Глава шестая «ПОЛКИ ЛИХИЕ…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

«ПОЛКИ ЛИХИЕ…»

И в войне и в мире мы искали опасностей, чтоб отличиться бесстрашием и удальством.

Ф. В. Булгарин. Воспоминания

В эпоху 1812 года, когда, по признанию современника, «не боялись жить сердцем», в числе наиболее сильных сердечных привязанностей следует назвать приверженность русских офицеров к своим полкам. Это явление соответствовало духу времени, наполненному бесконечными войнами. Именно тогда сложилось прочное осознание полкового братства как кровной связи на жизнь и на смерть, оформился тот особый корпоративный дух, во все времена отличавший армию от всех других сообществ. Основу этого профессионального братства составляло понятие личной офицерской чести, нерасторжимо связанной с честью полка. Избрав для себя военное поприще, вступая в полк, молодой человек осознавал, что отныне он обязан следовать «дорогой чести». Кроме того, слово «честь» присутствовала постоянно еще и в таких словосочетаниях, как «честь знамени», «поле чести», «поединок чести», «отдать честь», «похоронить с воинскими почестями». Заметим, что мало кто из героев той поры мог внятно объяснить, что такое честь. Это и понятно: даже в «Толковом словаре» В. И. Даля слово «честь» определяется как «внутреннее нравственное достоинство человека», то есть относится к области «нематериального». Вместе с тем молодые люди дворянского сословия с рождения были осведомлены о жестких неписаных «правилах чести», которыми регламентировалась их повседневная жизнь с минуты поступления в полк.

Исторический тип русского офицера, издавна традиционно импонирующий «обыденному сознанию», следует, скорее всего, искать в привилегированной части армии. В царствование Александра I в гвардию «с улицы» не брали. Помимо возродившейся к началу XIX столетия моды на «аристократизм», государь желал видеть среди офицеров гвардии людей образованных в науках, с навыками светского общения. К этому желательно было иметь немалое денежное пособие от родителей, так как петербургская жизнь требовала издержек. Но даже наличием всех вышеперечисленных качеств проблема выбора места службы не исчерпывалась. Приведем рассуждения выпускника Пажеского корпуса Ф. Я. Мирковича, которому судьба предоставила возможность самому решить, где служить дальше: «Надобно было избрать себе полк. Гвардия состояла тогда из двух дивизий пехоты, дивизии тяжелой кавалерии, дивизии легкой, дивизии пешей артиллерии и одной роты конной, и была под непосредственным начальством Цесаревича Константина Павловича. <…> Пехота вся и артиллерия стояли все в Петербурге, из кавалерийских же полков — одни кавалергарды и Конная гвардия. Прочие полки размещены были по загородным местам: в Царском (селе), Гатчине, Стрельне и Петергофе.

Раздумье было куда поступить. Пехоту я не любил, и служба в ней так была обременительна, что человеку не крепкого сложения трудно было ее выносить. Караулы, которые пехота содержала во всех концах столицы, дежурства и непрерывные, ежедневные ученья просто изнуряли и кто только мог избегал пехоты. При том только в двух полках, Преображенском и Семеновском, было тогда более порядочное общество офицеров, состоявшее наполовину из пажей. Государь был шефом обоих полков и особенно их любил. Общество офицеров остальных полков было менее чем посредственное, так что в общественном мнении армейские артиллерийские офицеры стояли выше гвардейских пехотных. В кавалерии отличались обществом офицеров только кавалергарды и лейб-гусары, куда поступала вся знатная и богатая молодежь. Кроме упомянутых четырех полков, офицерский состав представлял сборище молодых людей малообразованных и чуждых столичных обществ. От них требовалось только, чтобы они были исправными фронтовыми офицерами. Не посещать общество и не ездить ни на какие балы — это было непременным условием, чтобы нравиться своему корпусному командиру. Цесаревич ненавидел всю знать и преследовал их в полках»{1}.

Как видим, конногвардеец Миркович в целом довольно скептически отзывался о своих гвардейских сослуживцах, даже противопоставив им общество армейских артиллерийских офицеров. Этот комплимент армейским артиллеристам вполне можно отнести на счет графа А. А. Аракчеева, чьими стараниями для них был установлен довольно высокий образовательный ценз, тщательно разработана система экзаменов на чин. В качестве примеров можно назвать имена П. X. Граббе, И. Р. Родожицкого, H. Е. Митаревского, Г. П. Мешетича — едва ли не самых грамотных, начитанных и содержательных мемуаристов. В те времена практически отсутствовали учебники по военному делу на русском языке, поэтому для подготовки к экзамену на чин артиллерийскому офицеру, даже если он не являлся выпускником кадетского корпуса, приходилось овладевать иностранными (немецким и французским) языками. В частности, П. X. Граббе сообщал в записках: «Военная жизнь в первых чинах имеет или тогда имела, особенно в артиллерии, много похожего на жизнь семейную. Мое отношение к А. П. Ермолову, со времени моего адъютантства, еще более походило на быт семейный. Забот о материальной жизни никаких. Я почти не знал употребления денег. Квартира, стол, книги готовые. Мундир носился долго; белье простое, военное, редко требовало поновления. Словом, все казалось хорошо, достаточно и одинаково со множеством товарищей, одною жизнию со мною живших. Все были довольны, и никому в душу не западало кому-нибудь или чему-нибудь завидовать»{2}.

А уж о гвардейской артиллерии говорить не приходится, достаточно назвать имя И. С. Жиркевича, с успехом окончившего 1-й кадетский корпус с производством сразу в чин подпоручика и без всякой протекции получившего распределение в гвардию: те, кто служил в ней в эпоху 1812 года, оставили самые восторженные воспоминания о своих сослуживцах. Так, прапорщик Н. А. Дивов свидетельствовал: «Общество наших офицеров было самое отличное, и дружба наша была общая»{3}. С неменьшей теплотой вспоминал об офицерах лейб-гвардии Артиллерийской бригады А. С. Норов, в 1812 году — прапорщик 2-й легкой гвардейской роты. В битве при Бородине в совсем еще юном возрасте он лишился ноги, что неудивительно: артиллеристы, не имевшие права отлучиться в битве от своих орудий (как и пехотинцы от знамени), весьма часто попадали под самый жестокий обстрел со стороны неприятеля, стремившегося, в свою очередь, подавить огнем батареи противника. Таким образом, самых грамотных офицеров расстреливали даже не картечью, а ядрами, что следует из воспоминаний А. С. Норова о Бородинском сражении: «Несколько правее от нас действовала небольшая батарея; мы узнали впоследствии, что это был остаток нашей гвардейской 1-й легкой роты, которая уже давно боролась возле Измайловского полка; ею командовал штабс-капитан Ладыгин, заменивший раненого ротного командира Вельяминова; она уже готовилась сняться с позиции от огромной потери в людях, в лошадях, от растраты всех зарядов и по причине подбитых орудий. И действительно, она скоро снялась, но возвратилась в бой к вечеру с половинным числом орудий и людей. Из ее семи офицеров уцелел только один Ладыгин; у прапорщика Ковалевского оторвало обе ноги, а у Рюля одну»{4}.

Воспоминания гвардейцев о беззаботной и разгульной мирной жизни, наполненной светскими развлечениями, также как и описания незатейливых увеселений армейских офицеров, приобретают совершенно иное содержание, как скоро они дополняются хроникой грозных военных событий. В качестве примера приведем рассказ князя С. Г. Волконского, определившегося по окончании пансиона аббата Николя в Кавалергардский полк: «Вышел из института на 18-м году моей жизни и в начале 1806 года я поступил в Кавалергардский полк поручиком. Тогда начался общественный и гражданский мой быт. Натянув на себя мундир, я вообразил себе, что я уже человек, и, по общим тогдашним понятиям, весь погрузился в фронтовое дело. <…> Круги товарищей и начальников моих в этом полку, за исключением весьма немногих, состояли из лиц, выражающих современные понятия тогдашней молодежи. Моральности никакой не было в нас; весьма ложные понятия о чести, весьма мало дельной образованности и, почти во всех, преобладание глупого молодчества, которое теперь я назову чисто порочным. В одном одобряю их: это — тесная дружба товарищеская и хранение приличий общественных того времени.

Замечательным человеком был между нами ротмистр (впоследствии полковник) Карл Карлович Левенвольд, положивший жизнь в Бородинской битве. Он был замечательное лицо в полковом нашем кругу образованностью и рыцарскими понятиями и имел такой вес в обществе офицеров, что осуждение его во всяком возникшем деле между нами было для обеих сторон неоспоримый приговор. <…> После взятия французами батареи Раевского кавалергарды были выдвинуты для выручки нашей расстроенной пехоты. Полковник Левенвольд, командовавший полком, скомандовал "в галоп", закричал командиру 4-го эскадрона, ротмистру Давыдову: "Командуйте, Евдоким Васильевич, левое плечо…" — и упал с лошади, пораженный картечью в голову»{5}. Удивительный исторический источник «Записки» декабриста С. Г. Волконского! Лишенный чинов, наград и дворянства, приговоренный к «гражданской смерти» — сибирской каторге и ссылке, он постоянно искал себе оправдания в недостатках своих сослуживцев, с которыми он, однако, долгое время жил общей жизнью, разделяя все их заблуждения, пользуясь всеми привилегиями и имущественными правами своего состояния. Своевольный и самонадеянный, как и многие его однополчане, «князь Серж», в отличие от них, не заметил, как преступил запретную черту, превратившись из вольнодумца в мятежника. Но забыть своих друзей «без моральности» и с «ложными понятиями о чести» мятежный князь так и не смог, как и не смог забыть женщины, которую, по-видимому, по настоящему любил в годы своего «глупого молодчества» и от которой отказался по настоянию своей матери. Нельзя поразиться и другому обстоятельству: как избирательна историческая память! В записках Волконского названо имя человека, судя по всему, игравшего в те времена огромную роль в гвардейской жизни, да и в светской жизни Северной столицы, одно слово которого имело силу «неоспоримого приговора». Это К. К. Левенвольде, в 1812 году командовавший Кавалергардским полком и, опять же, судя по характеристике, данной ему князем С. Г. Волконским, олицетворявший лучшие качества русских офицеров той поры. Он прожил «по чести» всю жизнь в гуще событий, окруженный друзьями и преданными сослуживцами, из которых только один (по иронии судьбы, «государственный преступник») счел нужным более-менее подробно отозваться о его блестящих качествах и доблестной смерти при Бородине. Если бы Карл Левенвольде 1-й захотел служить в армейском полку, то в 1812 году он был бы генералом, а не полковником. В этом случае, если бы он погиб при Бородине, его портрет поместили бы в Военной галерее Зимнего дворца, а знаменитый историк А. И. Михайловский-Данилевский собрал бы о нем сведения для биографического очерка. Но ничего этого не произошло: Левенвольде остался верен кавалергардам и встретил смерть в чине полковника, а в Кавалергардском полку, среди «грамотеев» и «непременных танцоров», кроме Волконского и П. П. Ланского, мемуаристов не было либо их воспоминания не дошли до нас.

Но до нас дошли рассказы других современников той эпохи, позволяющие заключить, что главной добродетелью военных — готовностью «живот положить за друга своя» кавалергарды были наделены в полной мере. Так, Ф. В. Булгарин вспоминал об одной из самых трагических страниц в летописи полка, относящихся к «потерянной» кампании 1805 года: «По возвращении гвардейского корпуса из-под Аустерлица в Петербург вся столица встречала его. <…> Кавалергарды, Конная гвардия и лейб-казаки отчаянными атаками спасли гвардейскую пехоту, но зато Кавалергардский полк был истреблен почти наполовину»{6}. Легендарное событие, волновавшее умы спустя десятилетия, запечатлено и на страницах романа Л. Н. Толстого «Война и мир»: «Это была та блестящая атака кавалергардов, которой удивлялись сами французы. Ростову было страшно слышать потом, что из всей этой массы огромных красавцев людей, из всех этих блестящих, на тысячных лошадях, богачей, юношей, офицеров и юнкеров, проскакавших мимо его, после атаки осталось только осьмнадцать человек»{7}. После окончания Аустерлицкой битвы Наполеон захотел увидеть пленных русских офицеров, в числе которых были и кавалергарды. Император Франции обратился к князю Н. Г. Репнину-Волконскому (брат С. Г. Волконского), получившему в битве рану пулей в голову и контузию картечью в грудь: «Вы командир Кавалергардского полка Императора Александра?» — «Я командовал эскадроном». — «Ваш полк честно исполнил свой долг». — «Похвала великого полководца есть лучшая награда солдату». — «С удовольствием отдаю ее вам». Затем Наполеон обратил внимание на юного П. П. Сухтелена (в 1812 году — подполковник), по словам Л. Н. Толстого, «девятнадцатилетнего мальчика, тоже раненого кавалергардского офицера». Однако великий писатель ошибся: в 1805 году Сухтелен был не поручиком, а корнетом, и было ему даже не девятнадцать, а семнадцать лет, то есть он действительно выглядел ребенком. «Молод же он сунулся биться с нами», — сказал Наполеон. «Молодость не мешает быть храбрым», — ответил «мальчик», раненный сабельным ударом в голову и контуженный ядром в ногу. Вероятно, Наполеон вспомнил, как в дни своей молодости он однажды возразил более пожилому и опытному сослуживцу: «На полях сражений быстро старятся, а я как раз оттуда». Он ответил Сухтелену: «Прекрасный ответ, молодой человек, вы далеко пойдете». Император Франции спросил у поручика Е. В. Давыдова: «Сколько ран?» — «Семь, Ваше Величество». — «Столько же знаков чести». Именно этому Давыдову спустя семь лет в битве при Бородине успел крикнуть перед смертью К. К. Левенвольде: «Евдоким Васильевич, командуйте, левое плечо вперед!» Заметим, что здесь речь идет о том самом брате Д. В. Давыдова, которому в детстве великий Суворов по ошибке «напророчил» успехи в «гражданской службе»! Положительно братьям Давыдовым везло на диалоги с великими людьми: один беседовал с самим Суворовым, другой — с Наполеоном! Из похода 1805 года не вернулись в Петербург ротмистр Казимир Левенвольде 2-й (младший брат К. К. Левенвольде) и 16-летний корнет Н. С. Лунин (брат М. С. Лунина) — оба получили смертельные ранения, «находясь в рядах эскадрона». Но зато «те, кому выпало жить», обратились к привычной повседневности, о которой занимательно поведал князь С. Г. Волконский, вступивший в полк как раз по возвращении его из несчастной кампании, не зная обстоятельств которой, мы вряд ли поняли бы, почему нашим героям многое прощалось и обществом, и государем.

Итак, мирный полковой быт, предшествовавший кампании 1812 года, по словам С. Г. Волконского, вскоре наладился: «Вот несколько подробностей о нашей шумной жизни: Лунин и я жили на Черной речке вместе. Кроме нами занимаемой избы на берегу Черной речки, против нашего помещения была палатка, при которой были два живые на цепи медведя, да у нас девять собак. Сожительство этих животных, пугавших всех проезжих и прохожих, немало беспокоило их и пугало тем более, что одна из собак была приучена по слову, тихо ей сказанному: "Бонапарт", кинуться на прохожего и сорвать с него шапку или шляпу. Мы этим часто забавлялись к крайнему неудовольствию прохожих, а наши медведи пугали проезжих. В один день мы вздумали среди белого дня пускать фейерверк. В соседстве нашем жил граф Виктор Павлович Кочубей, а с ним жила тетка его, Наталья Кирилловна Загряжская, весьма умная женщина, которая пугалась и наших собак, и медведей. Пугаясь фейерверка и беспокоясь, она прислала нам сказать, что фейерверки пускаются, когда смеркнется, а мы отвечали ее посланному, что нам любо пускать их среди белого дня, и что каждый имеет право делать у себя, что хочет. Эта старая, чопорная и несносная женщина хотела на нас жаловаться, но граф ее удержал из снисхождения и даже защитил нас от негодования старухи»{8}.

Заметим, что в воспитании офицеров-кавалергардов, как и многих других гвардейцев, немало времени и сил обращено было на то, чтобы привить им музыкальный вкус и обучить игре на музыкальных инструментах, что подчас придавало их рискованным забавам интеллектуальный оттенок: «В другой раз, в вечернюю общую прогулку, мы, по научению принца Бирона, нашего сослуживца, вздумали, для забавы гуляющей в тот день девицы Луниной, за которой он волочился, дать ей неожиданную серенаду. И вот вся наша шумная ватага, каждый с инструментом, на котором он умел играть, вскарабкалась на деревья, которыми обсажена была речка, и загудила поднебесный концерт, к крайнему неожиданию прохожего общества». По-видимому, пели кавалергарды неплохо, концерт на деревьях удался, а успех вселил веру в собственные силы: «В другой раз мы вздумали дать серенаду Императрице Елизавете Алексеевне, которую вся молодежь любила, особенно от горькой ее семейной жизни с Императором; мы взяли две лодки, взяли с собой на чем умели играть и из Новой деревни, где было наше соединение, поплыли против Каменного острова, где было пребывание Государя и Императрицы, и загудили серенаду, но увидавши, что с потешной флотилии пустили на нас двенадцативесельный катер, мы успели проплыть в устье Черной речки, и, как наши лодки были мелководные, то катер по мелководию не мог нас достичь, и мы, выскочив из наших лодок, дай Бог ноги, — тем и кончилось безнаказанно наше похождение»{9}.

По общему мнению, где находился русский офицер, там непременно должна была звучать французская речь и литься рекой шампанское. Этого действительно хватало: «На Черной речке жил также товарищ мой по полку, Валуев, малый, любивший кутеж. Он дал товарищам кутежный обед, который продолжился ужином. Все мы были очень грузны, и когда заметили, что один из наших эскадронных командиров тишком ускользнул из среды нас, то решено было его воротить, и некоторые из нас, как мы были уже полураздетые, сев без седел на лошадей, и я в том числе, пустилися за ним. Этот эскадронный командир, Александр Львович Давыдов, женатый (на дочери герцога де Граммона, знаменитой «прелестной Аглае», воспетой Д. В. Давыдовым. — Л. И.), жил на даче, по Карповке; мы пустились во весь скачь за ним, и как с Строгановского моста запрещено было прямо ездить через Дворцовый двор, мы, несмотря на это, пустились чрез него во весь скачь и уже были далеко, когда пустились за нами в догонку. Приехали на дачу Давыдова, когда там уже все спали, и нам сказали, что Давыдов в спальной своей жены. Нас это не остановило, и общим криком: "давайте нам беглеца, он наш" мы вынудили Давыдова выйти, и, по усиленной просьбе, заставя его просить прощения, оставили в покое и уже другим объездом воротились продолжать наш кутеж. Этого рода кутежи довольно часто возобновлялись. Не помню, по какому случаю был полный обед в Новой деревне. На оном присутствовал и полковой наш командир, Николай Иванович Депрерадович. Шампанское лились рекой. Обыкновение было не ставить шампанское, а ставить ящики под стол <…>. Обед продолжался долго, и зело все нагрузились и зачали все ловкостью в прыганьи отличаться, в том числе и Депрерадович. Об этом упоминаю, как тип нашего тогдашнего времени. В служебном отношении строгая субординация, но вне оной все равны»{10}.

В числе русских полков с наилучшим офицерским обществом взыскательный Ф. Я. Миркович назвал лейб-гвардии Гусарский полк, в который также после Аустерлицкой кампании поступил Д. В. Давыдов: «1806 года июля 4-го дня я был переведен из ротмистров Белорусского гусарского полка <…> в лейб-гусарский полк поручиком. В начале сентября я прибыл в Петербург и немедленно переехал в Павловск, где квартировал эскадрон, в который я был назначен; эскадронный командир был давний друг мой (князь Б. А. Четвертинский), один из виновников перевода моего в гвардию, сослуживцы же — ребята добрые. Мы жили ладно: у нас было более дружбы, чем службы, более рассказов, чем дела, более золота на ташках, чем в ташках, более шампанского (разумеется, в долг), чем печали, всегда веселье и всегда навеселе. Может быть, в настоящих летах моих я благословил бы участь мою и не желал бы более; но мне тогда было двадцать два года, я кипел честолюбием, уставал от бездействия, чах от избытка жизни. Сверх того, положение мое было для меня истинно нестерпимо. Оставя гвардию, не слыхавшую еще боевого выстрела, я провел два года в полку, который не был в деле, и поступил обратно в ту же гвардию, пришедшую из-под Аустерлица. От меня еще пахло молоком, от нее несло порохом! Я говорил о рвении моем; мне показывали раны, всегда для меня завидные, или ордена, меня льстившие»{11}. Обобщив сведения о полковой жизни, можно прийти к следующему выводу: знатные, образованные и материально состоятельные вступали в гвардейские полки (предпочтительно в кавалерию), образованные служили в Свите Его Величества по квартирмейстерской части (здесь, кстати, было более всего иностранцев) и в артиллерии, в пехоту поступали многие, кому не хватало ни денег, ни образования, в то время как материально обеспеченные, но без особого образования с охотой шли служить в гусары.

Действительно, служить в гусарских полках без денег было довольно обременительно. Так, именно недостаток средств заставил Надежду Дурову, согласно ее собственным запискам, оставить службу в Мариупольском гусарском полку, куда она была зачислена по повелению Александра I. Именно этому роду легкой кавалерии посвящено немало литературных трудов отечественных классиков. Этим признанные покорители дамских сердец были в немалой степени обязаны своему мундиру, безусловно, самому эффектному в армии. В его основе была традиционная одежда мадьяр и южных славян, а главными элементами были: доломан, короткая суконная куртка, расшитая галуном и шнурами, облегающие штаны — чакчиры, украшенные выкладкой из галуна, к которым полагались сапоги со шпорами и конечно же ментик — куртка, отороченная мехом, как и доломан, обшитая в несколько рядов двойным шнуром. Ментик обыкновенно удерживался на левом плече с помощью шнуровой застежки и лишь в холодное время года надевался в рукава. Головным убором служил кивер из черного сукна, обшитого кожей, самым заметным украшением которого были этишкет из плетеных шнурков с кистями и высокий султан из конских волос. Каждый из 13 полков имел свои цвета мундира, вызывавшего законное восхищение. Так, офицеры Ахтырского гусарского полка, где в 1812 году служил знаменитый поэт-партизан Д. В. Давыдов, имели доломан и ментик коричневые с желтым воротником, чакчиры — синие, кроме того, ментик был обшит белым мехом (мерлушками). Многократно воспетый Денисом Давыдовым «идол усачей» и «гусар гусаров» А. П. Бурцов, его сослуживец по Белорусскому гусарскому полку, носил доломан и чакчиры — синие, а ментик — красный с черным мехом. В Мариупольском же полку, где довелось некоторое время служить «кавалерист-девице» Надежде Дуровой, доломан, ментик и чакчиры были синие, воротник был желтый, а меховая обшивка — черная. При этом шнуры, которыми обшивались мундиры офицеров всех полков, были золотыми или серебряными. Неудивительно, что один вид гусар эпохи 1812 года исторг из души степенного историка H. M. Карамзина возмущенный крик: «…Видим гусарских армейских офицеров в мундирах, обшитых серебром и золотом! Сколько жалованья сим людям? И чего стоит мундир?» В наибольшей же степени все это относилось к лейб-гусарам, носившим сплошь красные доломаны и ментики, расшитые золотом до ослепительного сияния, причем синие чакчиры также имели спереди золотую выкладку в виде завитков и были расшиты золотым галуном по боковому шву. Их ментики были оторочены мехом бобра или соболя. Добавим к этому, что гусару (впрочем, как и каждому кавалеристу) полагалось иметь нескольких лошадей — одну «под седлом» и не менее двух «в заводе».

Неотделимый от эпохи 1812 года образ лихого рубаки-кавалериста запечатлен в поэтических строках Д. В. Давыдова, создавшего целый цикл «гусарской лирики», повествующей о военных и мирных буднях «героев под доломанами». Многие стихотворения «Анакреона под доломаном» посвящены А. П. Бурцову:

В дымном поле, на биваке

У пылающих огней,

В благодетельном араке

Зрю спасителя людей.

Собирайся в круговую,

Православный весь причет!

Подавай лохань златую,

Где веселие живет!

Наливай обширны чаши

В шуме радостных речей,

Как пивали предки наши

Среди копий и мечей.

Бурцов, ты — гусар гусаров!

Ты на ухарском коне

Жесточайший из угаров

И наездник на войне!

Эти строки, по словам Ф. В. Булгарина, знали наизусть во всех полках русской легкой кавалерии. Легкомысленный и бесшабашный Алексей Бурцов, благодаря перу Дениса Давыдова, так же как романтически-возвышенный лейб-гусар Евграф Давыдов, увековеченный на знаменитом портрете кистью О. А. Кипренского, давно уже воспринимаются многими как символы той далекой героической эпохи. При этом мало кто знает, что символы эти были не только парадными: легендарный А. П. Бурцов скончался от ран в корчме на соломе во время арьергардных боев 1812 года. Судьба Е. В. Давыдова была не менее драматична: под Лейпцигом, в чине генерал-майора, «он был ранен осколком гранаты в правую ногу и контужен в голову ядром, но остался в строю. В тот же день ядрами ему оторвало левую ногу по колено и правую руку ниже локтя…»{12}.

В воспоминаниях Ф. В. Булгарина представлены характеристики офицеров сразу нескольких полков русской гвардии: «В Кавалергардском, Преображенском и Семеновском полках был особый тон и дух. Этот корпус офицеров составлял, так сказать, постоянную фалангу высшего общества, непременных танцоров, между тем как офицеры других полков навещали общество только по временам, наездами. В этих трех полках господствовали придворные обычаи, и общий язык был французский, когда, напротив, в других полках, между удалой молодежью, хотя и знавшею французский язык, почиталось неприличием говорить между собой иначе, как по-русски. По-французски позволялось говорить только с иностранцами, с вельможами, с придворными и с дамами, которые всегда были и есть француженки, вследствие первоначального их воспитания. Офицеров, которые употребляли всегда французский язык вместо отечественного и старались отличаться светской ловкостью и утонченностью обычаев, у нас называли хрипунами, оттого, что они старались подражать парижанам в произношении буквы R <…>. Конногвардейский полк был, так сказать, нейтральным, соблюдая смешанные обычаи; но лейб-гусары, измайловцы и лейб-егеря следовали, по большей части, господствующему духу удальства, и жили по-армейски. О лейб-казаках и говорить нечего: в них молодчество было в крови»{13}. Конечно же особенно ему запомнился полковой быт собственного лейб-гвардии Уланского полка: «Один или два эскадрона наших стояли постоянно в Конногвардейских казармах в Петербурге, а остальные помещались в Стрельне и Петергофе, — то есть полк расположен был на тридцати верстах расстояния, и все мы, однако ж, весьма часто виделись между собою. Я уже сказывал, что между офицерами все было общее. У эскадронных командиров всегда был открытый стол для своих офицеров — но как молодежи приятнее было проводить время между собою, без седых усов, то кто из нас был при деньгах, тот и приказывал стряпать дома. Эти корнетские обеды не отличались гастрономическим изяществом, но были веселее стотысячных пиров. Щи, каша, биток или жаркое составляли нашу трапезу; стакан французского вина или рюмка мадеры, а иногда стакан пивца — и более нежели довольно! Но сколько тут было смеха и хохота, для приправы обеда, сколько веселости, шуток, острот!»{14}

В отличие от гусар уланы были более сдержанны в поведении, а обмундирование их было менее эффектным. Уланские полки отличались между собой мастью лошадей, а также так называемым мундирным приборным сукном — цветом верха шапок, воротников, отворотов лацканов и выпушек. В основном в мундире преобладало сочетание синего, белого и малинового цветов. Мундир состоял из темно-синей куртки с лацканами в виде отворотов по груди и стоячего воротника приборного сукна, а также чакчиров — узких панталон темно-синего сукна с двойным лампасом. Головным убором улан был особого образца кивер с четырехугольным кожаным дном («развалом»), так называемая «конфедератка», по поводу которой Ф. В. Булгарин сообщал: «…Уланскую шапку мы носили тогда, по форме, набекрень, к правой стороне и почти вся голова была обнажена». Н. А. Дурова, чья служба началась в 1806 году В Польском уланском полку, затем сражавшаяся в рядах Литовского уланского полка при Бородине, все же отдавала явное предпочтение гусарам. Ее грусть при переводе из Мариупольского гусарского полка была так велика, что один из ее сослуживцев участливо осведомился: «Ну что, улан, видно, не хочется расстаться с золотыми шнурами?..»{15} Вообще это перемещение из одного вида легкой кавалерии в другой «кавалерист-девица» воспринимала как ощутимую потерю, что нашло место в ее рассуждениях: «Чем более мы углубляемся в мысли о невозвратимости какого блага, тем оно дороже нам кажется. Лучше всего стараться не думать об нем!.. Несмотря на эту философию, я до самой Домбровицы думала и грустила о том, для чего я не по-прежнему гусар!»{16}

Но как ни пленителен был образ офицера-кавалериста, «царицей полей» в ту эпоху считалась все же многострадальная пехота, о которой так немилосердно и свысока судил конногвардейский прапорщик Миркович. Впечатляющий зрительный образ этого рода войск представлен в сравнении с кавалерийскими полками в записках Н. А. Дуровой: «Двинулись войска, снова вьются наши флюгера в воздухе, блистают пики, прыгают добрые кони! там сверкают штыки, там слышен барабан; грозный звук кавалерийских труб торжественно будит еще дремлющий рассвет; везде жизнь кипящая, везде движение неустанное! тут важно выступает строй кирасирский; здесь пронеслись гусары, там летят уланы, а вот идет прекрасная, стройная, грозная пехота наша! главная защита, сильный оплот Отечества — непобедимые мушкетеры!.. Хоть я люблю без памяти конницу, хоть я от колыбели кавалерист, но всякий раз, как вижу пехоту, ищущую верным и твердым шагом, с примкнутыми штыками, с грозным боем барабанов, чувствую род какого-то благоговения, страха, чего-то похожего на оба эти чувства: не умею объяснить. При виде пролетающего строя гусар или улан ничего другого не придет в голову, кроме мысли: какие молодцы! какие отличные наездники! как лихо рубятся! беда неприятелю! и беда эта обыкновенно состоит в ранах более или менее опасных, в плене, и только. Но когда колонны пехоты быстрым, ровным и стройным движением несутся к неприятелю!., тут уже нет молодцов, тут не до них: это герои, несущие смерть неизбежную! или идущие на смерть неизбежную — средины нет!.. Кавалерист наскачет, ускачет, ранит, пронесется, опять воротится, убьет иногда; но во всех движениях светится какая-то пощада неприятелю: это все только предвестники смерти! Но строй пехоты — смерть! страшная, неизбежная смерть!»{17}

Пехотные офицеры составляли «поголовное большинство» в русской армии, в которой насчитывалось 52 полка легкой и 124 полка тяжелой пехоты. Легкая пехота (егеря) предназначалась главным образом для ведения боя в рассыпном строю стрелковым оружием, а тяжелые пехотинцы («мушкетеры» и гренадеры) действовали в основном в сомкнутых боевых порядках. В числе наиболее известных егерских полков следует назвать лейб-гвардии Егерский полк (1796), шефом которого являлся князь П. И. Багратион. Полк сражался под Аустерлицем (1805), Фридландом (1807) и особенно отличился в войне со шведами в 1808 — 1809 годах. В 1812 году полком командовал полковник К. И. Бистром, о котором известный военный писатель И. Н. Скобелев (бывший ординарец М. И. Кутузова) привел в «Солдатской переписке в 1812 году» анекдот, относившийся к сражению при Бородине, в котором лейб-гвардии Егерский полк лишился почти половины своего состава. Во время жестокой рукопашной схватки К. И. Бистром («детина, как будто на заказ сделан», — писал Скобелев), лично водивший своих егерей в штыки, заметил, что один из них «приотстал». Обладая большой физической силой, командир полка схватил солдата на руки и бросился с ним вперед. «Вот твое место!» — сказал он, поставив егеря перед французом.

Кроме полков — родоначальников русской гвардии — Преображенского и Семеновского, ведущих свою родословную со времен Петра Великого, существовали еще лейб-гвардии Измайловский полк, образованный при императрице Анне Иоанновне, и два совсем еще «молодых» полка — лейб-гвардии Финляндский (1806) и Литовский (1811). Причем нижние чины Финляндского полка набирались в основном из государственных крестьян финской национальности. Все офицеры в полку «были или из корпусных офицеров, или из кадет 1-го и 2-го кадетских корпусов. <…> Все члены высочайшей фамилии утешались этим батальоном, который, невзирая на то, что весьма немногие солдаты разумели по-русски, вскоре сравнялся в выправке со старыми полками гвардии. Офицеры батальона должны были учиться по-чухонски, чтобы понимать своих солдат и быть ими понимаемыми. Замечательно, что, как ни трудно было обучить и выправить этих солдат, все сделано было одною ласкою, и с ними обходились, как с добрыми детьми. Батальон этот дрался чрезвычайно храбро в кампанию 1807 года и послужил основанием <…> лейб-гвардии Финляндского полка»{18}. Однако эту идеалистическую картину, сохранившуюся в памяти Ф. В. Булгарина, некоторым образом разрушают рассказы унтер-офицера Богданикова: «Они (финны) смотрят и положительно ничего не понимают: ни направо, ни налево — глядят, и больше ничего. Тогда я им принес сена и соломы и говорю: "Вы знаете, что это?" Они говорят: "Сено". — "А это?" — "Салом". Ну так помните, что на правой руке у вас будет сено, а на левой солома, и когда буду командовать: "Сено", тогда ворочайся направо, а когда буду говорить: "Солома", тогда поворачивайся налево, и это было такой труд, которого я за всю службу и не видал, а начальство спрашивает, чтоб были готовы к известному времени, а с ними ничего не поделаешь: они и стараются, да ничего не понимают. Потом все-таки начали приучаться кой-как. Другие дядьки их бьют, я посмотрел, что же их бить? Ведь они положительно ничего не понимают. Я начинаю их хвалить, говорю: "Молодцы ребята, надеюсь, завтра вы сделаете еще лучше". Они очень обрадованы, что их похвалили, приходят на квартиру и начинают сами между собой заниматься. Смотришь — завтра уже делают добропорядочно»{19}.

Все полки русской гвардии принимали участие в кровопролитной Бородинской битве, где особенно отличились литовцы и измайловцы, оказавшиеся в первой линии на левом фланге русской позиции у деревни Семеновское, где на них обрушился массированный удар неприятельской артиллерии, пехоты и кавалерии. Генерал П. П. Коновницын доносил в рапорте М. И. Кутузову: «…Полки Измайловский и Литовский, в достопамятном сражении 26 августа, покрыли себя в виду всей армии неоспоримою славою, а я ставлю себе за щастие, что мне предоставлено свидетельствовать подвиги их перед Вашею Светлостию…»{20} Храбрость на поле битвы — это обычное качество для русского офицера в эпоху Наполеоновских войн и в то же время совсем необычное, коль скоро речь шла о смерти, ранах и увечьях полковых товарищей: «Для примера возьмем материалы Бородинского сражения не все целиком, а лишь относящиеся к одному из многочисленных полков, принимавших участие в этом бою, — лейб-гвардии Литовскому. В день Бородинского сражения в полку в строю находилось 4 штаб-офицера, 46 обер-офицеров и 1639 нижних чинов. Из офицеров двое в сражении были убиты и 35 ранены либо контужены. К наградам за Бородино были представлены все 48 оставшихся в живых»{21}.

Среди армейских полков наибольшей известностью пользовался конечно же 1-й егерский полк. Так, M. М. Петров рассказывал: «…Поступил в 1-й егерский полк по обольщению себя славными аванпостными поступками полкового командира полковника Карпенкова в войне финляндской 1808 и 1809 годов, с которым служба военного времени могла удобно двинуть всякого честолюбивого офицера скорым ходом вперед по русской пословице: либо в покойники, либо в полковники, что со многими его подчиненными и со мною сбылось: ибо я в один год и 11 месяцев военного времени Отечественной и заграничной войны, по аванпостному служению с ним в общих делах со всеми соединенно в генеральных битвах, перешел за отличия из капитанов в полковники…»{22} Генерал Л. Л. Беннигсен отмечал, что полк покрыл себя славой в кампании 1806 — 1807 годов. И конечно же сам за себя говорит отзыв об этом полку артиллериста И. Т. Родожицкого, относящийся к 1813 году: «Этот полк был известен своей храбростию, имел Георгиевские серебряные трубы, за отличие надпись на киверах, а офицеры золотые петлицы на воротнике. Бывши с начала войны под командою храброго полковника Карпенко, этот полк во всех сражениях отличался, особенно в Бородинском, и менее прочих понес потери. Между офицерами и солдатами была строгая дисциплина; солдаты были всегда одеты щеголевато и опрятно; люди все рослые, стройные и проворные»{23}. И. Н. Скобелев рассказывал: «Храбрый Карпенко умел двигать солдат на смерть и выигрывать добрую их волю молча. Раздав приказания штаб- и обер-офицерам, оградив готовый в дело полк крестным знамением, он спешил дать собою пример»{24}.

В пехоте было немало полков, обладавших отличной репутацией на войне и в дни мира. Павловский гренадерский полк блестяще проявил себя в войне 1806 — 1807 годов, в особенности в битве под Фридландом, где завоевал право навсегда оставить в качестве головного убора островерхую шапку-гренадерку с металлическим налобником, [см. илл.] в то время как все остальные пехотные полки уже носили кивера. Павловцы — любимый полк генерала графа А. И. Остермана-Толстого, вместе с которым он совершил немало славных дел. Действительно, как не привязаться сердцем к полку, с которым связаны, по собственному выражению военачальника, «красные дни» в битве под Пултуском: «Зоркий взгляд и правильное обсуждение Остермана обратили его внимание на этот пункт: он устроил сильную батарею при самой оконечности города и привел в охранение оной Павловский гренадерский полк и, поставя их в позицию, им сказал: "Вот вам место, где вы должны показать, что вы достойны носить имя бывшего вашего Государя; до последнего человека умрите, защищая батарею; привел вас на место бойкое, но вы здесь можете заслужить славу; место бойкое, но я останусь в вами". Французы устремили на этот пункт сильный натиск. Картечь с обеих сторон сыпалась на уровень с пулями ружейного огня, и место это удержано. Во время действия Остерман, увидев значительный урон в рядах гренадеров, которые стояли, как стена, приказал им прилечь, а сам, как в Средних веках витязи, не слезал с лошади. Шапки Павловского полка до сих пор носят пробоины, полученные в этом деле, и это огненное крещение прославило полк»{25}.

Генерал А. П. Ермолов больше всех любил, например, Ширванский пехотный полк, во главе которого он при Бородине отбил у французов центральное укрепление — батарею Раевского. М. Б. Барклай де Толли, дослужившись до полного генерала, на всю жизнь сохранил теплые чувства к 3-му егерскому полку, в котором некогда был командиром. Генерал М. А. Милорадович был особенно привязан к Апшеронскому пехотному полку, шефом которого он являлся с 1798 по 1814 год. Многие полки принимали участие в нескольких военных кампаниях и уже к 1812 году имели ряд коллективных полковых наград: «георгиевские» знамена, знамена «За отличие», наградные золотые и серебряные трубы, «гренадерский бой» (барабанный бой). После Отечественной войны и Заграничных походов число полков, покрывших себя славой на полях сражений, значительно увеличилось. Об одном из необычных видов награждения вспоминал H. Н. Муравьев: «В сражении под Тарутиным Псковский драгунский полк, опрокинув французских латников, надел неприятельские кирасы, в коих и продолжал бой. В уважение подвигов псковских драгун государь назвал их кирасирами, и они сохранили также во всю войну приобретенные ими французские желтые и белые латы»{26}.

В их числе можно назвать Орловский пехотный полк, входивший в 26-ю пехотную дивизию генерал-майора И. Ф. Паскевича — шефа полка. Кстати, предвоенные будни полка не предвещали ничего хорошего. Обратимся к запискам И. Ф. Паскевича: «В декабре 1810 года поручено мне сформировать пехотный полк, названный Орловским. В январе 1811-го я назначен шефом полка. Формирование с самого начала представило затруднения неимоверные. Общие приготовления к войне были причиною, что для состава новых полков не могли дать хороших средств. Надлежало формировать полк из четырех гарнизонных батальонов, в которых солдаты и офицеры почти все были выписные за дурное поведение. Из других полков поступило только три майора и несколько обер-офицеров. К тому из Дворянского корпуса прислали 20 молодых офицеров, только что умевших читать и писать.

С этими средствами надо было спешить с образованием полка, ибо война была неизбежна. Нравственности в полку не было. От дурного содержания и дурного обхождения офицеров начались побеги. В первый же месяц ушло до 70 человек. Почти половину офицеров я принужден был отослать обратно в гарнизон. Я жаловался на судьбу, что, между тем как в армии были прекраснейшие полки, мне достался самый дурной и в то самое время, когда мы приготовлялись к борьбе с страшным императором французов. Я был тогда в корпусе Дохтурова, в дивизии Раевского и командовал бригадой, состоявшей из полков Орловского и Нижегородского. Бригада находилась в Киеве. Я настоял, чтобы вывести мой полк из города, где невозможно было завести необходимого порядка, и расположился в 60-ти верстах. Три месяца усиленных занятий и шесть недель в лагере дали мне возможность привести Орловский полк в такое положение, что он был уже третьим полком в дивизии»{27}. Приобщив сведения, сообщенные И. Ф. Паскевичем, к нашим представлениям об офицерах царской армии, мы вынуждены будем признать, что мало кому захотелось бы коротать дни и вечера в обществе господ офицеров Орловского пехотного полка. Но, как говорил Суворов, «будет командир хороший — будет полк хороший». «На офицеров обращал особенное внимание, — продолжал рассказ И. Ф. Паскевич. — Главное дело было дать им правила военной нравственности. Воспитание не сделало из них людей ученых (что, впрочем, и вовсе не нужно). Я внушал им, что всего нужнее на войне храбрость, храбрость и храбрость». Обратим внимание на слова будущего фельдмаршала, выпускника Пажеского корпуса, который вслед за К. Клаузевицем уверенно утверждал в те годы, что образование в военном ремесле — вопрос не самый главный. Что же было дальше? В кампании 1812 года Орловский пехотный полк стойко сражался под Салтановкой, почти сутки отражал атаки наполеоновских войск под Смоленском, оборонял ключ русской позиции — батарею Раевского — при Бородине, причем гренадерская рота 2-го батальона, входившая в состав 2-й сводно-гренадерской дивизии графа Воронцова, почти полностью погибла, защищая знаменитые Семеновские (Багратионовы) флеши. В апреле 1813 года полк был награжден серебряными трубами с надписью «За отличие при поражении и изгнании неприятеля из пределов России 1812 г.».

Тем более невероятной для той поры выглядит история, случившаяся в 1812 году «на походе» в любимом полку императора Александра I — лейб-гвардии Семеновском. Однако если мы внимательно вчитаемся в строки дневника штабс-капитана П. С. Пущина, который можно назвать «хроникой неповиновения», то мы вынуждены будем признать, что подобное происшествие только и можно объяснить тем, что полк был любимым, а общество офицеров в нем — отличным. Все началось в период отступления от западной границы. 8 июля 1812 года Пущин в некотором смятении записал в дневнике: «Командир полка полковник Криднер, придерживаясь всегдашней своей привычки быть грубым, наговорил дерзостей одному офицеру нашего батальона, некоему Храповицкому. (Он ему сказал: „Вы перед взводом идете как кукла“.) Порешив проучить командира, все офицеры батальона постановили отправиться к нему и объявить, чтобы на будущее время он предъявлял какие угодно строгие требования, но чтобы никогда не осмеливался говорить дерзости офицерам. Наш батальонный командир полковник Писарев, узнав о нашем намерении, попросил не идти всем разом, а предоставить ему переговорить с командиром полка. Мы приняли это предложение, и, как только остановились на бивуаке, полковник Писарев отправился к полковнику Криднеру передать все, что ему было поручено. Полковник Криднер рассвирепел. Он не захотел принять офицеров батальона всех, а потребовал к себе только 4-х ротных командиров: Костомарова, Бринкена, Окунева и меня (Пущина). Он почти не дал нам говорить, исчерпал все возможные угрозы, сказал, что его поражает наше неумение обуздать наших офицеров»{28}.