Глава девятая ПЕРЕД ВОЙНОЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая

ПЕРЕД ВОЙНОЙ

Чувство неясное непрочности всего существующего наполняло сердца.

П. X. Граббе. Записки

К весне 1812 года близость неминуемого военного столкновения между «севером» и «западом» ощущалась каждым. Московский житель, в 1812 году — ратник ополчения, князь П. А. Вяземский живо передал в своих воспоминаниях общее чувство ожидания неотвратимо надвигавшейся на Россию беды: «Кто не жил в эту эпоху, тот знать не может, догадаться не может, как душно было жить в это время. Судьба каждого государства, почти каждого лица более или менее, так или иначе, не сегодня так завтра зависела от прихотей Тюильерийского (дворец Тюильри — резиденция Наполеона в Париже. — Л. И.) кабинета или от боевых распоряжений наполеоновской главной квартиры. Все были как под страхом землетрясения или извержения огнедышащей горы. Вся Европа задыхалась от этого страха. Никто не мог ни действовать, ни дышать свободно»{1}. Князю Вяземскому, покинувшему на время тихие семейные радости и «перепоясавшемуся на брань против врагов Отечества», вторит адъютант М. И. Кутузова — А. И. Михайловский-Данилевский, в 1812 году оставивший штатскую службу ради военной карьеры: «Кто не жил во времена Наполеона, тот не может вообразить себе степени его нравственного могущества, действовавшего на умы современников. Имя его было известно каждому и заключало в себя какое-то безотчетное понятие о силе без всяких границ». П. X. Граббе, взявшись за перо с целью поведать детям историю своей жизни, даже на склоне лет признавался в одолевавшей всех в те дни тревоге: «Припоминая себе это время, я нахожу в собственных и в чужих впечатлениях что-то похожее на ощущения, предшествующие разрушительному урагану. Воздух казался душен. Тучи собирались на разных точках Европы <…>. Чувство неясное непрочности всего существующего наполняло сердца»{2}.

Как и во все времена, профессия не оставляла военным выбора «между смертью и долгом». Наши герои привычно встречали опасность, сознавая, что для них время жить кончилось и настало время умирать за свое Отечество. «Все спешили взяться за оружие! Я был не из последних и без сожаления расстался с эпикурейской жизнью, которую я вел в Петербурге, для того, чтобы посвятить себя службе Отечеству и Монарху», — вспоминал В. И. Левенштерн{3}. Перед войной каждый ощущал собственную причастность к великим событиям, разворачивавшимся на подмостках истории, а к военным это относилось в наибольшей степени. «Дети Марса» отчетливо видели себя запечатленными на масштабном военно-историческом полотне, где каждому была отведена роль в зависимости от чина и положения в армии и где ни один из них не затерялся. Полководцы разрабатывали планы и предводительствовали войсками, подчиненные свято повиновались начальству, ни на минуту не забывая о том, что «солдат — это больше, чем человек». В те годы люди «творили историю», чувствуя себя орудием Провидения, именно этим сознанием проникнуты документы, письма, дневники, воспоминания.

Офицеры всех родов войск к тому времени завершили необходимые приготовления к походу. Из рассказа H. Е. Митаревского явствует, что в наиболее выгодном положении находились артиллеристы: «Для нас, офицеров, ротный командир сделал полуфурок, где было довольно помещений для наших вещей; но так как полуфурки находились обыкновенно верст за двадцать впереди или назади нас, то мы для обыкновенных вещей имели маленькие чемоданчики и помещали их на запасных лафетах. У меня тоже был такой с необходимым бельем; кроме того у меня еще были: подушка, одеяло и тулупчик. Все это завертывалось в ковер и доставляло мне большое удобство, особенно когда начались холода и я был ранен. Пехотные офицеры имели на роту одну общую, много две каких-нибудь лошади и на них укладывали и навьючивали свои скромные пожитки»{4}. Собрались в нелегкий путь и офицеры-кавалеристы. «Всё у нас поставили на военную ногу. Весь полковой и офицерский багаж приказано было оставить. Никто не имел права на экипаж, число вьючных лошадей не должно было превышать указанного числа. Каждый кавалерийский офицер по высочайшему приказу обязан был прикупить еще вторую лошадь, для чего государь приказал выдать всем офицерам в виде подарка по 500 р(ублей), и тотчас же один из полковых офицеров был командирован для закупки лошадей», — рассказывал И. Р. Дрейлинг{5}. Ему вторит конногвардеец Ф. Я. Миркович: «Наступил, наконец, и знаменательный 1812 год. Хотя война еще не была объявлена, но со всех концов России стягивали войска к западной нашей границе, и началось формирование резервов. С февраля месяца гвардия начала выступать, через день, полками: пехота со своею артиллериею по тракту на Гатчино, Псков и Динабург; кавалерия, также со своею артиллериею, направлена была через Нарву, Гдов, Псков и Динабург в Литву. Обозы полковые и офицерские были чрезвычайно сокращены, полковые тяжести оставались все на местах квартирования полков. Одним только командирам полков разрешалось иметь с собою коляску, а при каждом эскадроне полагалась одна офицерская артельная телега, все прочие офицерские вещи везлись на вьюках, для чего каждый офицер должен был иметь, кроме верховой, одну заводную лошадь и третью под вьюк и рейткнехта»{6}.

Далеко не все офицеры гвардии были в равном имущественном положении. Многие из них находились в весьма «стесненных обстоятельствах». Офицер лейб-гвардии Финляндского полка А. Н. Марин на всю оставшуюся жизнь запомнил благородную отзывчивость своих близких, не пожалевших последних средств, чтобы собрать своего родственника в дальнюю дорогу. Спустя годы он с умилением указывал, пожалованные ему денежные суммы, называя по имени своих щедрых благодетелей: «Вот наступил и знаменитый 1812 год, предстояла война с Наполеоном. В мае месяце вся гвардия вышла в поход по направлению к Вильне, и мне нужно было поспешить к полку, а денег нет. Все родные съехались к нам в дом и собрали для меня такую сумму, какой я у себя никогда и не воображал видеть. Тетушка Елизавета Дмитриевна пожаловала 25 рублей серебром, Марья Дмитриевна 25 рублей, Софья Дмитриевна 25 рублей, брат Евгений Никифорович 25 рублей. Матушка не могла дать мне ничего, кроме своего родительского благословения и оно-то мне было дороже всего. Еще дал мне дядя Петр Николаевич (Лодыгин) 25 рублей. И отец его Николай Иванович, двоюродный брат батюшки, 25 рублей серебром. И того всей суммы собралось у меня 200 рублей серебром. Это значило по тогдашнему курсу семьсот рублей с лишком, большие эти деньги были для меня и неожиданные. С этими деньгами я воображал пройти целый свет»{7}. Действительно, по понятиям того времени, А. М. Марин оказался владельцем целого состояния, в то время как кирасир И. Р. Дрейдинг радовался меньшей сумме «подъемных», которыми его одарили любящие домочадцы: «Ах, как охотно полетел бы я еще раз к своим, чтобы обменяться с ними прощальным поцелуем, но отлучиться не было никакой возможности. При прощании со мной мои добрые старые тетки и дяди вместе с благословением и добрыми пожеланиями снабдили меня в дорогу небольшими деньгами; своих у меня было рублей восемь, так что мой наличный капитал вырос приблизительно рублей в 140»{8}.

Не в лучшем положении оказались и некоторые офицеры квартирмейстерской части. Они по праву считались самыми образованными, но отнюдь не самыми состоятельными в армии. Каково же было родителям, отправлявшим на войну сразу нескольких сыновей! Проходя мимо родовой вотчины, братья Муравьевы предприняли отчаянную попытку самостоятельно пополнить военную экипировку за счет семейных реликвий: «С мундиром приобретается у молодых людей как будто право своевольничать, и сундуки были отперты. Александр премудро разговаривал то с земским, то с ключником, то со старостой и слушал со вниманием рассказы их о посеве и жалобы, не понимая ничего. Ему, как старшему, и следовало принять на себя важный вид, дабы нас не сочли за детей. Между тем он с нами вместе осматривал сундуки, и мы смело друг друга уверяли, что батюшка за то не может сердиться, потому что мы в поход отправлялись. Михаила достал какой-то двухаршинный кусок красного кумача, который он долго с собой возил и, наконец, употребил, кажется, на подкладку. Я добыл себе отцовскую старую гусарскую лядунку, которая у меня весь поход в чемодане везлась; после же носил ее слуга мой, Артемий Морозов (которого я взял с собой 1813-го года в поход и одел донским казаком). Александр приобрел какую-то шведскую саблю, которая от ржавчины не вынималась из ножен. Кроме того, мы еще пополнили свою походную посуду кое-какими чайниками и стаканами. Затем старый земский Спиридон Морозов, опасаясь ответственности, принес нам реестр вещам, оставленным батюшкою в деревне, прося нас сделать на нем отметки. Глядя друг на друга, мы вымарали из реестра взятые вещи и подписали его. Батюшка впоследствии несколько погневался за наше самоуправство, но тем и кончилось»{9}. На этом хлопоты «муравейника», как именовали знаменитый фамильный клан сослуживцы, не закончились: «Надобно было покупать лошадей, по одной вьючной и по одной верховой каждому. Брат Михаила был обманут на первой лошади цыганом, а на другой шталмейстером какого-то меклен- или ольденбургского принца. Он ходил о последнем жаловаться самому принцу; но немец объявил ему, что никогда не водится возвращать по таким причинам лошадей и что у него на то были глаза. Брату был 16-й год, он никогда не покупал лошадей и не воображал себе, чтобы принц и генерал мог обмануть бедного офицера, но делать было нечего. Итак, деньги его почти все пропали на приобретение двух разбитых ногами лошадей, помочь же сему было нечем»{10}.

Однако не бывает правил без исключений: даже в армейских частях иной раз встречались довольно состоятельные офицеры. Так, среди малоимущих сослуживцев артиллериста H. Е. Митаревского перед самой войной объявилось новое лицо, сразу обратившее на себя внимание: «…Прибыл к нам в роту еще один подпоручик, молодой, красивый и видный собой. Отец его был англичанин, служил в России генералом и, кажется, имел хорошее место, что видно было из привезенных его сыном вещей — серебряных столовых и чайных приборов, разных шкатулок, постели, белья и проч. Всего у него было так много, как тогда и у многих генералов не было. Человек у него был свой собственный, музыкант из отцовского оркестра; сам же офицер был из числа таких, о которых говорится: "в семье не без урода"»{11}.

Более чем для половины русских офицеров это была не первая кампания. Для многих из них сборы в дорогу были привычными. Но никогда прежде в преддверии военных действий они не испытывали столь сильных и возвышенных чувств. Ответственность за судьбу «любезнейшего Отечества», на границах которого собирались вооруженные силы со всей Европы, тяжким бременем лежала на их плечах. Каждый из них в полной мере ощущал себя опорой трона и государства, защитником веры. Поэт В. А. Жуковский, оказавшись «во стане русских воинов», сумел удивительно точно выразить внутреннее состояние людей, с которыми он разделял «славные опасности 1812-го года»:

Отчизне кубок сей, друзья!

Страна, где мы впервые

Вкусили радость бытия,

Поля, холмы родные,

Родного неба милый свет,

Знакомые потоки,

Златые игры первых лет

И первых лет уроки,

Что вашу прелесть заменит?

О родина святая,

Какое сердце не дрожит,

Тебя благословляя?

Отправляясь в дальний путь, каждый уносил с собой трогательные слова прощания, благословения родственников и друзей. Воспоминания о последних минутах перед разлукой, которая могла оказаться вечной, не изгладились из памяти русских офицеров по прошествии многих лет. Флигель-адъютант С. Г. Волконский, заново переживая волнующие впечатления тех дней, рассказывал в записках: «С начатия весны гвардейские полки начали выходить из Питера, через день по одному, провожаемые и ободряемые Царем; выступали не в парадной форме, а в боевой, не с Царицына луга, не с Дворцовой площади, — школ шагистики, — но от Нарвской или Царскосельской застав, прямо в направление к границе.

Громкое "ура" встречало Царя и то же "ура" отвечало ему на слова "добрый путь". Многое не высказывалось, но все чуялось, как это и должно быть в великие минуты гражданской жизни народов. Родина была близка сердцу Цареву и та же родина чутко говорила, хоть не гласно, войску. Тут не было ничего приготовленного, все чистосердечное. Слова царские: "добрый путь" много говорили, а общее "ура" войска выражало то, что Россия ожидала от своих сынов.

Вслед за стройными батальонами тянулись экипажи городские провожающих матерей, жен, детей; хоть и были видны слезинки на их глазах, но то не были слезинки отчаяния, а порука в чистоте того благословения, которым посвящали близких их сердцу на святое дело пользы отечественной. Отцы же, в рядах народа, толкались вблизи сыновей, и последний поцелуй, последнее сжатие руки и посланный вслед сыновьям перстовый крест — выражали и любовь к детищу, и любовь к родине»{12}.

В числе гвардейцев, напутствуемых государем, находился и капитан лейб-гвардии Семеновского полка П. С. Пущин. На пути следования к западной границе в своем родном имении Жадрицы ему удалось свидеться с родственниками, получив от начальства «отпускной билет на 5 дней», в течение которых он отмечал в дневнике обстоятельства, представлявшиеся ему тогда особенно важными и значительными: «..Я отправился в церковь и поклонился праху моего отца у его могилы. <…> Еще одна обедня, это страсть дяди. Указ о рекрутском наборе достиг нашего села. Я был очень удручен мыслью о том, что грозит нашей дорогой Родине. <…> Несмотря на суеверие дяди, что в понедельник нельзя отправляться в путь, я все-таки был с ним в церкви, выслушал напутственный молебен, простился с дядей и уехал в село Гаркушино к Лихачевым. С места лошади едва меня не разбили, и это еще более убедило дядю, что понедельник тяжелый день. Дядя горько плакал, прощаясь со мной. <…> На улице перед моими окнами стояла толпа рекрут. Они пели веселые песни, а тут же рядом в сторонке их матери и жены горько плакали»{13}.

Капитан M. М. Петров в феврале 1812 года успешно сдал в Петербурге непростой экзамен на чин майора, получив который, он готовился отбыть к месту службы в 1-й егерский полк. Боевому офицеру с немалым опытом войн против французов и турок, не имевшему родственников в Северной столице, безусловно, также хотелось услышать теплые слова напутствия перед войной. И он отправился за благословением к своему бывшему начальнику генерал-лейтенанту А. Я. Сукину лишившемуся ноги в битве при Прейсиш-Эйлау. Последняя встреча старых сослуживцев, о которой поведал M. М. Петров, раскрывает внутренний мир офицеров эпохи почти беспрерывных войн: «После обеда, уже вечером, прощался со мною, он обнял меня и, положив на груди моей крестное знамение, сказал: "Будь на тебе Божие и мое грешное благословение. Прости, любезный товарищ Пултусского и Прейсиш-Эйлауского сражений. Я проливаю — и буду проливать — только слезы мои, благословляя пред Богом ваши труды и мужество. Завидую судьбе каждого из вас: вы идете как герои еще сражаться за славу и благоденствие нашего Отечества, а я околею здесь как горемычная баба, — на постели! В душных этих стенах для воина, искажаемый обычными причудами торговых воплей, не торжественными кликами геройства на поле победы, — прости"». Бывший подчиненный был взволнован и растроган словами своего старшего товарища: «За такое убедительное напутствие воинов, шедших на спасительные, решительные битвы с ужасным врагом, угрожавшим цепями рабства, я насильно поцеловал руку его, благословившую меня в новом чине моем, на брань идущего, и удалился со слезами, лившимися из очей моих; не видев его более до конца жизни моей…»{14}

Не менее трогательными были сборы в поход «за Веру и Царя» ополченцев, «русских крестоносцев» или, по определению М. И. Кутузова, воинов «на время войны перепоясавшихся на брань против врагов Отечества». Их воодушевляли не столько навыки к битвам и стремление отомстить за поражения в прежних войнах, сколько пламенная любовь к Родине. Так, офицер Владимирского ополчения И. М. Благовещенский, поступивший на службу в тайне от родителей, рассказывал: «Я, осмотря себя, что на мне уже казакин, в сапогах шпоры, на голове высокая шапка в виде кивера с крестом и надписью под оным: "За Веру и Царя!", а на боку сабля; вот, видя себя военным, решился идти в дом к родителям, дабы принесть извинение, что без их согласия вступил в службу ополчения, и когда проходил двором, то дворовые не узнали меня в новом костюме. Вхожу в комнаты и расхаживаясь по зале, а между тем приказал доложить хозяину, что я желал его видеть. Смотрю, отец приходит и начально полагал, что посторонний ополченный офицер, всматриваясь в меня, и ахнул, назвав любимым именем: "Ванечка, что это ты сделал?" То я, извиняясь, просил не сердиться, а благословить на Божье призвание; вот вступила и мать, сокрушается родительская жалость. Извлекла уже у обоих слезы. Я, целуя их руки, рассказал, какой со мной неожиданный был случай, и настоятельно просил благословить, и хотя с большим огорчением, но благословили. Явился к обязанности и ополчился обще с дворянами, поступил адъютантом с переименованием из гражданского в военный чин прапорщиком. <…> Вот час ударил, я явился к батальону. Родные со свойственными любовью и чувствами, провожая, прощались, и у всех на глазах слезы; принял родительское благословение и с ним, как с оружием непобедимым, умчась и успокаивая их, чтоб не огорчались, а ожидали возвращения»{15}.

Блестящий свитский офицер Н. Д. Дурново, в котором литературные исследователи не без оснований увидели прообраз Бориса Друбецкого из романа «Война и мир», загодя морально готовил себя к военным испытаниям. Февральские записи в его дневнике свидетельствуют о том, что этот избалованный столичным обществом юноша чувствовал себя не слишком уверенно перед перспективой расставания с привычными условиями жизни, а потому старательно заклинал самого себя мужественными словами, явно заимствованными из арсенала более опытных сослуживцев: «Полагают, что у нас будет война со всей Европой. Я надеюсь, что мы выйдем из нее с честью и славой. Находясь на военной службе, я хотел бы иметь повод отличиться»{16}. Однако его стоическое спокойствие было недолгим: «26 — 28 марта. Я купил пистолеты, которые необходимы для военного человека. <…> Я не мог покинуть своих родителей без слез. В первый раз мне пришлось уезжать из отчего дома»{17}. Желание отличиться, радость от похвального приобретения пистолетов — все померкло перед горестью разлуки, а дорожные неприятности были совершенно несовместимы с героико-возвышенными понятиями столичного офицера, заочно упрекавшего родителей в своих бедах, которые ему впервые пришлось самостоятельно преодолевать: «30 марта. <…> Мой ага (слуга) налакался как свинья. Я был вынужден взять его с собой в бричку, так как он не мог держаться на козлах. Мои родители совершили большую ошибку, отпустив меня с таким плохим слугой»{18}. Впрочем, и П. С. Пущину, с его немалым опытом бывалого офицера, также нелегко на этот раз давалось расставание с близкими, тем более что к западным границам гвардейские полки продвигались в суровых погодных условиях: «15 марта 1812. В 6 часов утра я в сопровождении унтер-офицера отправился в свою роту. Было очень холодно, и дул сильный ветер. Снег совершенно покрыл дорогу, и мы не раз проваливались. Присоединившись к моим солдатам, я с ними пустился в путь, чтобы догнать полк, который собирался на большой дороге, по которой мы двинулись на Лугу, куда мы прибыли в 12 часов дня. Я отморозил себе правое ухо. Штаб полка остановился в Луге. Я тоже сделал большой привал роты, во время которого я сбегал на почту и к большой радости застал письма из дому»{19}. Как знать, на сколько тяжелее воспринимался бы войсками столичного гарнизона этот долгий переход к местам дислокации, если бы в Петербурге государь император не заставлял их мерзнуть в любую погоду на учениях, смотрах и парадах?

Дипломату А. П. Бутеневу человеку не военному, не связанному строгой дисциплиной, масштабные передвижения русских войск накануне войны представлялись в ином свете. К тому же он получил назначение в штаб П. И. Багратиона в пору весеннего цветения, поэтому и поездка в расположение 2-й Западной армии представлялась ему как увлекательное приключение, оставившее в памяти отрадное впечатление: «По пути к Минску, по очень песчаной почве, проезжал я огромные и прекрасные сосновые рощи с несметным множеством ульев. Тут уже начал и обгонять и направлявшиеся к границам войска. Наши молодцы-солдаты бодро и весело шагали по сыпучему песку, в шинелях и с ранцами, ружья на плечах, в предшествии музыкантов и песенников, которые оглашали воздух народными песнями. Я очень живо помню эти встречи, особенно когда проходил Московский гренадерский полк, прославленный своею храбростию в наших воинских летописях. Шефом его был тогда родственник царской фамилии герцог Мекленбургский: он ехал впереди полка»{20}.

Даже убогая квартира в городе Волковыске, отведенная волонтеру из дипломатического ведомства, не уменьшила его патриотической восторженности, коль скоро он поступил под начальство «героя, который считался любимым учеником Суворова». По словам А. П. Бутенева, «все это было чрезвычайно заманчиво и приводило меня в восхищение». Благодаря рассказу юного романтика, мы также можем приобщиться к обстановке Главной квартиры 2-й Западной армии, взглянув на все глазами стороннего наблюдателя, восторженность которого не угасла с годами: «Немедленно по прибытии отправился я со своими бумагами и письмами к главнокомандующему. Воинственное и открытое лицо его носило отпечаток грузинского происхождения и было своеобразно красиво. Он принял меня благосклонно, с воинскою искренностью и простотою, тотчас приказал отвести помещения и пригласил раз и навсегда обедать у него ежедневно. Он помещался в так называемом замке какого-то польского пана, единственном во всем городе порядочном доме. Тут собиралось все общество Главной квартиры, принявшее меня радушно и ласково в среду свою. <…> Во второй армии числилось едва 40 тысяч человек, и она была гораздо малочисленнее первой; но в ней находились лучшие наши генералы и офицеры, считавшие себе за честь служить под начальством такого знаменитого полководца, как князь Багратион»{21}.

Было бы ошибкой считать, что 2-я Западная армия накануне войны была избавлена от каждодневных учений и смотров, которыми была наполнена жизнь офицеров 1-й Западной армии, однако Багратион был верен своему принципу: «Войска надо не изнурять, а готовить быть победителями». Но от зоркого взгляда главнокомандующего не скрывались упущения по службе, и он был к ним отнюдь не снисходителен.

Следует признать, что спартанские будни офицеров 2-й армии разительно отличались от предвоенного быта их собратьев по оружию, служивших в 1-й армии, при которой находилась и Главная квартира императора. Так, H. Н. Муравьев вспоминал о днях пребывания в Вильно с некоторой досадой, вызванной вечным отсутствием денег: «Скоро начались увеселения в Вильне, балы, театры; но мы не могли в них участвовать по нашему малому достатку. Когда мы купили лошадей, то перестали даже одно время чай пить. Мы жили артелью и кое-как продовольствовались. У нас было несколько книг, мы занимались чтением. Из товарищей мы знались со Щербининым, Лукашем, Глазовым, Колычевым, ходили и к Мих. Фед. Орлову, который тогда состоял адъютантом при князе П. М. Волконском. Тяжко было таким образом перебиваться пополам с нуждою. Новых знакомых мы не заводили и более дома сидели. Такое существование неминуемо должно иметь влияние и на успехи по службе. Однако же брат Александр с трудом переносил такой род жизни. Он пустился в свет и ухаживал за дочерью полицмейстера Вейса. Она после вышла замуж за г<енерал>-ад<ъютанта> князя Трубецкого. Мы познакомились с братом ее, который служит ныне в лейб-гвардии Уланском полку. Александр волочился еще за панною Удинцовою, пленившею красотою своею всех офицеров главной квартиры. Дурново был в особенности занят этою знаменитостию лучшей публики тогдашней Вильны. При всем этом нужда заставляла и брата Александра умеряться в своем образе жизни»{22}. Последнее обстоятельство, по-видимому, очень угнетало троих братьев и даже явилось поводом к размолвке с более состоятельным сослуживцем. Речь идет о Н. Д. Дурново, который, преодолев все дорожные неурядицы, благополучно добрался до Вильно. Братья Муравьевы пригласили его разделить с ними артельное житье, но их петербургский товарищ не пожелал отказаться от столичных привычек: «Братья Муравьевы пригласили меня расположиться у них на квартире. Я принял их любезное приглашение. <…> Вечером многие офицеры пришли ко мне на чай. Они оставались до полуночи. Это разозлило Александра Муравьева, который заявил, что подобный образ жизни ему не подходит, так как мешает ему заниматься. Я его успокоил, угостив даровым шоколадом, который я выиграл. Мир был восстановлен»{23}. Итак, братьям Муравьевым оставалось «перебиваться пополам с нуждою», в то время как светская жизнь прапорщика Дурново шла по восходящей линии. Каким бы малым ни был чин юного офицера, его дневник наглядно показывает, что его общественный статус, определяемый знатностью происхождения, доходами с имений и высоким положением в свете родителей нашего героя, был значительным. Дневник Николая Дурново можно назвать хроникой светской жизни в Вильно, о которой мы можем составить довольно полное представление, добавив к его повествованию дневниковые записи Ф. Я. Мирковича, воспоминания А. П. Ермолова, С. Г. Волконского, M. М. Муромцева, А. С. Шишкова.

Из чего складывалась повседневная жизнь гвардейских офицеров вдали от Петербурга? Обратимся к дневнику Н. Д. Дурново: «7 апреля. Мы отправились к графу Кутайсову, артиллерийскому генералу. Он нас пригласил к себе на обед. <…> Мы покинули этот дом, чтобы отправиться вместе с Потемкиным на спектакль. Польские артисты давали оперу, в которой я не понял ровным счетом ничего. Зал был невелик, актеры — отвратительны <…>. 11 апреля. Вечером к нам пришли князь Голицын, Зинковский, Глазов и Вешняков; музицировали и пели до полуночи. Давно я так не развлекался. Неловкость полностью изгнана из нашего союза, и нас связывают крепкие дружеские узы. 12 апреля. Перед обедом на квартире мы отправились вместе с Николаем Муравьевым, чтобы поиграть на бильярде. Я очень люблю эту игру. <…> 21 апреля. Я имел счастье похристосоваться с нашим Императором. Сегодня Пасха. Утром я отправился к князю Волконскому, князю Платону Зубову, генералу Уварову. В нескольких верстах от города состоялся превосходный парад. Говорят, что Император остался очень доволен»{24}. Государь знал, что среди жителей города Вильно было немало сторонников Наполеона, ожидавших его как «гаранта» воссоединения Польши, поэтому он всеми силами стремился поразить воображение пристрастной публики сначала пышной торжественностью церковного богослужения, а затем воинственной мощью российских полков на «кирх-параде». Флигель-адъютант князь С. Г. Волконский был далек от политических расчетов императора, поведение которого вызвало обычное негодование будущего декабриста: «В тот год праздник Пасхи застал нас в Вильне и был празднован по обычаю русскому и церковной службой, и съездом во дворец, и это приводит мне на память маленький анекдот, довольно ничтожный, но некоторым образом выказывающий странную любовь Царя даже из религиозного обряда делать, как бы сказать, театральное, вахт-парадное представление. К известному часу перед полночью, в день Пасхи, все чины царской свиты, многие чины военные и гражданские, имеющие право на дворцовый этого дня вход, и многие местные поляки и польки, допущенные на эту церковную службу, собрались во дворец. Я и товарищ мой Лопухин опоздали к назначенному часу, а как мы обязаны были находиться в той комнате, где свита государева его ждала, то, боясь встретить Государя, для избежания оного, хотели пробраться через церковь домашнюю, удобный для нас вход, чтоб добраться до нашего места. Но едва подошли к церкви по заднему ходу, как у дверей видим: придворный лакей воспрещает нам взойти в церковь. На спрос наш, почему? — он нам отвечал: "Нельзя, там Государь". — "Да что ж он там делает, ведь служба не началась?" — На это он отвечал нам: "Делает репетицию церковного служения". Мы, — дай Бог ноги, и будучи уверены, что не встретим Государя и не подвергнемся выговору, скорей туда, где было наше место, через главный вход для всех»{25}.

В то время как Александр I, поглощенный государственными заботами, старался «выиграть во мнении» жителей Вильно и привлечь их на свою сторону, среди русских офицеров, празднование предвоенной Пасхи в «полупоходных» условиях прошло особенно душевно и трогательно. Сам император Александр и его брат цесаревич Константин Павлович были особенно внимательны и добросердечны к своим подчиненным. Так, Ф. Я. Миркович записал в дневнике: «21 апреля был первый день светлого праздника. В 7 часов утра собрал я людей моего взвода и свою прислугу и по русскому обычаю похристосовался с каждым из них. В 8 часов утра все офицеры отправились с поздравлением к Его Высочеству. Он был очень весел, с каждым из нас похристосовался, а меня еще спросил о здоровье брата и угостил нас завтраком, после которого мы пошли друг к другу с поздравлениями. У нас существует обычай обедать в этот день в своем семействе; мы все здесь сироты и наше семейство составляют товарищи, и потому решено было провести весь этот день всем вместе. Мы пригласили всех офицеров полка обедать в свою эскадронную артель. Такое братское сближение нам до того было приятно, что решили и следующие три дня провести подобным же образом. <…> Мы пили за здоровье Государя, великого князя, а гости предложили тост за наше здоровье. <…> В 2 часа офицеры нашего эскадрона и эскадрона Голицына собрались, чтобы ехать обедать к Льву Голицыну. Мы сели на лошадей; это была превеселая кавалькада. Обед был весьма оживлен, за обедом была музыка и прекрасное вино»{26}. В то время как офицеры-конногвардейцы проводили всю Пасхальную неделю в веселом «братском сближении», Николай Дурново с одним из братьев Муравьевых, напротив, были заняты серьезным делом: «24 апреля. Утром мы с Михаилом Муравьевым отправились за город испытать новый инструмент Рейсига, который определяет расстояние без измерения. Этот инструмент не был нами испытан, так как малейший ветер его расстраивает, а если поместить его под укрытие, то он показывает неверно. В полдень мы вернулись в город, потом продолжили наши наблюдения. Вечером работал у князя (П. М. Волконского. — Л. И.) над картой Готтхольда. Я выявлял дороги — труд, бесспорно, поучительный и занимательный»{27}.

Судя по всему, конец апреля в Вильно был переполнен праздничными событиями. «25 апреля. <…> Бал, который польская знать дает Императору. Великий князь Константин и оба принца Ольденбургские были уже там. В глубине зала был установлен портрет Его Величества, у подножия которого появилась очень красивая женщина, представлявшая Польшу. Она ему подносила корону. Император прибыл на бал несколько позже с супругой генерала Беннигсена. Я не заметил, чтобы красивая особа была сильно испугана. <…> В два часа был ужин. Он был весьма скромным, особенно за тем столом, где мы расположились», — свидетельствовал Н. Д. Дурново{28}. На следующий день гвардейские офицеры едва успели перевести дух после бального веселья, на смену которому подоспело очередное торжество: «27 апреля, в субботу, был день рождения Великого князя; в 8 часов мы все пошли его поздравить. Он вышел к нам с сияющим лицом; черты его выражали откровенность и доброту; подобное выражение всегда имело лицо Великого князя, когда он был весел. <…> Весь город был иллюминован; жители старались сделать это как можно лучше. На городской площади, где жил Великий князь, играла полковая музыка. После ужина Его Высочество вышел на площадь и прогуливался с офицерами. Праздник кончился лишь когда Великий князь вернулся домой»{29}. Казалось, можно было ожидать, что цесаревич Константин Павлович почувствует некоторое утомление в конце Пасхальной недели, сопровождавшейся пышным балом и веселым днем рождения, но не тут-то было! «В воскресенье был день рождения Олсуфьева; Великий князь, который его очень любит, намеревался целый день его мучить сюрпризами. В 6 часов утра разбудили Олсуфьева барабанщики, которым приказано было барабанить под его окнами; в 7 часов трубачи пришли играть туш под его окнами; в 8 часов весь корпус офицеров нашего полка, по приказанию Его Высочества, пришел поздравить Олсуфьева. После развода, в 10 часов, Олсуфьев пригласил нас к себе на завтрак»{30}.

Предвоенная весна тем временем полностью вступила в свои права, и в это время года офицеры, квартировавшие в Вильно и окрестностях, избрали местом для своих романтических прогулок живописную долину речки Погулянки: «28 апреля. Я работал у себя дома, когда мне сказали, что министр полиции Балашов прибыл из Петербурга и привез мне многочисленные письма от родителей. После обеда мы вместе с Александром Муравьевым отправились на прогулку верхом на речку Погулянку. <…> В трех верстах от города находится прекрасная дача генерала Беннигсена. Мы осмотрели ее бегло, так как некому было посторожить наших лошадей. Во время второго раздела Польши (1793 года. — Л. И.) генерал Беннигсен, в то время подполковник Изюмского гусарского полка, произвел блестящую атаку в долине Погулянки; теперь он выбрал это место для своего уединения»{31}. Трудно сказать, обрел ли заслуженный военачальник желаемый покой, коль скоро его «дача» сделалась местом паломничества гвардейской молодежи. «…K нам пришел Андреевский с предложением прогуляться верхами; я принял охотно предложение, приказал седлать лошадей, которых скоро подали; к нам присоединился Сиверцов. Мы отправились за город, окрестности которого были очень живописны; ездили мы довольно долго, любовались живописными видами и восхищались превосходной погодой. Поэты правы, когда они воспевают весну. Во время прогулки разговор шел о любовных похождениях; откровенность полковника нас всех потешала», — рассказывал Ф. Я. Миркович{32}. Прогулки на свежем воздухе способствовали пробуждению аппетита, поэтому офицеры, чьи денежные средства позволяли обедать «вне дома», отправлялись обедать в трактиры «Ливония», «Литовец» и «Четырех наций», однако эти обеды не шли ни в какое сравнение с теми застольями, на которые был так щедр генерал-майор граф А. И. Кутайсов. Избранное общество, собиравшееся за столом 27-летнего начальника артиллерии 1-й Западной армии, в полной мере воздавало должное гастрономическому вкусу хозяина. Прапорщик Николай Дурново скрупулезно отмечал в дневнике: «24 мая. Обед с графом Кутайсовым. Он любит поесть. <…> 6 июня. Обед у графа Кутайсова. <…> Молния ударила возле нашего дома и убила женщину и девочку. Это было ужасно. 7 июня. Обед у графа Кутайсова. Я не долго себя упрашивал пойти туда, где кормят и поят очень хорошо. <…> Многие французские дезертиры, прибывающие в Вильно, говорят, что Наполеон прибыл к своей армии и произвел ей смотр. Это явное предвестие войны»{33}. Молния, поразившая женщину с ребенком, и Наполеон, прибывший к армии, — эти события, не имевшие между собой ни малейшей связи, тем не менее составляют некое единство во внутреннем состоянии автора дневника, напряженно следившего за приближением военной грозы.

Безусловно, времяпрепровождение армейских офицеров было несравненно более скромным и менее разнообразным, однако и в нем были свои прелести. Так, поручик 1-й легкой роты 11-й артиллерийской бригады И. Т. Родожицкий рассказывал о том, как его сослуживцы проводили часы своего досуга неподалеку от города Несвижа, «в прекрасном зверинце князя Радзивилла», с началом боевых действий вступившего в армию Наполеона: «Тут под тенью берез собирались мы любоваться природою, валялись на свежей мураве и вдыхали в себя аромат благоухающих цветов; там в густоте лип внимали трелям соловья, и отголоски нежных тонов его провожали страстными вздохами; а там, под сводами ветвистых дубов, в прохладные вечера, пивали душистый чай, и, покуда еще кипело в самоваре, играли на поляне в горелки и в веревочку. Здесь румяная брюнетка подарила своему обожателю ленточку; а там стыдливая блондинка так мило улыбалась другому, что заставила его несколько дней сряду вздыхать и видеть ее во сне. Иногда, на лодочке, по озеру отваживались они с нами пускаться в чащу камыша, где мы гонялись за гордыми лебедями…»{34} Но если кто из армейских офицеров и не терял даром времени перед войной, то это был, безусловно, прапорщик Малороссийского кирасирского полка фон Дрейлинг: «Несмотря на эти приготовления, мы продолжали жить по-прежнему весело. Наш эскадрон и эскадрон командира, в котором был Иогансон, стояли у князя Четвертинского, богатого польского магната. Мы, офицеры, бывали у него в доме ежедневно; он нас познакомил и с соседями, и не раз мы весело танцевали мазурку с прелестными грациозными польками. Все это веселье, казалось, было как бы прощальным приветом мирного времени, мы и наслаждались вовсю и пользовались обстоятельствами, которые давали нам возможность проводить это время в таком приятном обществе. Чудный климат! Чудные весенние ночи! В тиши ночной раздавались тоскующие звуки флейты — это играл Иогансон на противоположной стороне реки, а я ловил эти звуки уже в полусне и засыпал под них».

По мнению генерала князя А. Г. Щербатова, именно польские губернии перед войной 1812 года имели «много преимущества перед внутренними российскими в рассуждении общества и, следственно, приятностей жизни, и потому, вместо скуки ладожской, я нашел в Слониме довольно удовольствия, я познакомился со многими окружающими, помещиками, вообще образованными, и приятного общества…»{35}. Однако мнение военачальника, принадлежавшего к избранной среде петербургской знати, вовсе не разделял артиллерист H. Е. Митаревский: «Рота наша расположена была в двадцати верстах от города Луцка, в большом селении и прилегавших к нему деревнях. Селение принадлежало богатому помещику, бывшему тогда в звании дворянского уездного маршалка. Во всякий воскресный день и в праздники он приглашал к себе обедать полковника с офицерами. <…> Мы, приехавши, заставали в зале достаточное число панов, молодых — во фраках, а пожилых — в старинных польских нарядах — кунтушах, с богатыми широкими поясами, подстриженных в кружок и с усами. Они были к нам не слишком благосклонны; особенно один, уже пожилой, в богатом польском наряде, смотрел так надменно, что мы от души его ненавидели, хотя он нам не только ничего не сделал, но даже и не говорил с нами. Чрез несколько времени выходил сам ясновельможный маршалок в полупольском наряде. Это был пожилой, сгорбленный человечек, по наружности довольно смирный, но после слышали мы, что он был в переписке с неприятелями, а потом бежал за границу. Польская шляхта приветствовала его низкими поклонами; мы тоже кланялись. По окончании приветствий он приглашал нас в гостиную. Там на диване сидела пани маршалкова, весьма полная особа, с дочерью невестою. Паны с униженными поклонами, приговаривая, "падам до ног", целовали ей руку; мы тоже прикладывались, начиная со старшего. Подносили водку с маленькими кусочками хлеба и просили к обеду. Садилось за стол от тридцати до сорока человек. В богатых приборах подавали суп и разносили другие кушанья, но все в таких маленьких порциях и до того рассчитанных, что если бы кто-нибудь взял два кусочка, то другим бы не достало ничего; мы были довольно совестливы — лишнего не брали, зато вставали из-за стола всегда полуголодными. После обеда подносили по полчашки кофе, и мы уезжали. Никто еще из нас не был в Польше. Чванство поляков показалось нам слишком смешным, а обычаи — очень оригинальными»{36}.

Вероятно, никогда, ни прежде, ни впоследствии, жители тех мест, где располагались русские армии, не жили такой бурной жизнью как перед войной 1812 года. Скопление значительного числа войск само по себе лишало их привычного спокойствия, а пребывание при армии императора и его августейшего брата наполняло будни губернского города Вильны яркими впечатлениями придворного быта. В конце мая снова был большой праздник, и опять во главе всего — великий князь Константин Павлович: «21-го были именины Его Высочества. <…> В 8 часов мы все отправились его поздравить; мы нашли там уже все окрестное дворянство и множество гвардейских офицеров, приехавших нарочно, чтобы поздравить Великого князя. Корпус офицеров нашего полка приготовил в честь Его Высочества празднество и просил его удостоить обед своим посещением. На этот случай один нежилой дом, бывший даже без окон, был превращен в великолепную залу, в которой накрыли стол на 80 приборов. Зала была украшена всеми цветами, которые могли только набрать в окрестностях; одним словом, она была хорошо устроена. А на площади перед домом установлены были столы для обеда, установленные для солдат. В час пополудни все офицеры полка верхами собрались перед домом Его Высочества. Он вышел в половине второго, сел верхом и поехал, а мы поскакали за ним. Кроме нас Великого князя сопровождали еще все генералы и штаб-офицеры, приехавшие его поздравить. Подъехав к дому, где было приготовлено пиршество, Его Высочество поздоровался с людьми и потом вошел в залу. Офицеры поспешили соскочить с коней, чтобы его встретить у входа. Казалось, что собралась одна большая семья, которая праздновала и угощала своего самого любимого и почитаемого члена. Стол был превосходный, все подавалось отлично и в изобилии, так что и в столице нельзя бы это лучше сделать. Здоровье Государя и Его высочества пили при громогласных ура и звуках труб и литавр. По окончании обеда Великий князь благодарил офицеров; видно было, как он был взволнован этими выражениями преданности к нему офицеров полка, который он так любил. Великого князя проводили с тою же церемониею. Слезая с лошади, он еще раз благодарил офицеров и до того расчувствовался, что у него на глазах навернулись слезы. <…> В 10 часов Великий князь отправился пешком, в сопровождении всех офицеров, смотреть фейерверк, который был устроен за городом. Фейерверк был довольно хорош и вполне удался. Когда он кончился, все вернулись на большую площадь; тут был щит со шкаликами, изображавший звезду, посреди которой горел вензель Великого князя; на площади и по всем улицам горели плошки и все улицы были освещены; три хора музыкантов — конногвардейский, морской и еврейский — играли весь вечер, да еще пел хор еврейских певчих. Народу собралось много со всех окрестностей; все хотели видеть праздник, который останется памятным для жителей Видз и который, надо сказать, действительно удался»{37}.

Военным во все времена был присущ дух соревнования: после удачно отпразднованных именин цесаревича было решено устроить еще более грандиозное торжество. Генералы и флигель-адъютанты Александра I задумали «по подписке» дать бал для светского общества города Вильно. Сам государь прибавил к их расходам 300 червонцев, высказав от себя пожелание: «Если вы желаете устроить праздник, то постарайтесь, чтобы он был блестящий, потому что виленские дамы знатоки в этом деле». Конные прогулки в живописной долине речки Погулянки навели устроителей праздника на мысль собрать великолепный съезд гостей в саду замка Закрете, именуемого «прекрасной дачей генерала Беннигсена», который был польщен ролью хозяина бала. Государственный секретарь А. С. Шишков, человек пожилой и степенный, с явным неудовольствием следил за оживленными приготовлениями: «Мы жили с такой беспечностью, что даже не слыхали о неприятеле, словно как бы он был за несколько тысяч верст от нас. Занимались веселостями. Строили галерею, или залу, чтоб дать в ней великолепный бал; но зала сия, еще не доконченная, дни за два или за три до назначенного в ней пиршества, повалилась, и строитель ее пропал без вести. Случайность ли то была или злонамерение, располагавшее, чтоб ей обрушиться во время собрания и задавить многих, — никто не знает»{38}. По словам генерал-адъютанта Е. Ф. Комаровского, строитель арки профессор Шульц «с отчаяния утопился в реке Вилии». Во всяком случае, на берегу была найдена его шляпа. Государя обрушившаяся колоннада не смутила, и он весело предложил «танцевать под открытым небом».