812 года, дошедшее и до нас из той эпохи, раскрывает перед нами внутренний мир русского офицера в лице военачальника, олицетворявшего в те годы «красу и гордость русской армии»{1}. Обратим внимание на то, сколько раз прославленный полководец упомянул Бога в тексте своего послания: «Дай Бог вам здоровья, будь мой благодетель русский. Ей-богу, Бог всегда с нами, то есть: Бог с тем, кто любит веру, отечество и непоколебим. Прощайте, с нами Бог. Слава в Вышних Богу и на земле мир с честью воспоем. Господи, силою Твоею да возвеселится Царь. Я так крепко уповаю на милость Бога, а ежели Ему угодно, чтобы мы погибли, стало мы грешны и сожалеть уже не должно, а надо повиноваться, ибо власть Его святая»{5}.

Адъютант Наполеона Ф. де Сегюр, вспоминая о том, как вся русская армия во главе с Кутузовым накануне Бородинского сражения отслужила молебен, рассуждал так: «Русских должны были воспламенить различные небесные силы. Французы же искали эти силы в самих себе, уверенные, что истинные силы находятся в человеческом сердце и что именно там скрывается небесная армия!»{6} Французский генерал объяснял религиозность русских невежеством крепостных рабов. Однако привержены Богу были не только нижние чины российской армии. Так, кавалерийский офицер И. Р. Дрейлинг описывал молебен на Бородинском поле в следующих словах: «Около полудня наша армия стала под ружье для общей молитвы перед иконой Смоленской Божией Матери, которая на всем пути следовала за армией, прикрепленная к пушке, заменяющей аналой. Вся армия стала на колени, и все вместе вознесли свои молитвы к тому, который склоняет победу на ту или другую сторону; а каждый в отдельности сводил свои счеты с небом, покорно склоняясь перед смертью или жизнью грядущего дня»{7}. К той же самой иконе после сражения, в надежде вновь увидеть своего брата целым и невредимым, обратился офицер 1-го егерского полка M. М. Петров: «…Я, увидев образ Смоленской Приснодевы Марии, сошел с боевого коня моего. При образе стояли два гвардейских гренадера на часах от офицерского караула главнокомандующего. Усердно, да, усердно я молился пред ним. Сел на лошадь — и вдруг увидел гренадер, несущих в манерках воду; по шифрам на эполетах их видно было, что они Аракчеева полку. Я перекрестился и спросил их: "Гренадеры! Жив ли ваш майор Петров?" — "Жив, ваше высокоблагородие". — "А полковник Княжнин?" — "Жив и он". — "Где бивак вашего полка?" — "Вон на том бугорке". Что есть духу понес меня конь туда, и я увидел любезных мне: брата и Бориса Яковлевича Княжнина. Пожалел о большой потере их полка и, попивши с ними чайку, поскакал гораздо шибче того, как к ним, обратно в арьергард. Карпенков, увидя меня, по лицу моему догадался, что брат мой жив остался от Бородинского побоища, и вскрикнул: "Слава Богу, вы благополучно возвратились"»{8}.

В рассказе M. М. Петрова органично слились в одно целое молитва, гренадеры с манерками, чаепитие, так же как и в сознании русских офицеров в нераздельном единстве сосуществовали мысли о мирском и духовном. Артиллерист H. Е. Митаревский, описав свои переживания в битве при Бородине, тоже совместил «на равных» два измерения: «Тут приходила мне мысль, что, пожалуй, ни при осаде города Трои, ни на Куликовом поле не было таких страстей. <…> Опершись на палку, стоял я в таком безвыходном положении. Кругом французы, со всех сторон ядра… Вспомнил я о Боге и думаю: "Господи! Неужели мне здесь назначено умереть?" — и, кажется, заплакал. В двадцать лет с небольшим, при здоровье, умирать не хочется. Мгновенно у меня в голове как будто просветлело и явилась решимость: Бог даст, — поплетусь прямо к Горкам, по направлению неприятельских выстрелов. <…> Возблагодарив Бога, я встал и побрел по возвышенности, где мы ночевали. Вся она была изрыта ядрами, кое-где торчали остатки наших бивуаков. В правой стороне от меня шли и строились наша пехота и артиллерия в длинную линию. Снаряды неприятельские опять стали сыпаться по месту, где я шел, по остаткам наших бивуаков, направляясь на наши строившиеся линии. Мысль, что я только что избавился от явной смерти, возродила во мне уверенность, что эти ядра уже не для меня; я о них не думал и ковылял преспокойно к Горкам»{9}.

Было бы ошибкой думать, что, полагаясь во всем на волю Божью, русские офицеры становились пассивными и беспомощными перед опасностью, в том числе перед Великой армией Наполеона. Напротив, вера делала их всесильными. «Не руки, не ноги, не бренное человеческое тело одерживает победу, — говорил А. В. Суворов, — а бессмертная душа, которая правит и руками, и ногами, и оружием, — и если душа воина велика и могуча, не предается страху и не падает на войне, то и победа несомненна, а потому и нужно воспитывать и закаливать сердце воина так, чтобы оно не боялось никакой опасности, — и всегда было неустрашимо и бестрепетно»{10}.

Одним из современников, волею судьбы оказавшихся в России на весь период Наполеоновских войн, был сардинский посланник граф Ж. де Местр. Он пристально и без предубеждения вглядывался в обычаи и нравы окружавших его людей и от души сопереживал неудачам и успехам русской армии, в рядах которой в 1812 году служил и доблестно сражался его сын — Р. де Местр. В бурном водовороте исторических событий религиозный философ де Местр усматривал столкновение двух сил. Одна из них была представлена Наполеоном, олицетворявшим «энергию разбойника», распоряжавшегося в Европе по праву сильного и до поры не встречавшего препятствий своей воле. Однако иностранный дипломат считал, что «фатализм мудрости» заключается совсем в другом: «Человек должен действовать так, как будто способен на все, и смиряться так, как будто не способен ни на что»{11}. Следует отметить, что именно эта «схема» составляла основу исторического характера офицера эпохи 1812 года. Таким образом, Отечественная война 1812 года, кроме военного противостояния, в глазах современников знаменовала собой еще и противостояние двух мировоззрений.

Вероятно, к большинству наших героев можно отнести слова, высказанные в адрес графа А. А. Аракчеева: «…он стоял на позициях неподвижного православия». Действительно, мало кто из русских офицеров возносился до таких высот веры, чтобы вести богословские споры, но они верили сердцем, и это, безусловно, поддерживало их в самые трудные времена. H. А Дурова, выбравшись невредимой из очередного сражения, рассуждала так: «Ах, верно молитвы отца и благословение старой бабушки моей хранят жизнь мою среди сих страшных, кровавых сцен»{12}. Впрочем, русские военные вспоминали о Боге не только на войне. «Бытовое православие» пронизывало все сферы их жизни, постоянно присутствуя в «рассуждениях о человеке». Так, Я. О. Отрощенко навсегда запомнил встреченное им однажды на природе утро как весьма важное событие в своей духовной жизни: «В одно светлое утро, в то время, когда выходящее солнце озарило первыми своими лучами весеннюю нежную зелень, я ходил, углубившись мыслями сам в себя, рассуждая о человеке, о жизни его и для чего предназначен он. Внезапно вырвался из груди моей тихий вздох. Я взглянул на лазурное небо и потом на окружающие меня предметы. В это время мне казалось, что меня окружает какой-то кроткий свет. Капли росы, висевшие на оконечностях трав, в листьях сияли разноцветными огнями, дрожа и изменяя беспрестанно свой блеск. Я остановился и видел жизнь, движущуюся по всей природе. Мне казалось, как наяву, что во всякой травке присутствует живой дух, производящий растительность. Я созерцал благоговейно таинства природы и во всем видел чудные непостижимые дела Божьи. Это было видение единственное в моей жизни и не долговременное. Я обратился в другую сторону в восхищении, чтобы насытить свой взор, но увы! Очарование исчезло; я видел те же деревья, те же капли росы, блестящие на них, но все это казалось уже в обыкновенном виде»{13}. Автор этих строк сообщил в записках подробности, относившиеся к поре его детства, которые с большим основанием могут быть отнесены к подавляющему большинству русских офицеров с той разницей, что, если Отрощенко на протяжении всей жизни занимался самообразованием, большинство его сослуживцев в армейских полках остались с этим багажом знаний на всю жизнь: «Жития святых отцов, Апостол, пророчества и Евангелие были те книги, из которых я черпал понятия о духовной жизни. Других книг не было у нас в доме…»{14}

Возникает искушение, вслед за графом де Сегюром, приписать религиозные убеждения отсутствию общего образования. Однако не менее образованный, чем Сегюр, европеец Ж. де Местр, следивший за ходом кампании 1812 года, убежденно восклицал: «Я полагаю, что никогда еще Господь не говорил людям так громко и внятно: "ЭТО Я!"». Заметим также, что статистические показатели уровня образованности русских и французских офицеров примерно одинаковы. Следовательно, рассуждения о том, кто из них умнее и образованнее, не совсем корректны: русский и французский офицеры эпохи Наполеоновских войн, при равной сумме знаний, отличались своим мировоззрением. Ф. де Сегюр в своем знаменитом сочинении, часть которого под названием «Поход в Россию» не раз издавалась в нашей стране, относился к числу наиболее расположенных к русским мемуаристов. К тому же русский читатель помнил о том, что сочинитель с аристократической фамилией являлся племянником того самого француза, который сопровождал Екатерину II в ее путешествии по Тавриде. Философское восприятие действительности позволяло автору мемуаров взглянуть на события «русского похода» не только глазами офицера Великой армии, чье «сердце было безнадежно ранено французским орлом», но и соотнести последствия этого похода с крахом всей Наполеоновской империи, поэтому на примере графа де Сегюра разница в мировоззрениях офицеров обеих армий становится особенно заметной. Рассуждая о том, во имя чего шли на смерть французские солдаты, современный историк В. Н. Земцов пишет: «Деизм, рожденный революцией, постоянно смешивал бессмертие души с бессмертием славы. Небо являло собой своего рода невидимый Пантеон, где обитал Бог, но ключи от него — в руках Революции, и она открывает двери тем, чье чело она сама отметила знаком бессмертия. Эти представления не только сохранились, но и усилились благодаря власти и общественным настроениям в годы Империи. Культ героев, павших за Францию и Империю, воплотившийся в торжественных церемониях погребения, в сооружениях памятников и речах, утвердил в умах и сердцах многих солдат образ Елисейских Полей, где непременно встречаются бессмертные души героев»{15}. Французский генерал в своем сочинении уподобляет религию «игре ума», полностью отождествив духовную и интеллектуальную жизнь, что характерно для человека с «секуляризированным сознанием», пережившим Великую французскую революцию, консульство, времена Империи. Но из писем, дневников, воспоминаний русских офицеров явствует, что для них чтение книг светского содержания, изучение различных наук, посещение театров, знакомство с музейными достопримечательностями и так далее составляло «невинные удовольствия» и «наслаждения ума»! Все эти занятия превращались в торжество духа только в том случае, если способствовали укреплению веры и выполнению долга перед Отечеством, в противном случае «все способности человека были мертвы». Духовная жизнь предполагала преодоление трудностей и всевозможных искушений ради вечной жизни. Артиллерист Г. П. Мешетич рассуждал об этом так: «Путь веры России тесен, но велик; сыны Севера, живущие в стране железной, но доблестию сильны; рассеянные по обширным степям и пустыням необозримого пространства границ своего государства, но слышат глас, призывающий за их веру и царей; народ, воспитываемый не на прохладе стран теплоюжных, но в северном суровом климате, привязан к скипетру своего правления, под оным их беспомощный находит покровительством закон, заслуги в уважении, собственность каждого священна. Так чего пожелала почти вся Европа от такого народа? Свободы? Нет, он за свой железный кусок хлеба положит живот и не имеет зависти на роскошь иноземных народов»{16}. В наши дни многие, безусловно, содрогнутся перед перспективой пребывания в «суровом климате» с «железным куском хлеба»: но в данном случае речь идет не столько о материальном положении, сколько о духовном состоянии.

В доказательство того, что религия в России отнюдь не была уделом людей малограмотных, приведем строки из письма М. И. Кутузова к дочери Е. М. Тизенгаузен (впоследствии Хитрово), написанного вскоре после того, как она лишилась своего мужа в битве при Аустерлице. Дочь предавалась отчаянию, и тогда Кутузов, на глазах которого погиб со знаменем в руках его зять, обратился к ней со словами утешения, за которыми угадывается историко-психологический облик военного, принадлежащего к числу самых образованных в России: «Лизанька, решаюсь наконец порядком тебя пожурить: ты мне рассказываешь о разговоре с маленькой Катенькой, где ты ей объявляешь о дальнем путешествии, которое ты намереваешься предпринять и которое мы все предпримем, но желать не смеем, тем более, когда имеем существа, привязывающие нас к жизни. Разве ты не дорожишь своими детьми? И какое бы несчастье постигло меня в старости! Позволь мне, по крайней мере, тебя опередить, чтобы там рассказать о твоей душе и приготовить тебе жилище. Не думаю, чтоб тебе было приятно видеть маленькую Катеньку плачущую, — я никогда не мог видеть своих детей в слезах»{17}. О том, что долг перед семьей, как и долг перед Отечеством, для Кутузова, не всегда отличавшегося строгими правилами морали, — высший нравственный закон, свидетельствует другое письмо к дочери, раскрывающее старого воина с неожиданной стороны: «Рассказом про бедную О… вы растерзали мое сердце. Кто из родителей может впасть в такое заблуждение, чтобы проклясть детей своих. Сам Господь Бог, как олицетворенное милосердие, отверг бы столь преступное желание. Не на несчастное дитя падет проклятие, а на неестественную мать. Природа не назначила родителей быть палачами своих детей, а Бог принимает лишь благословение их, до которого только простирается их право над ними. Родители отвечают воспитанием детей за пороки их. Если дитя совершает преступление, родитель последует за ним как ангел-хранитель, будет его благословлять даже и тогда, когда оно его отвергает, будет проливать слезы у дверей для него запертых, и молиться о благоденствии того, кого он произвел на этот развращенный свет. Вот какая проповедь. Это оттого, Лизанька, что твое письмо меня растрогало»{18}. Читая эти строки, невольно ловишь себя на мысли: нет, не случайно в 1812 году при назначении главнокомандующим всеми российскими армиями выбор пал именно на этого человека, не случайно именно он стал спасителем Отечества.

Конечно, можно предположить, что Кутузов в то время был уже достаточно стар, и его мировоззрение не имело ничего общего со взглядами на жизнь более молодых русских офицеров, которых в армии в эпоху 1812 года было большинство. Приведем в качестве примера «преемственности поколений» запись из дневника юного офицера-семеновца А. В. Чичерина, принадлежавшего к высшему петербургскому обществу и получившего отличное европейское образование: «После сдачи Москвы я был очень несчастен. Лишась всего, не имея ни где спрятаться от непогоды, ни чем укрыться, оставшись без всяких запасов, я оказался в положении солдата и даже в гораздо худшем, потому что у меня не было ни начальников, которые бы заботились обо мне, ни необходимых пожитков за спиной.

Родительская заботливость спасла меня. Батюшка помог мне, сколько можно было, — и вот у меня теперь великолепная палатка, теплое одеяло, я хорошо одет. А главное — я имел счастье получить все это из рук любимого отца. Когда батюшка давал мне все сии вещи, я думал о том, чего мне еще не достает, и вспомнил про образок, который носил в своей дорожной суме и собирался хранить так бережно. По совести говоря, он не имел для меня особой цены: я нашел его совершенно случайно. Правда, он охранял, наверное, покой моей невинности, перед ним возносились молитвы моих соотечественников; но соотечественники эти мне были незнакомы, и я почитал его, лишь поскольку я почитаю всякое изображение божества. В ту минуту, как я сожалел об этой утрате, батюшка достал из своего бумажника этот образок, коим его благословила мать, и подал мне, советуя всегда носить его при себе. В порыве чувства я бросился к ногам обожаемого отца и, поцеловав его руки, почтительно принял из них эту священную эгиду, залог счастья, обеспеченного родительской заботливостью, — и казался себе богаче, чем когда-либо. Вот я и получил возмещение за все утраты и больше не жалею о пропавшем образке, а буду молиться перед батюшкиным — за его благополучие и покой, которые моя привязанность, все возрастающая от его благодеяний, хотела бы сделать беспредельными»{19}.

Юный лютеранин прапорщик И. Р. фон Дрейлинг, вставший на ноги после ранения, сразу же отправился в церковь: «Господь помог настолько, что я с помощью кирасира мог передвигаться, я первым делом пошел в церковь поблагодарить Творца за дарованное мне исцеление и причастился Святых Тайн из рук священника моей веры, что меня очень подкрепило»{20}.

Не будем идеализировать офицерскую среду эпохи 1812 года: в повседневной жизни наши герои зачастую были весьма далеки от преодоления соблазнов и строгого соблюдения христианских заповедей. Среди русских офицеров той героической поры встречалось немало казнокрадов и взяточников, сквернословов и развратников, наконец, бретёров, убивавших своих ближних на дуэлях из-за сущих пустяков, которые, однако, перед лицом Всевышнего каялись, а не искали себе оправданий. Потому что и для грешников, и для праведников в мундирах, при всем многообразии их поступков, нравственный идеал, пусть недосягаемый, был один — тот, который прописан в Евангелии. Эту определенность сознания русского человека той эпохи вообще и военного в частности князь П. А. Вяземский выразил так: «Может быть две морали, два частных интереса, но нравственность всегда одна». Русским офицерам на рубеже XVIII — XIX веков, безусловно, были свойственны многие недостатки. Нельзя, например, не согласиться с несколько «экстравагантной» характеристикой, которую дал всей российской гвардии на рубеже столетий Ю. М. Лотман в монографии, посвященной дворянскому быту тех времен: «Гвардия аккумулировала в себе те черты дворянского мира, которые сложились ко второй половине XVIII века. Это привилегированное ядро армии, дававшее России и теоретиков, и мыслителей, и пьяных забулдыг, быстро превратилось в нечто среднее между разбойничьей шайкой и культурным авангардом»{21}. Императоры Павел I и Александр I приложили немало усилий, чтобы искоренить в гвардии дух барского своеволия, но, обратившись к запискам князя С. Г. Волконского или Ф. В. Булгарина, мы убедимся, что в мирной жизни они не слишком в этом преуспели. А на войне сама профессия приближала «детей Марса» к истинному благочестию, «к последней и вечной истине, какая только есть на свете, божественной истине о человеческом духе, попирающем самую смерть»{22}. Каждый из них знал и надеялся на то, что тот, кто нашел свою смерть в бою, в другой и лучшей жизни «сопричтется мученикам».

«Мир иной» в их воображении представал на удивление реальным, населенным «любимыми тенями» друзей и близких. Вот строки из воспоминаний А. Н. Марина о страшном по кровопролитию Бородинском сражении: «Я смотрел на главную батарею, с которой летел губительный огонь; я замечал, как он показывался из медных жерл смерти. В эти роковые минуты невольный трепет пробежал по всему моему составу. Прочитав одну молитву, благословение покойного моего родителя, я сбросил с себя все земное и перенесся в лучший мир, куда переступили уже многие милые моему сердцу. Страх меня покинул, когда я вообразил, что одна минута, один миг, одно мгновение ока может соединить меня на век с теми, у которых в эти минуты гостила душа моя. Сладостные были для души моей эти минуты!..

— Колонна в пол-оборота направо! Беглым шагом марш! — И мечты мои разлетелись, а душа опять заняла тесную свою квартиру»{23}.

Перед началом похода 1812 года офицеры 1-го егерского полка обратились за помощью к Суворову, «из горней сени» наблюдавшему за подвигами «своих сынов»: «Суворов, Суворов! Приникни духом твоим к нам из обители небесной и благослови нас, твоих возлюбленных питомцев. Вера, надежда и любовь в сердце воинов Отечества твоего, чрез тебя навеки водворенные, потрясут ад и разженут сонмы презиранных тобою богомерзких нечестивцев. Во славу государя и Отечества нашего и в память бессмертного имени твоего ура-ура-ура!»{24}

В силу того что военные, по роду своей деятельности, чаще, чем кто бы то ни был, «ходили под Богом», думается, была еще одна важная причина их высокого общественного статуса, определяемого не только красотой мундира и романтическим ореолом военной славы. Никого в эпоху 1812 года так часто и горячо не поминали в общих молитвах, как военных. Так, один из многочисленных адресатов графа А. А. Аракчеева, перед войной отбывшего в армию вместе с государем, сообщал всесильному вельможе новости из Северной столицы: «За мир (с Турцией. — Л. И.) еще не благодарили Бога в ожидании решительного известия, а об успехе войны начали уже молиться и молиться умиленно. Обыкновенно при каждом новом действии открываются новые суждения и заключения, но то верно, что нашим военным пространное поле отличиться, а духовным — помолиться. При настоящих военных хлопотах Бог обещает нам хорошую жатву и изобилие плодов земных»{25}. И, конечно, не о ком так не дрожало материнское сердце, как о сыновьях, ушедших на военную службу, чтобы выполнить «священную обязанность дворянина». Впоследствии M. М. Петров вспоминал: «Здравый рассудок матери нашей постиг вполне эту святую истину, и она, перекрестясь, сказала: "Всевышний Отец и Ты, Матерь Господа! Услышьте меня: пред вами отрекаюся быть матерью Вредных Отечеству сынов, пусть будут они усердными воинами, я молиться буду пред вами о помощи вашей им исполнить долг свой Отечеству"»{26}.

Было бы не исторично не упомянуть о некоторых духовных парадоксах, которые наблюдались среди офицеров-гвардейцев, вращавшихся в аристократических кругах. Так, в следственном деле будущего декабриста, а в 1812 году штабс-ротмистра Кавалергардского полка М. С. Лунина, православного вероисповедания, оговаривается: «воспитан в римско-католической вере». Действительно, иезуиты с последней трети XVIII века всемерно старались распространить влияние католицизма, сражаясь за души российских подданных, в особенности молодежи. Многие русские офицеры имели наставников в науках католического исповедания, эмигрировавших из Франции в период революции. Некоторые русские офицеры (православные и лютеране) обучались в пансионе аббата Николя (в их числе, кроме М. С. Лунина, — С. Г. Волконский, А. Ф. и М. Ф. Орловы, А. X. и К X. Бенкендорфы, П. Д. Киселев и др.). Моде на католичество в России, думается, в немалой степени способствовал император Павел I, принявший на себя звание магистра ордена Святого Иоанна Иерусалимского, возбудив среди русской знати сочувствие к «рыцарям-крестоносцам». В годы революции вера французских аристократов, подвергшаяся жестоким гонениям, ассоциировалась при русском дворе с приверженностью монархическому принципу. Мученическая смерть королевской четы — Людовика XVI и Марии-Антуанетты — способствовала проявлению духа аристократической солидарности.

Впрочем, этому увлечению можно дать и другое объяснение. Подавляющее большинство русских офицеров — и это важная примета эпохи — в качестве своих духовных наставников называли родителей, в то время как священники присутствовали на ранних этапах их жизни в качестве преподавателей грамоты или арифметического счета, что означало, что дворянство в ту пору не доверяло духовное воспитание своих детей местным священнослужителям. Это вполне объяснимо: в начале XIX столетия между ними не было социального равенства. 90 процентов офицеров — потомственные дворяне, в то время как 90 процентов священников — выходцы из других сословий. Только представители высшей духовной иерархии, включая военных, — дворяне. К середине XIX века картина изменилась: выходцы из духовного сословия заняли значительное место среди военных и в особенности гражданских чиновников. Но в 1812 году, согласно «Учреждению для управления большой действующей армией», главная забота полкового священника, выполнявшего все требы по приказу командира полка, — «духовное окормление» нижних чинов{27}, за нравственность же господ офицеров «по всей силе данных ему полномочий» отвечал все тот же полковой командир. В то время священник-католик в глазах многих представителей российского дворянства имел то преимущество, что принадлежал к благородному сословию и, как правило, находился на более высокой ступени образованности, так как система образования служителей церкви, как и офицеров русской армии, в ту пору еще только складывалась.

Отметим, что при большинстве православных, немалом числе католиков-эмигрантов в русской армии служило значительное количество офицеров-лютеран (М. Б. Барклай де Толли, К. Ф. Багговут, В. И. Левенштерн, И. Р. Дрейлинг и многие другие). Собратья по оружию, невзирая на разницу вероисповедания, они сражались за торжество веры против безверия. Следует признать, что это значительно укрепляло их силы в самые трудные дни военной кампании 1812 года. Сами за себя говорят воспоминания M. М. Петрова: «Один Бог всемилостивый, тайно и неисповедимо предвещавший душам нашим благодать свою, был невидимым утешителем и подкрепителем скорби, сохранившим полки русские от всеконечного расторжения чрез благодатную покорность солдат офицерам их и в ту язвенную годину преткновений, когда померкал луч всякой надежды в душах наших»{28}. Действительно, и офицеры, и солдаты русской армии сохраняли мужество в суровых бедствиях в то время, как мужество их неприятеля, носившего «небесную армию в своем сердце», исчезало, по мере того как угасала счастливая звезда Наполеона. Торжество России в Отечественной войне 1812 года, вступление русской армии во главе союзников в Париж в глазах современников имели значение не только военной, но и нравственной победы над всеми колеблющимися и отпавшими от веры. Обращаясь памятью к тем дням, Н. В. Душенкевич записал в своих воспоминаниях: «Да устыдятся все, не признающие чистой истины — полного величия народа русского, непобедимого дотоле, пока оный остается в постоянной, неподражаемой покорности православной вере своей…»{29} Торжество православной веры признавалось тогда многими. Так, Ж. де Местр в очередной раз констатировал: «Российский Бог велик!»

Французы же сразу отметили существенную разницу в психологии офицеров двух армий — русской и наполеоновской. Поведение русских военных по отношению к населению завоеванной столицы привлекло внимание местных жителей: «Мы слышали, как молодые русские офицеры <…> рассказывали в самый день их торжественного вступления в Париж о подвигах своих от Москвы-реки до Сены как о делах, в которых они были предводимы помыслом Божиим; себе они предоставляли только ту славу, что они были избраны орудием его милосердия. Они описывали победы свои без восторга и в таких простых и ласковых выражениях, что мы думали, что они на сие условились из особенной учтивости. Они нам показали серебряную медаль, которую генералы и солдаты носят как знак отличия. На одной стороне сей медали изображено око Провидения, а на другом — слова из Священного Писания: "Не нам, не нам, и имени Твоему"»{30}. Естественно, что у парижан были все основания опасаться возмездия за сожженную Москву, но когда этого не случилось, то у многих возник вопрос: почему русские не стали мстить? А. И. Михайловский-Данилевский процитировал в своем дневнике строки из Journal des debats от 8 апреля 1814 года: «Спрашивают, что внезапно отвратило от нас грозу, которая по собственной вине нашей должна была грянуть над нами, что смягчило сих храбрых воинов, которых мы ожесточали и восставили против себя? Надобно сознаться, что это религия; она образовала священный союз их для блага человеческого рода, все воины носят знаки ее на своей одежде. Никакая другая человеческая причина не могла подвигнуть их к тем пожертвованиям, которым нет примера в истории народов». Когда к Александру I явились на прием члены Института (Академии наук), в котором состоял и Наполеон, то «председатель оного сказал в речи своей: "Щастие наше есть плод ваших благодеяний и ваших побед. Вы научили героев новому способу торжествовать. <…> Отныне не будут удивляться величию, сопутствуемому ужасом, оно тогда только справедливо, когда соединено с любовью. Удивление наше совершенно; мы не хвалим, Государь, но мы благословляем"»{31}.

Думается, что было глубоко символично, когда армии всех национальностей, включая французскую, собрались в Париже в день Пасхи на грандиозный парад и молебен, чтобы принести благодарность Всевышнему за мир, водворившийся в Европе. Войска построились на площади между Елисейскими Полями и Тюильрийским садом. Об этом событии рассказывал в записках И. С. Жиркевич: «На этом самом месте, в 1793 году, казнен король Людовик XVI. В Светлое Христово Воскресенье 1814 года воздвигнут был амвон в несколько ступенек и на нем был поставлен аналой для Евангелия и стол для прочей принадлежности к водосвятию. Я в это время стоял на террасе Тюльерийского сада, противу самого амвона, в числе зрителей. Прежде всего Государь с прусским королем объехали линию войск, расположенную около сада и по смежным улицам, а потом войска стянулись в колонны и построились в каре на площади. 1-я гвардейская пехотная дивизия стала спиной к дворцу Элизе-Бурбон, где жил Государь; прусская гвардия — спиной к Тюльерийскому саду, 2-я гвардейская пехотная дивизия — спиной к Сене, а вся кавалерия — вдоль главной аллеи Елисейских полей, спиной к Нельисской заставе. А так как дорога по этой аллее к самой заставе подымается все вверх, в гору, то из сада можно было видеть последний ряд кавалеристов, что производило прекрасный вид. Середина площади, на большое пространство, оставалась свободной, но шагах в ста от амвона расположена была цепью французская национальная гвардия. Когда войска построились и стали на предназначенные им места, Государь и прусский король одни вошли на амвон, а свита их осталась в довольно почтительном отдалении. Любопытство и вольность обращения французов на этот раз не уважили приличия. Лишь только началось богослужение, вся цепь национальной гвардии, как будто по условию, сомкнулась к самому амвону, так что оба государя очутились окруженными одним неприятелем и отделенными совершенно от своих. Никогда не забуду этих величественных и истинно драгоценных для русского сердца минут! Благоговение так было сильно и для своих и для чужих, что на террасе Тюльерийского сада, где я стоял, удаленный почти на 200 саженей от амвона, не только было слышно пение певчих, но каждый возглас дьякона или священника доходил до нас. Пока происходило передвижение войск, меня осыпали расспросами, чтобы я указал Государя, великого князя, главнокомандующих и других значительных лиц, но началась служба, все смолкло и все присутствующие, а их была несметная толпа, обратились в слух. Когда же гвардия русская, прусская и с ними вместе стоящая близ амвона национальная гвардия преклонили колена, то весь народ бросился тоже на колена, вслух читал молитвы, и многие утирали слезы. Необыкновенную картину представляла кавалерия, на лошадях, с опущенными саблями и обнаженными головами. Государь и прусский король все время без свиты, вдвоем, с одними певчими, сопровождали священника, когда он проходил по рядам войск и кропил их святой водой; наконец пушечные выстрелы возвестили об окончании этой необыкновенной церемонии, дотоле невиданной парижанами»{32}. Будущий знаменитый историк, описавший в своих трудах все войны александровского царствования занес в дневник охватившие его чувства: «Праздник Святой Пасхи. Государь и все окружавшие его, равно и маршалы, преклонили колена, где за двадцать лет пролита была кровь добродетельного монарха. Молитва всегда возвышает душу, но какими чувствами она исполняла нас, когда мы праздновали победы среди завоеванного города, почитавшегося столицею вселенной? И вдревле и в новые времена покоряли народы, но когда и где среди плененной столицы победитель именовал себя только орудием Провидения и успехи свои приписывал одному Богу? Мы столько были упоены торжеством минувших дней, что для сердец наших сделалось необходимостию смириться перед Создателем»{33}.