4

4

Она шла между партами, стараясь не замечать ту, которая на ее уроках была более мольбертом, чем партой. И конечно, не удержалась, посмотрела. Он рисовал. Рисунок был почти закончен, и это была она.

Это была она, увиденная беспристрастным оком, которое не романтизирует, но и не уродует. Это была она, настоящая. Мальчик поднял голову, опустил — урок окончился; это был его последний рисунок.

Несмотря на любовь к рисованию (бесспорно, странноватую), он поступил в медицинский институт, и однажды на улице она увидела, что навстречу ей бежит большой, нескладный детина, улыбается всем лицом и тянет — как лапу — руку. Это был он: они гуляли по весеннему городу, говорили, он открывал ей душу доверчиво, как ребенок, хотя был уже не ребенком, а мужчиной. Он рассказывал о том, что было ей — учительнице его — известно и раньше, но теперь она понимала это как бы по-новому: детство без родителей, непонятость, одиночество.

Но ее-то, Жеравину, желавшую ему добра, он за что ненавидел?!

Вот тогда-то, в первом откровенном объяснении с ним, зародилась у нее мысль, получившая завершение через ряд лет на выпускном вечере в университете, когда к ней неожиданно подсел человек, Которого она бестрепетно послала А колонию.

Мысль эта на первый взгляд может показаться странной: немотивированная доброта, как и немотивированная суровость, рождает непонимание, порой переходящее в ненависть.

Эта мысль, из которой высветилось потом особое состояние души, называемое мною озарением, и оформилась у нее окончательно на том выпускном вечере в университете. Ее доброта, ее суровость не были мотивированы, потому что уникальность человеческих душ и судеб выпадает из общих, ярко очевидных мотивов. И эта уникальность нуждается в уникальных же формах общения. То есть речь идет об особенно бережном отношении к человеку, к которому мы добры или суровы. О том, чтобы он понимал, почему именно мы суровы или добры, и именно к нему, и именно сейчас, и чтобы он ощущал зерно, из которого доброта или суровость вырастают.

Но несмотря на важность данного соображения, оно было не менее чем ступенью к последующим мыслям о том, что особенно бережны мы должны быть к душевной жизни людей, которые делают нам добро или относятся к нам сурово. Потом она, Жеравина, из этой наивно-этической формулы изымет упоминание о суровости и оставит в ней лишь доброту, исходя из собственной, тоже уникальной, судьбы. Потом она заменит определение «бережны» на определение «памятливы», тоже имея в виду собственную жизнь. Потом она отнесется строжайше к себе самой, обвинив себя в неблагодарности.