Глава первая СОЛДАТАМИ РОЖДАЮТСЯ!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

СОЛДАТАМИ РОЖДАЮТСЯ!

..Я начал службу и науку, благодаря Господа, что нашел пристанище благородное.

А Н. Марин. Из бумаг А. Н. Марина

При Петре I государственная служба являлась обязательным условием для всех мужчин благородного сословия. Коль скоро во главе вооруженных сил России находился сам государь император, военная карьера считалась, безусловно, престижнее, чем гражданская. В армию не попадали только слабые телом или духом. При преемниках венценосного создателя регулярных войск обстоятельства переменились. В царствование Екатерины II — в этот период формировалось старшее и среднее поколение офицерского корпуса эпохи 12-го года — благородное сословие, будь то родовая аристократия или потомственное дворянство, получило возможность само распоряжаться судьбами своих сыновей, официально именуемых грубоватым, с нашей точки зрения, словом «недорослями». Таким образом, дворянское происхождение, будучи в тот золотой век как никогда почетным, уже не обрекало своих представителей в обязательном порядке на личное мужество.

Покорность перед суровой царской волей уступала место таким понятиям, как дворянская честь и офицерский долг. Историко-психологический склад эпохи ярко передан в рассказе M. М. Петрова, повествующего о намерении своего отца «предать нас всех, четырех сынов своих, истинному боярскому жребию». Неизбежность разлуки с детьми вызвала ужас матери, разразившейся горькими слезами. «Но отец наш сказал ей: "Ежели судьба сделала тебя из купеческой дочери женою дворянина, которых сословие не платит податов государственных деньгами, владея вотчинами, то ты должна знать, что взамен того и в заплату за почет по неоспоримой справедливости и дети наши обязаны будут наряду с другими заплатить за свое почетное звание трудами военными, потоками крови на поле чести и, может быть, утратою которого-нибудь из них жизни: иначе же они были бы чистые тунеядцы, могущие размножением себе подобных на беспрекословной от совести льготе задушить свое Отечество, а не защищать. В целом свете дворянские поколения пользуются правом высшего уважения от всех иных сословий, но за то они, истаивая в военных трудах и огнях битв, защищают свои государства, прославляя их и себя"»{1}.

Понятие дворянской чести, обнаруженное отцом четверых сыновей, было актуальным в период Наполеоновских войн, когда офицерский корпус более чем на 90 процентов состоял из потомственных дворян. Впрочем, столь возвышенное суждение о чести не исключало, но существенно облагораживало другой не менее важный побудительный мотив к выбору воинского ремесла — материальный. Статистические данные указывают на то, что большая часть «детей Марса» принадлежала к дворянским семьям весьма скромного достатка, поэтому офицерское жалованье нередко являлось главным и даже единственным средством к существованию как для самого офицера, так и для членов его семьи, включая родителей, сестер и младших братьев, до того времени, как последние смогут сами продолжить семейную традицию. Обратившись к письменным свидетельствам эпохи, мы заметим, что возвышенность понятий большинства наших героев все же преобладает над материальным интересом, что нетрудно объяснить, во-первых, сословной принадлежностью, а во-вторых, — христианским сознанием, отдающим предпочтение духу над материей. Типичная история зачисления в службу дворянского сына из малоимущей семьи изложена в воспоминаниях прапорщика Ревельского пехотного полка Александра Зайцева: «Родился я в Москве и помню одну только мать, бедную вдову, да еще брата, который был старше меня двумя годами (в возрасте 16 лет погиб в битве при селе Бородине. — Л. И.), мать, по бедности своей, не могла нам дать больше образования, как только выучить читать и писать, да внушить страх Божий и обязанности честного человека. Этого, говорила она нам, довольно для нас. Когда мне минуло 11, а брату 13 лет, мать начинала думать, куда бы нас определить, и вот однажды, в воскресный день, пошла она с нами в Кремль к обедне, и на ту пору, там на Царской площади, происходил развод. Услышав звуки военной музыки, мы отпросились у матери посмотреть; пробившись сквозь толпу народа, мы увидели марширующие войска, впереди которых нес знамя подпрапорщик, летами почти ровесник нам, и старший брат сказал мне: брат! пойдем и мы служить, авось и мы будем носить знамя! И тут же условились с братом упрашивать мать определить нас в военную службу. Нам не много было труда уговорить мать; она заплакала и благословила нас, сказав: служите верою и правдою: Бог и Царь вас не оставят»{2}.

Прославленный полководец генерал от инфантерии князь Петр Иванович Багратион в письме к императору Александру I весьма эмоционально поведал о том, что привело его в ряды русской армии. «С млеком материнским влил я в себя дух к воинственным подвигам», — признавался генерал{3}. По-видимому, все именно так и произошло, потому что отец полководца, вопреки всем биографиям, ни дня не служил в русской армии. Он приехал с семьей из Персии, из «города Испагани» (так тогда называли Исфаган), поселился в городе Кизляре, где «был со всем домом окрещен» в православную веру, попросил у русского правительства подданства, «двойного жалования ради своего иностранства» и сразу же вышел в отставку по незнанию русского языка. Перефразируя Л. Н. Толстого, как тут не выразить изумления: где, как и когда впитал в себя «грузинский князек» знание русского языка (у отца не было средств к обучению), обычаи и нравы российской армии, без которой не мыслил себя? Но язык, и обычаи, и нравы были те самые, благодаря которым спустя годы его величали не иначе как «львом русской армии». Он прошел в этой армии, «истаивая в военных трудах и огнях битв», все ступени службы от низшего чина до генерала от инфантерии. Не имея образования, он записался в Астраханский гренадерский полк рядовым, 16-летним юношей попал с полком в засаду у селения Алда на реке Сунже, где на его глазах «был разнесен по частям кинжалами» чеченцев весь отряд, сам Багратион был тяжело ранен, чудом выжил и снова вернулся в строй, чтобы служить, служить и служить, до самого дня своего смертельного ранения на Бородинском поле. Строки из последнего в его жизни письма, продиктованного князем за день до смерти, показывают, что старый воин с годами не изменил своего отношения к избранной им однажды стезе: «Сколь ни мучительна для меня моя рана, но я лобызаю ее, получив на поле сражения для славы Августейшего Монарха и для защиты любезнейшего Отечества»{4}.

Ровесник Багратиона, потомок удельных князей В. В. Вяземский, начавший действительную службу с 15 лет, счел нужным в своем дневнике дать более пространные указания касательно выбора профессии: «С самых малых лет чувствовал я чрезвычайную страсть к военной службе. В детских летах каждый ребенок чувствует некоторую как бы склонность: он беспрестанно играет ружьем, барабаном, палочками, — но сие происходит от игрушек, а входя в лета страсть его уже обнаруживается, у иных — к торговле, у иных — к художеству. Но я, вступивши в службу, счел себя совершенно благополучным…»{5}

Этому свидетельству «совершенного благополучия» созвучны по духу воспоминания известного поэта и партизана Отечественной войны 1812 года — Дениса Васильевича Давыдова: «С семилетнего возраста я жил под солдатскою палаткою, при отце моем, который командовал тогда Полтавским легко-конным полком <…>. Забавы детства моего состояли в метании ружьем и маршировании, а верх блаженства — в езде на казачьей лошади с спокойным Филиппом Михайловичем Ежовым, сотником Донского войска. Как резвому ребенку не полюбить всего военного при всечасном зрелище солдат и лагеря?»{6} Перечисленных будущим «певцом-гусаром» детских забав было вполне достаточно, чтобы увлечь живого и резвого ребенка военным ремеслом, но к этому прибавился еще и чудесный случай, которому в те времена придавалось немалое значение. Однажды ночью все семейство Давыдовых проснулось от шума и сумятицы в лагере. Оказалось, что из Херсона прибыл сам Суворов, приказавший всем полкам поутру прибыть на смотр и на маневры. Следом за полком, во главе которого выступил отец семейства, отправились и его домочадцы: кроткая, но не чуждая воинственных зрелищ матушка Дениса Давыдова, его старший брат Евдоким и, конечно, сам Денис. «Я помню, что сердце мое упало, — как после падало при встрече с любимой женщиной. Я весь был взор и внимание, весь был любопытство и восторг…» Встреча с великим полководцем не состоялась бы, если бы Тищенко, любимый адъютант Суворова, не закричал: «"Граф! Что вы так скачете? Посмотрите, вот дети Василья Денисовича!" — "Где они? Где они?" — спросил он, и, увидя нас, поворотил в нашу сторону, подскакал к нам и остановился. Мы подошли к нему ближе. Поздоровавшись с нами, он спросил у отца моего наши имена; подозвав нас к себе еще ближе, он благословил нас весьма важно, протянул каждому из нас свою руку, которую мы поцеловали, и спросил меня: "Любишь ли ты солдат, друг мой?" Я со всем порывом детского восторга мгновенно отвечал ему "Я люблю графа Суворова; в нем все, и солдаты, и победа, и слава!" — "О, помилуй Бог, какой удалой! — сказал он. — Это будет военный человек; я не умру, а он уже три сражения выиграет! А этот (указав на моего брата) пойдет по гражданской службе!" С этими словами он вдруг поворотил лошадь, ударил ее нагайкою и поскакал к своей палатке»{7}.

В «век славы военной» с раннего детства упорно следовали за своей звездой не только юноши, или, как их нежно назвала М. И. Цветаева, «малютки-мальчики». Под знаменами русской армии в 1812 году сражалась женщина, имя которой впоследствии сделалось известно всей России — Надежда Андреевна Дурова.

Вот ее рассказ: «Отец тоже говорил часто: "Если б вместо Надежды был у меня сын, я не думал бы, что будет со мною под старость; он был бы мне подпорою при вечере дней моих". Я едва не плакала при этих словах отца, которого чрезвычайно любила. Два чувства, столь противоположные — любовь к отцу и отвращение к своему полу, — волновали юную душу мою с одинаковою силою, и я с твердостию и с постоянством, мало свойственными возрасту моему, занялась обдумыванием плана выйти из сферы, назначенной природою и обычаями женскому полу»{8}.

«Русская амазонка» решилась покинуть родительский дом без документов, подтверждавших ее принадлежность к дворянскому сословию, в то время как в России действовал Указ Военной коллегии «О принятии в военную службу недорослей из дворян не иначе, как по представлении ими от дворянских представителей законных о дворянстве доказательств»{9}. Офицеры подчас очень трепетно относились к документу, удостоверявшему их благородное происхождение: «В 1788 году, в марте, отец наш, принесши из Дворянского собрания депутатов данную нам на дворянство грамоту, сказал матери нашей и нам: "Посмотрите — этот пергамент обложен кругом рисовкою по большей части полковыми знаменами, штандартами и корабельными флагами, обставленными военным оружием, и атлас, его покрывающий" — прикрепленный золотым снурком висячей большой печати — "предназначает огненно-кровавым цветом своим уплату за эту честь огнем и кровию войн под знаменами Отечества". Мать наша перекрестилась и поцеловала вензель Екатерины, и упавшие слезы ее скрепили обет отца нашего, сделанный по чистой совести дворянина»{10}.

При наличии подобного документа, предъявленного в надлежащем месте, «действительный» дворянин, добровольно поступавший на военную службу, должен был отслужить в чине рядового три месяца, после чего его надлежало произвести в первый унтер-офицерский чин. Надежда Дурова, конечно, без труда могла бы доказать, что она принадлежит к благородному сословию, но кто бы выдал ей документ, подтверждающий, что она — мужчина? Не имея свидетельства о дворянстве, она вынуждена была ходить в рядовых бессрочно. Но и это неразрешимое обстоятельство не отвратило Дурову от побега из отчего дома: «Я встала, <…>; подошла к зеркалу, обрезала свои локоны, положила их в стол, сняла черный атласный капот и начала одеваться в казачий униформ. <…> Остриженные волосы дали мне совсем другую физиономию; я была уверена, что никому и в голову не придет подозревать пол мой. Сильный шелест листьев и храпенье лошади дали знать мне, что Ефим ведет Алкида на задний двор. Я в последний раз простерла руки к изображению Богоматери, столько лет принимавшему мольбы мои, и вышла! Наконец дверь отцовского дома затворилась за мною, и кто знает? Может быть, никогда уже более не отворится для меня!.. <…> Желая сберечь силы моего Алкида, я продолжала ехать шагом и, окруженная мертвою тишиною леса и мраком осенней ночи, погрузилась в размышления: Итак, я на воле! свободна! независима!»{11}

Неукротимая страсть служить в армии превозмогла все: Надежда Андреевна Дурова, в замужестве Чернова, отказалась до конца своих дней от «преимуществ женского пола», от мужа, сына, привычного круга общения, именуясь в документах сначала Андреем Дуровым (по отцу), а потом Андреем Александровичем Александровым (в честь императора Александра Павловича, даровавшего ей исключительное право служить в армии в чине офицера). Если бы сердце женщины-воина дрогнуло перед неизбежностью утрат, тяжких трудов и опасностей, ее военное приключение оказалось бы кратким фарсом, но она (или все-таки он — воин?) стойко двинулась по избранной стезе: «Мне дали мундир, саблю, пику, так тяжелую, что мне кажется она бревном; дали шерстяные эполеты, каску с султаном, белую перевязь с подсумком, наполненным патронами; все это очень чисто, очень красиво и очень тяжело! Надеюсь, однако ж, привыкнуть: но вот к чему нельзя уже никогда привыкнуть, так это к тиранским казенным сапогам! Они как железные! <…> я точно прикована к земле тяжестию моих сапог и огромных брячащих шпор!»{12} В литературно обработанных «Записках кавалерист-девицы» начало ее военной стези запечатлено так: «Наконец мечты мои осуществились! я воин! коннополец! ношу оружие! и, сверх того; счастие поместило меня в один из храбрейших полков нашей армии!»{13} В действительности же, разговорный стиль и образ мышления отважной провинциалки был менее изящным, о чем позволяют судить начальные строки ее автобиографии, не «облагороженные» рукой А. С. Пушкина: «Родился я (sic!) в 1788 году (на самом деле в 1783 году. — Л. И.), в сентябре. Которого именно числа не знаю. У отца моего нигде это не записано. Да, кажется, нет в этом и надобности. Можете назначить день, какой вам угодно. На 17-м году от роду я оставил дом отцовский и ушел в службу»{14}. Что ж, в жизни Надежда Дурова изъяснялась менее изящно, чем литературная героиня, но зато подлинный слог ее сочинений наглядно убеждает в том, что, по словам Суворова, «с нами говорит солдат».

Отметим, что во всех перечисленных случаях возгоранию страсти служить Отечеству, и особенно на военном поприще, способствовали примеры соседей, родственников, родителей и, наконец, самого монарха. Вернемся опять к рассказу о воронежском детстве M. М. Петрова и о его отце, сыгравшем столь значительную роль в воспитании своих сыновей: «Отец наш, наслушавшись в его малолетстве от самовидцев о трудах "первого императора", часто приводя нас на опустелую верфь и к домику его и рассказывая о всем, что, где и как было там, говорил нам: "Дети! Вы родились на священных следах Великого Петра, трудившегося тут до изнеможения на верфи корабельной и приносившего в этом храме молитвы Царю царей, повергая в них под благословение Его свои благотворные думы и горести сердца, терзанного исчадиями крамол и заматерелого суеверства. Ежели и простой случай дал нам прозванье Петровы, то и тогда примите его святынею, по имени Великого Петра, и идите путем военной чести Отечества, любите просвещение, будьте праводушны, не бойтесь говорить правду по присяге, ибо правде помогает Бог"»{15}.

Не менее значительным для четырех братьев Петровых оказалось появление в их медвежьем углу под Воронежем многочисленных родственников, всемерно «содействовавших воинской славе России»: «Прибытие в домовый отпуск родных братьев отца нашего, одного в красивом мундире инфантерийского офицера, а другого в казистом гусарском наряде, восхитило нас о будущей участи нашей; возвращение же в отставку поручика Алтухова, двоюродного им по матери их брата, объяло души наши и повлекло к полному разумению военных бурь, шатающих, возвышающих и освящающих честь и сокращающих неугомонное человечество. Этот мужественный стройный старец-герой 1-го гренадерского полка Елизаветы I и Екатерины II, без правого глаза от пули с проткнутым скулом той же стороны и без левого уха, сдернутого картечью, имел необыкновенный дар слова для выражения военных картин. Он был еще и крестным отцом одного из нас — Николая — и приезжал к нам гостить из деревни своей Никоновой, находящейся от Воронежа в 35 верстах на реке Усмане, и рассказывал отцу нашему и особливо двум старшим братьям моим, готовившимся отправиться в армию, о штурмах и полевых битвах войн: Семилетней, прусской и турецкой графа Румянцова, им испытанных; и мы, два меньших кантониста воронежского дворянства, быв около седьмых годов жизни, таращили глаза на выразительные высказы истерзанного лица дяди нашего; и порывы победоносного голоса его усвоялись слуху нашему по жребию, ожидавшему нас»{16}.

А как счастливы были те дворянские семьи, которых царственные особы удостаивали собственным посещением! Так, С. Н. Глинка, спустя много лет, живо вспоминал приезд в их имение императрицы Екатерины II, единым росчерком пера решившей судьбу мужского потомства славного рода смоленских дворян. «И теперь еще помню то очаровательное мгновение, когда брат мой Николай <…> резво и смело плясал перед царицей, звонким голосом заводя родную нашу песню: "Юр Юрка на ярмарке". Вижу теперь, как она, нежная матерь отечества, посадила его на колени; вижу, как брат играл орденской ее лентой; слышу, как смело сказал ей:

— Бабушка, дай мне эту звезду!

— Служи, мой друг, — отвечала Екатерина, — служи, милое дитя, и у тебя будут и ленты, и звезды; и тут же собственноручной рукой записала его и меня в кадетский корпус»{17}.

«В блаженном 18 (веке) любая жизнь была романом», — утверждал М. Ю. Лермонтов. И с этим нельзя не согласиться, обратившись к воспоминаниям тех, кто жил или, по крайней мере, помнил те времена. Это был, безусловно, век сильных личностей, встреча с которыми могла перевернуть жизнь, определить судьбу, оставить в ней неизгладимый след. Встречу с Екатериной Великой или с кем-нибудь из ее сподвижников-«орлов» современники расценивали как веху на пути, своего рода определяющий знак, запечатленный в семейных преданиях. Сам за себя говорит исторический анекдот, рассказанный чиновником А. Л. Майером, другом семьи полководца М. Б. Барклая де Толли: «Однажды бригадирша Фермелеен прогуливалась по Петербургу в карете с трехлетним Барклаем. Мальчик, прикоснувшись к дверцам кареты, которая отворилась, выпал. В это время мимо проезжает князь Потемкин. Увидев вывалившегося из кареты ребенка, князь вышел из экипажа, поднял его и, найдя его совершенно невредимым, предал его г-же Фермелеен, сказав: "Этот ребенок будет великим мужем"»{18}. Стоило ли после этого удивляться, увидев в Военной галерее Зимнего дворца портрет фельдмаршала М. Б. Барклая де Толли в полный рост на фоне покоренного Парижа?

Кстати, воспоминание А. Л. Майера не единственное упоминание о решительном влиянии «блистательного князя Тавриды» на судьбу будущих героев 1812 года. Обратимся к рассказу артиллерийского офицера Ивана Степановича Жиркевича, земляка вышеупомянутого С. Н. Глинки: «Я родился в Смоленске 1789 года, мая 9-го дня, поутру, в половине шестого часа, в тот самый момент, когда князь Потемкин имел въезд в сей город и был приветствован, как фельдмаршал, пушечными выстрелами; бабушка, принимавшая меня, тогда же изрекла пророчество матери моей, что я буду губернатором, — и эта идея, с самого юного возраста моего, была для матери моей постоянною, так что я более ста раз слышал от нее слова сии, и, так сказать, надежду, что оное пророчество сбудется тогда, как сам я вовсе и помышления о себе не имел.

Едва исполнилось мне пять лет, в 1795 году, без малейшего, особого ходатайства, по одному прошению отца моего, записан я был в Сухопутный Шляхетный кадетский корпус и, как рассказывали мне, был последний недоросль, помещенный в корпус распоряжением добродетельного графа Ангальта, — чему я очень верю, ибо зачисление мое значится в актах 12 июля, а смерть графа последовала в том же месяце. В сентябре сего года привезли меня в Петербург и с этого дня я начал жить, так сказать, сам собою»{19}.

Кстати, почти в это же время к вратам того же кадетского корпуса подвезли и другого малолетку из дворянской семьи скромного достатка — Павла Христофоровича Граббе. Вот что он сообщал о своей «первоначальной молодости»: «Я родился в 1789 году 21 декабря, на Ладожском озере, где отец мой, в чине титулярного советника, занимал какое-то гражданское место. Ранняя женитьба заставила его, кажется, оставить военную службу еще в чине поручика какого-то, кажется, Симбирского гренадерского полка. Только первые четыре года младенчества провел я в родительском доме; потом отвезен в Петербург, в дом друга отца моего, инженер-генерала Степана Даниловича Микулина, который определил меня в Сухопутный Кадетский корпус в 1794 году, где уже застал я старшего моего брата Карла, за два года перед тем туда отданного. Здесь провел я одиннадцать лет, от нянек, которые меня приняли, до эполет артиллерийского подпоручика, с которыми выпустили. Этому периоду принадлежат важные впечатления, оставленные в душе отрока видом Екатерины, Павла, Суворова — различно бессмертных в истории России и человечества. Граф Ангальт умер в год моего определения в корпус, но благодарная и нежная об нем память детей, конечно, долго еще способствовала к развитию в них благороднейших побуждений»{20}. Заметим, что для выпускников кадетских корпусов стаж военной службы начинался со дня зачисления в корпус, что впоследствии было очень важно для производства в следующий чин и получения наград.

Из рассказов И. С. Жиркевича и П. X. Граббе явствует, что будущие офицеры далеко не всегда были причастны к выбору предстоящего им поприща. Многие из них не становились, а рождались солдатами по воле Провидения в семьях, где родители покорялись суровой необходимости, с пользой для государства избавляясь от лишних ртов. Исследования последних лет убедительно подтверждают, что на рубеже XVIII — XIX веков русская армия состояла в основном из беспоместных офицеров-дворян, что объясняется обеднением значительного слоя поместного дворянства, «в частности, из-за дробления родовых имений, так как детей в дворянских семьях было довольно много»{21}. В качестве примера «массовых» определений на военную службу сыновей из «недостаточных» семейств можно привести историю известной офицерской династии, представитель которой, Аполлон Никифорович Марин, подробно поведал об обстоятельствах своего вступления на военное поприще. Судьба была довольно сурова по отношению к малолетнему столбовому дворянину: «В один зимний день священник отслужил на путь молебен; нас с братом родители благословили, мы оделись, а Никита (извозчик — Л. И.) уже стоял с повозкой на паре лошадей у крыльца. Мы вышли. Отец и матушка стояли на крыльце. С молитвою усадили нас, и мы без человека, без прислуги, напутствуемые молитвою родителей, тронулись с Никитою и скоро доехали до Елецкой деревни Колодезек. Там омылись в прекрасной бане, ночевали и отправились через Елец в Москву. В Москве меня водили смотреть колокол Ивана Великого и большую пушку и купили мне игрушку, чтобы я не грустил. <…> Из Москвы, на пути, я помню город Валдай, <…> где мне очень понравились баранки. Еще мне купили куколку, чтобы утешить, и так мы добрались до Санкт-Петербурга в Преображенские казармы <…> к старшему нашему брату Сергею Никифоровичу <…>. В это время гвардия собиралась в Москву, на коронацию Государя Павла Петровича.

<…> Гвардия и братья мои Сергей и Евгений отправились в Москву, а меня оставили на руки пьяного человека Игната Захаровича, который в пьяном виде возил меня по трактирам и поил водкой. Я схватил сильную горячку, но попал под покровительство одного благодетеля Василия Кузьмича Выдрина, офицера Лейб-гренадерского полка. <…> А 9 марта я уже лежал при смерти у Выдрина. Я помню 9 марта потому, что мне для утешения в болезни принесли печеного (из теста) жаворонка. От воспоминания, как меня в этот день утешали дома печеными жаворонками, мне сделалось полегче, и меня перевезли к Измайловскому полку в дом Ланских. <…> Вскоре возвратилась гвардия в столицу обратно. Брат Сергей Никифорович имел квартиру в первом батальоне Преображенского полка, что подле Зимнего дворца, и я туда же был взят весь оборванный, почти без сапог. Вот меня кое-как приодели и на Святой неделе отвезли в первый Шляхетный, что после был первый кадетский корпус. <…> Я поступил в малолетнюю гренадерскую роту <…>. Меня подхватили кадеты и потащили в большой сад; однако я не скоро привык быть в толпе. Меня нарядили в Павловский мундир, в гренадерскую каску, и я начал службу и науку, благодаря Господа, что нашел пристанище благородное»{22}.

Много можно почерпнуть трогательных детских подробностей из рассказа о далеко уже не детской жизни дворянского сына, еще не вышедшего из самого «нежного» возраста: тут и игрушка, и куколка, «чтобы не грустил», и баранки, и даже печеные жаворонки «для утешения в болезни». И при всем том нет ни малейшего сетования на судьбу ни на родителей, снарядивших в дальнюю и трудную дорогу, ни на старших братьев, доверивших мальчика нерадивому слуге! Более того, спустя несколько лет, сам Аполлон Марин воспользуется счастливой возможностью пристроить в кадеты и своего брата-малолетку! Об этой неслыханной удаче он с удовольствием вспомнит в старости: «В этом 1799 году, когда я был на ординарцах у Его Высочества, меня начальники мои научили просить Его Высочество о принятии в корпус меньшего брата моего Николая Никифоровича, и он удостоил мою просьбу, приказав принять брата, которому в то время было еще только пять лет. Он поступил в малолетнее отделение к Марье Ивановне Боньет»{23}.

В те годы, когда росли и мужали будущие защитники Отечества в 1812 году, к детям не принято было относиться с излишней мягкостью, чтобы «не отбить от дела». Педагогическая система той поры приучала видеть в детях прежде всего «маленьких взрослых». Следовательно, родители видели в мальчиках будущих слуг Отечества, поэтому и сами дети воспринимали себя именно в этом качестве. Но во все времена дети все же оставались детьми: далеко не всякий с одинаковым пониманием и кротостью стремился поскорее «начать службу и науку». Так, С. Н. Глинка, по благостному распоряжению Екатерины II определенный с братом Николаем в кадетский корпус, признавался: «Отец мой, сопровождавший нас в Петербург, вынес меня на руках из-под благословения матери: я задыхался от слез и рыданий»{24}.

Там, где «недоросль» Сергей Глинка не разглядел своего счастья, иным оно представлялось сказочной мечтой, завораживающей звездой, на свет которой можно было стремиться, не отвращая взора, не обращая внимания на тернии, устилающие путь. Именно к числу таких «завороженных» следует причислить не кого-нибудь, а самого могущественного сановника александровского царствования графа Алексея Андреевича Аракчеева. Среди всех «невыдуманных историй» его рассказ о выборе пути выглядит, пожалуй, наиболее впечатляющим. «Отец мой, бедный дворянин, — рассказывал впоследствии Аракчеев, — не прочил меня в военную службу. У нас был родственник в Москве, к которому меня хотели выслать, потому что он обещал меня записать в какую-то канцелярию. Из меня хотели сделать подьячего…» Пришлось нанять местного священника, который взялся «за четверть ржи и две четверти овса» научить мальчика чтению, письму и арифметике. Вскоре выяснилось, что в умении складывать, вычитать, делить и умножать ученик превосходит своего учителя. Отца огорчало другое — Алексею не давалось правописание. Андрей Андреевич не мог не сокрушаться по этому поводу: «Какой он будет канцелярский чиновник, когда пишет, точно бредут мухи».

Однажды Андрей Андреевич с 11-летним Алексеем отправился в гости к соседскому помещику, к которому прибыли в отпуск его сыновья — кадеты Инженерно-артиллерийского шляхетского корпуса в Петербурге. Сосед устроил званый обед, куда пригласил и Аракчеевых. Это-то событие Алексей Андреевич и запомнил на всю жизнь: «Лишь только я увидел Корсаковых в красных мундирах с черными лацканами и обшлагами — сердце мое разгорелось. Я не отходил ни на минуту от кадет, наблюдал каждый их шаг, каждое движение, не проронил ни одного слова…» Вернувшись домой, мальчик ни словом не обмолвился о том, что творилось у него в душе: он боялся огорчить родителей, готовивших его в писари. Еще бы: «четверть ржи и две четверти овса» уже перекочевали в закрома наставника! Но чувства свои он скрывал недолго: не выдержал и бросился с рыданиями к отцу в ноги, повторяя сквозь слезы, что умрет от горя, если его не отдадут в кадеты. Отец обнял заплаканного сына, пытаясь объяснить ему, что у них нет ни денег, ни высоких покровителей для осуществления его мечты. Тогда Алексей попросил отца: «Позвольте мне пойти пешком, я дойду как-нибудь, брошусь в ноги Государыне, и она, верно, сжалится надо мной». Тут уж заплакал и отец: «Если уж идти пешком, так идти вместе, да и терпеть вместе». Собрали деньги на поездку, продав на базаре все, что можно было продать: с пятьюдесятью рублями в кармане засобирались в путь. К самому отъезду пригласили священника, помолились всей семьей, присели на дорогу, как водится. Спустя 40 лет всесильный граф Аракчеев вспоминал: «Я был в восторге, и тогда только призадумался, когда пришлось прощаться с доброй моей матерью. Рыдая, благословила она меня образом, который ношу до сих пор и который никогда не сходил с груди моей, и дала мне одно утешение: молиться и надеяться на Бога. Всю жизнь мою я следовал ее совету!»{25} Похвального желания маленького дворянина оказалось недостаточно для того, чтобы сразу определиться в кадетский корпус: канцелярский писарь под разными предлогами в течение полугода (!) отказывался принимать прошение, вымогая деньги, которыми родитель нашего героя не располагал. Без благодетелей, без средств к существованию отец и сын Аракчеевы оказались в Северной столице совершенно беспомощны: «…Нам пришлось запастись терпением, пока наше прошение рассмотрели. В ответ не было ни слова, и каждый день мы ходили с Ямской на Петербургскую сторону и дожидались у лестницы Директора корпуса Петра Ивановича Мелиссино, чтобы поздороваться с ним и напомнить о своем прошении. Пока мы ждали, небольшой запас денег у моего отца таял и, наконец, иссяк: у нас не осталось ни копейки. Положение было безнадежным. Мой отец слышал, что митрополит Гавриил оказывает помощь бедным, и наша нужда побудила его обратиться за помощью. Мы отправились в монастырь. У входа толпились нищие. Мой отец попросил, чтоб его святейшеству доложили, что его хочет видеть дворянин. Нас ввели внутрь. Отец описал свое бедственное положение и попросил о помощи. Его святейшество послал нас к казначею, и нам дали рубль серебром. Вышед на улицу, отец мой поднес этот рубль к глазам, сжал его и горько заплакал. Я также плакал, смотря на отца. Одним рублем мы прожили втроем, то есть с служителем нашим, — целых девять дней. Потом рубль кончился! Мы снова пошли на Петербургскую сторону и снова заняли наше место у лестницы. Появился Мелиссино, и, прежде чем отец заговорил, я выступил вперед и сказал в отчаянии: "Ваше превосходительство! Примите меня в кадеты! Мы ждать более не можем, потому что нам придется умереть с голоду. Всю жизнь буду благодарен вашему превосходительству и буду молиться за вас Богу! Батюшка мой не вытерпит и умрет здесь, а я за ним!" Слезы текли по моему лицу. Мелиссино испытующе смотрел на меня. Я всхлипывал, а отец беспомощно рыдал. Мелиссино спросил, как меня зовут и когда подали прошение. Потом он пошел в свой кабинет, попросив нас подождать. Через несколько минут он вышел и, протягивая мне записку, сказал: "Ступай с этим в канцелярию: ты принят в корпус". Я бросился целовать ему руки, но он отстранился, сел в экипаж и уехал. Перед тем как пойти в канцелярию, мы с отцом зашли в храм и, не имея денег на свечи, помолились, кладя земные поклоны; мы вышли из храма с радостью на сердце». Впечатляющий рассказ о начале своего военного поприща граф А. А. Аракчеев закончил признанием: «Этот первый урок бедности и беспомощности произвел на меня сильное впечатление». Впоследствии многие в России гадали: каким собственно способом так высоко вознесся по служебной лестнице граф Аракчеев? На наш взгляд, достаточно прочитать его рассказ — и недоумение рассеется.

Непреложную волю к воинскому ремеслу обнаружил в 17-летнем возрасте и малороссийский дворянин Яков Осипович Отрощенко. «Ни отец, ни мать не имели достаточного состояния, чтобы дать мне воспитание, приличное дворянскому достоинству, а материнская любовь не решилась и на то, чтобы отдать меня в кадетский корпус, когда Великая Екатерина приглашала родителей отдавать сыновей своих матернему ее попечению. "Как можно, говорила она, отдать дитя на чужую сторону, кто там о нем позаботится, когда он заболеет". Отец хотя имел твердый характер, но, видно, и он побежден был этими же чувствами»{26}. Однако юноша дождался своего часа: «К величайшему моему удовольствию Император Павел I воззвал к молодым малороссиянам, предлагая им идти в военную службу, кто пожелает. Когда только объявлен был при открытых дверях Высочайший указ, я встал с своего места и торжественно сказал: желаю идти в военную службу. Товарищи мои до того испугались, что некоторые нырнули под стол»{27}. Следует отдать должное родственникам: «…Он (отец) не препятствовал уже пламенному моему желанию. Матушка и бабушка согласились также». Безусловно, они сознавали, что путь их «воинолюбивого» дитяти будет непростым: без протекции, без особого образования, ему оставалось рассчитывать на собственное усердие и на Промысел Божий, которому отводилась тогда главная роль в любом предприятии. Спустя много лет генерал Отрощенко, с сердечным трепетом, будто заново переживал свой отъезд из родного дома: «В назначенный к отъезду день, получив напутственное благословение от родителей, я бросился на колени перед святыней, усердно молился Богу, прося благословение свыше на предприятие мое. Потом со слезами простился с матушкой, братом и сестрами и отправился с отцом <…>. Сколь ни блистательно представлялось новое поприще моей жизни, но неизвестность будущего имела сильное влияние на душу: тяжела первая разлука! Проходя через сад, мысленно прощался я со всеми любезными предметами, свидетелями детских лет моих. Старец вековой дуб возносил главу свою ровно с главами храмов Божьих. С грустью думал я: "Не буду уже больше засыпать под шелестом листьев твоих, не буду уже взором искать кудрявой главы твоей из полей далеких, я иду далеко в чужую сторону. Прости и ты, роскошный смородинный куст, приют весеннего певца над могилой брата моего, и березка, посаженная моей рукой, и ты, храм святой, прости, благослови меня в путь неведомый, ты видел мое усердие к тебе". Выехав <…> в поле, я оглянулся назад, дабы еще сказать: прости, родина моя; взор мой встретил вчера взнесенный крест на Рождественскую церковь. С благоговением преклонил главу мою пред сим знамением и потом уже не оглядывался более назад, дабы не огорчить себя тревожными чувствами»{28}.

Спустя несколько дней жизнь нашего героя, действительно, полностью переменилась: «13 января 1801 года прибыли в местечко Волчин (в имение князя Чарторыйского) безо всяких приключений достойных замечания. Здесь была штаб-квартира 7-го егерского полка. <…> Шеф этого полка, генерал-майор Миллер 3-й имел от роду не более 20 лет. Он был из гатчинских любимцев Императора Павла I. <…> Капитан поручил меня в особенное попечение фельдфебеля Кузнецова; дядюшка этот полюбил меня за прилежание к учению и трудам, а еще более за то, что я покупал ему водку каждый день; но при учении ружейных приемов, по заведенному тогда порядку, бил из усердия палочкой по икрам. Более всего трудно было для меня и даже невозможно было сделать выгиб кисти правой руки, чтобы большой палец был наравне с дулом штуцера, потому что я был высок ростом, а штуцера коротки»{29}.

Начало военной службы другого малороссиянина, Н. И. Лорера, выглядит более оптимистичным: во-первых, он отправился не в город Волчин, а в Санкт-Петербург, а во-вторых, семейные связи и образование позволяли ему претендовать на место в гвардейском полку. Причем посредником в этом важном деле выступил сам брат императора Александра I, великий князь цесаревич Константин Павлович. Соответственно, и день вступления в службу запомнился ему иными подробностями: «С страшным замиранием сердца подъезжал я к Мраморному дворцу. По большой лестнице, показавшейся мне грязною, не быв встречены ни швейцаром, ни даже лакеем, взошли мы в огромную залу. Тут мы нашли уже многих адъютантов великого князя, знакомых брата, которые все обступили нас, и помню, что Кудашев между прочим сказал мне:

— Я знаю, что ты знаком со многими иностранными языками, но ежели Его Высочество спросит тебя, чему ты учился, то скажи — русскому.

Вскоре все засуетились, водворилась тишина, и великий князь вошел. Он прямо подошел к брату, хриплым, но отрывистым голосом поздоровался с ним, сказал, что давно с ним не видался, взглянул на меня, наморщил свои огромные брови и спросил:

— Это брат твой?

Тогда брат мой представил меня Его Высочеству и изложил свое желание и просьбу. Великий князь, окинув меня своим быстрым взором, тотчас же решил: "В конную гвардию! Дмитрий Дмитриевич Курута, посадить его на барабан и обстричь эти белокурые кудри" — и пошел. Скоро вернувшись, однако, <…> промолвил: "Я раздумал: полк в походе, на него наденут кирас<у>, каску, переходы большие, он пропадет, наживет себе чахотку <…>, потому что, кажется, вскормлен на молоке… Я определю его в Дворянский полк к полковнику Энгельгардту и даю слово, — сказал он, взяв брата за руку, — через 5 или 6 месяцев, когда он втянется немного, произведу его в офицеры гвардии".

Брат мой благодарил Его Высочество и поцеловал его в плечо. Великий князь тогда спросил меня: "Чему ты учился?" — и я, помня наставление Кудашева, скромно сказал: "Русскому…" — "Довольно", — сказал В<еликий> К<нязь>, поклонился и удалился в свои апартаменты. И вот как решилась моя будущая судьба»{30}.

Заметим, что поступить на службу в гвардию было несравненно труднее, чем попасть в кадетский корпус или в армейский полк. Достаточно вспомнить анекдот о том, как для определения в привилегированную часть войска некий юный офицер решил использовать протекцию дочери М. И. Кутузова: он явился к фельдмаршалу, предварительно заручившись рекомендательным письмом. Но не тут-то было! Письмо от дочери Кутузов, конечно, прочитал, а затем вежливо осведомился у самого молодого человека, чего он хочет, и получив ответ, что хочет быть в гвардии, князь Кутузов, погладив его по головке и потрепав по щеке, сказал окружающим: «Молодой человек желает хорошего», а обратясь к нему, проговорил: «Послужи, отличись и будешь в гвардии»{31}. Следует оговориться, что боевые отличия были далеко не главной причиной зачисления в гвардию. Вышеприведенный пример — скорее исключение, чем правило.

Сравнив воспоминания о зачислении на военную службу кадетов или армейских офицеров, приобретавших навыки своего ремесла по месту службы, и тех, кто начинал служить в гвардии, мы заметим, что внутри российской армии существовало как бы два мира, так различны были мысли и впечатления людей, принадлежащих к одному и тому же сословию. В гвардию не приходили «с улицы», без надежной рекомендации влиятельных знакомых или родственников, известных при дворе. Среди офицеров-гвардейцев встречаются, как правило, представители родовитых фамилий или же новой знати (например, Меншиковы, Орловы, Столыпины), чьи нажитые верной службой имения и богатство уравновешивали аристократическую гордость «Рюриковичей» и «Гедиминовичей». Служба гвардейцев протекала на виду у двора, каждый офицер-гвардеец был лично известен императору. Наконец, столичный образ жизни требовал значительных издержек и был просто не по карману «грешной армейщине». Неспроста посланник Пьемонта Жозеф де Местр восклицал в одном из своих писем на родину: «Ведь в Петербурге гвардейского офицера освищут, и он будет принужден выйти из службы, если выедет в экипаже об одной лошади»{32}.

Воспоминания декабриста князя Сергея Григорьевича Волконского, невзирая на постоянное декларирование демократических идеалов, полны аристократического снобизма и барской вальяжности, которых нипочем не встретишь в рассказах его более скромных по социальному статусу сослуживцев: «Вышел из института на 18-м году моей жизни и в начале 1806 года я поступил в Кавалергардский полк поручиком. Тогда начался общественный и гражданский мой быт. Натянув на себя мундир, я вообразил себе, что я уже человек, и, по общим тогдашним понятиям, весь погрузился в фронтовое дело»{33}. За этими строками само собой угадывается раздольное, не омрачаемое никакими мелочными материальными расчетами житье, полное осознания собственной значимости. Вспомним, как трепетали сердца у смоленских дворян Глинок при виде матушки-императрицы. Для кавалергарда же Волконского созерцание всей императорской фамилии не более как обыденная служебная повседневность. Все тот же Жозеф де Местр, размышляющий, в какой полк пристроить своего собственного сына, перечисляет почетные обязанности одного из самых аристократических по составу полков: «Кавалергарды несут службу только внутри дворца; они следуют за Императором по торжественным дням, проходят через посольскую залу и стоят вместе с фрейлинами и статс-дамами. Их поочередно приглашают в Эрмитаж. Одним словом, это уже положение в свете»{34}.

Обратившись к свидетельству офицера Конной гвардии Ф. Я. Мирковича, мы вынуждены будем признать, что ни Багратион, ни Денис Давыдов, ни Надежда Дурова, ни даже Аракчеев не сталкивались с проблемами, возникавшими перед «обдумывающим житье» гвардейцем: «Желая служить в кавалерии и оставаться в Петербурге при моих родителях, мне приходилось выбрать один из двух полков: Кавалергардский и Конногвардейский. Общество офицеров в первом состояло из чванливой знати и богачей, к которым я не имел никакого сочувствия, во втором же состояние офицеров более соответствовало моему, и как родители мои предоставили мне самому выбор полка, то я решился поступить в лейб-гвардии Конный полк, шефом которого был великий князь Константин Павлович»{35}. Совершив непростой выбор, юный конногвардеец, выпускник Пажеского корпуса, принялся изучать тонкости военной службы с «фундамента», сравнительно быстро добившись зримых успехов: «С первых дней, после моего производства, я с особым прилежанием начал учиться строевой службе конной и пешей, о которой не имел никакого понятия. И это было не легко, потому что уставов печатных не было, а ходила по полку по рукам рукописная тетрадь под заглавием: "Эволюции Конного полка". Верховой же езды я знал только то, чему обучал камер-пажей придворный берейтор Пьянов, для езды возле кареты Императрицы. Однако, с помощью добрых товарищей и при большом старании, я настолько успел в продолжение зимы, что с наступлением весны я был в состоянии выехать в фронт»{36}.

Как видим, обычай XVIII столетия — записывать своих сыновей в полки в младенчестве, с тем чтобы к 15—16 годам у них за спиной накопилось столько лет службы, сколько требовалось для производства в офицеры, — в царствование Александра I себя изжил. Но и в эпоху 12-го года офицеры гвардии имели значительное преимущество перед армейскими служаками в скорости продвижения по службе. В то же время при Александре I и среди генералов, и в штаб-офицерской среде все еще немало оставалось тех, кто поступал в армию проверенным «дедовским» путем и о которых, по пословице, говорили, что им по службе «бабка ворожит». Для того чтобы понять, о чем идет речь, достаточно обратиться к запискам выходца из аристократической фамилии князя А. Г. Щербатова: «Я родился в Москве 23 февраля 1776 года. На шестом году записан по тогдашнему обыкновению в гвардию унтер-офицером (капралом или сержантом). До шестнадцатого года жил я в отцовском доме в Москве и летом в подмосковной деревне селе Литвинове; у нас была псовая охота, я занимался ею, но страстным охотником никогда не был. Осенью 1791 года отец и мать мои повезли в Петербург меня и брата, князя Николая, потому что нам наступило производство в офицеры и следовало несколько месяцев прослужить сержантом. Я два раза был наряжен в караул в числе уборных сержантов (так назывался маленький караул, состоящий из двенадцати сержантов из дворян в гренадерских шапках, из коих ставилась пара часовых у дверей перед кавалергардской комнатою), и 1 генваря 1792 года произведен был с братом в прапорщики гвардейского Семеновского полка, но как мы еще были слишком молоды, чтоб вступить в действительную службу и чрез то прервать усовершенствование в воспитании, то мы, по обычаю тогдашнего времени, легко получили отпуск на год и вскоре после производства отправились с родителями обратно в Москву…»{37}