Потенциал личности

Потенциал личности

У читателей — и даже у литераторов — живет убеждение, что о хорошем человеке писать легко, — ну, хотя бы потому, что, рассказывая о нем, не вызываешь «огня на себя», который порой, бывает, осложняет жизнь писателя и журналиста, когда он резко и нелицеприятно осуждает, обличает, а потом вынужден улаживать конфликты, отвечать на опровержения…

Когда я был моложе, мне тоже казалось, что очерк «положительный» сопряжен с меньшей ответственностью, чем очерк «негативный». И лишь с течением лет понял, что тут далеко все непросто: автор действительно не вызывает «огня на себя», но порой, как это ни странно, он вызывает «огонь» на… положительного героя.

Быть героем «положительного» очерка миссия нелегкая: человек вдруг как бы оказывается под мощной линзой общественного любопытства, его рассматривают будто бы заново, взыскательно судят о том, соответствует ли он — живой, подлинный — тому концентрированному образу, который дан на газетных, журнальных или книжных страницах. И что самое существенное: в этот «микроскоп» вставлены разные стекла — чистые и нечистые, «розово-голубые» и «пасмурно-темные», и от цвета их зависит суждение читателя о герое.

Я сейчас с разрешения Анны Георгиевны Жеравиной расскажу о той разнообразной почте, которую она получила после опубликования очерка «Полчаса перед сном».

Начну с письма, написанного самым родным ей человеком — дочерью. (В момент публикации А. Г. Жеравина находилась в Ленинграде, туда и написала ей дочь.)

«Конечно, живем под знаком очерка. Сейчас уже улеглось на сердце. А сначала было удивительно. Я, мама, поняла этот очерк… Мне было очень жаль ту девочку, хотя, конечно, не только ее. Была и жалость ко взрослой умной женщине, решившей так душевно обнажиться перед многими. Но это — ложное чувство. Оно уже изгнано».

Дочь Анны Георгиевны учится на том же историческом факультете, где работает и ее мать.

А вот строки из письма мужа:

«Читал статью сыну (сыну девять лет, — Е.Б.), и первое, что сказал маленький Саша, было: вот теперь все скажут, что мама виновата».

Одна из самых старых подруг написала Анне Георгиевне:

«Когда я прочитала статью, у меня все вдруг захолонуло от мысли, что теперь ты будешь жить с обнаженной душой, с чувствами, открытыми такой громадной аудитории. Как же ты изболелась сердцем, если не смогла больше держать все внутри себя?»

Под впечатлением этих писем Жеравина написала мне письмо (она его не отправила и лишь потом познакомила меня с ним):

«Конечно, нелегко чувствовать себя обнаженной перед всеми душою. Но разве трудно было меня понять. Я написала о моей благодарности, но поневоле вела речь и о себе, иначе не было бы понятно, за что я благодарна людям. Все, о ком вы написали, заслуживают, по-моему, того, чтобы я пошла ради них и на добровольное „самообнажение“ нравственное и на трату душевных сил, ведь они для меня ничего не жалели в жизни, ведь они думали о моей судьбе, о себе забывая».

В окружении Жеравиной кто-то осуждал ее за то, что она сама написала автору очерка, кто-то увидел в этом стремление к самоутверждению и популярности, кто-то ее не понял.

Анна Георгиевна разделила письма на три пачки. В первой были те, авторы которых не совсем ее поняли, во второй — письма совсем не понявших ее людей, в третьей же, самой дорогой, содержалось глубокое понимание.

В том неотправленном ко мне письме Анна Георгиевна объясняла:

«Я — легко ранимый человек и, конечно, понимала с самого начала, что мне может быть больно, но я и надеялась, что меня поймут и не осудят…»

Ее действительно поняли, порой даже понимали полнее и глубже, чем она надеялась, и это понимание исцеляло боль, нанесенную вольным или невольным осуждением.

Вот что написала ее старинная подруга, ее отношением Жеравина дорожит особенно.

«Читала, Анна Георгиевна, два раза. Вы молодчина, что подняли важную тему. Чувствую, что это потребовало от Вас гражданского мужества. Жму за него руку».

А вот письмо менее сухое, более эмоциональное, тоже от женщины, работающей в Томском университете.

«Читала в углу, где расположен стенд, на котором вывешен этот номер газеты и, укрывшись за стендом, плакала. Сама не понимаю — почему. Как горько и нежно видишься мне ты и все то, о чем и о ком идет речь.

Я особенно рада тому, что будут читать они. Я завидую тебе, что ты сумела выразить, высказать к ним любовь, родственность, благодарность. Ведь для каждого из них это — большой баллон кислорода. И еще я думаю о том, что потенциал личности гораздо выше возможности его выявления и к тебе это относится в первую очередь».

А они — действительно читали и поняли, и это было самой большой радостью для А. Г. Жеравиной.

Вот что написала ей Ирина Ароновна Стром:

«Начиная с восьмого марта в моей квартире телефон не умолкает, все меня спрашивают, читала ли я последнюю „Литературку“. Аниса, спасибо тебе огромное за память!.. Увидела тебя такой, какой ты была и девочкой: серьезной, очень строгой, в первую очередь к себе, много думающей о жизни, умницей».

Ирина Ароновна Стром, как помнит читатель, была классным руководителем Жеравиной; Мария Кузьминична Бачилло, для которой Анна Жеравина на всю жизнь осталась девочкой, позвонила ей в Томск по телефону…

А учительница литературы Александра Фоминична Есина? И для нее Жеравина осталась девочкой, она написала ей с четкими, любовно-учительскими интонациями:

«В далекие, милые моему сердцу годы, Вы были моей ученицей, мне всегда хотелось, чтобы Вы осознали роль родного языка и литературы в духовном мире личности. Не подумайте, что я хвалю русский язык и литературу лишь потому, что они „мои“. Я хочу, чтобы Вы всю жизнь были внутренне богатым человеком, и в этом отношении русский язык и литература — Ваши отличные помощники».

Для учительницы, как и для матери, ребенок никогда не вырастает, он: «ребенок навсегда». Этим ощущением — «ты ребенок навсегда» — и трогают сухие, казалось бы, назидательные строки Александры Фоминичны Есиной.

Ну, а Галина Ивановна Крыжан, которая была в те далекие годы учительницей арифметики и одновременно библиотекарем, самый суровый и суховато-неприступный человек в школе, Галина Ивановна, которая ввела маленькую Аню в библиотеку, открывая ей духовные сокровища человечества?

Она молчала, молчала и это все больше беспокоило Анну Георгиевну Жеравину. Жива ли?!

Лишь через несколько месяцев после опубликования очерка, редакция «Литературной газеты» получила письмо от одного из читателей, Григория Семеновича Каплана, который сообщал, что Галина Ивановна жива, адрес ее ему неизвестен, но если нужно, он его отыщет. Мы немедленно написали об этом Жеравиной и одновременно попросили Григория Семеновича отыскать адрес Галины Ивановны Крыжан. Этот, в сущности, посторонний, старый человек, пенсионер, не поленился поехать в неближний город, нашел там Галину Ивановну и отвез ей очерк о Жеравиной. В тот же день, опережая Крыжан, он написал героине очерка:

«Ваша бывшая учительница была удивлена и обрадована. Газеты она не читала, поэтому все это было для нее большой и волнующей неожиданностью. Она много говорила о Вас, может быть, Вы ей напишете по адресу…»

Наверное, когда жизнь развела в разные стороны, а бесчисленные заботы, тревоги и обстоятельства заглушили память, самая большая радость: воскрешение духовно родственных отношений между людьми. Радость эту и переживала Анна Георгиевна Жеравина, возобновив переписку с Марией Кузьминичной Бачилло, Галиной Ивановной Крыжан, Ириной Ароновной Стром, Александрой Фоминичной Есиной.

Они опять душевно соединились, будто бы и не было долгих десятилетий разлуки и забвения.

Теперь мне хочется вернуться к соображению, которое было высказано мимоходом в письме к Жеравиной одной из ее подруг. Я имею в виду мысль о потенциале личности, который выше возможностей выявления.

Мне кажется, что нравственный этот потенциал должен быть и выше поступков. Он может совпадать, а может и не совпадать с тем, что мы называем «местом человека в жизни». Но, не совпадая, должен он быть выше этого «места», а не ниже его, чтобы окружающие люди ощущали «заряженность» личности большими мыслями и чувствами даже тогда, когда она занимает «скромное положение»… Этот нравственный потенциал не может не украшать человеческие отношения. И он должен их постоянно воскрешать, если вдруг оказывается, что люди разошлись, забыли, стали непонятно чужими друг другу.

Мысли о нравственном потенциале оказались одними из самых важных для Жеравиной после опубликования очерка, писем, которые она затем получила.

Будучи человеком непосредственным, она мне написала (в том неотправленном письме):

«Высота нравственного потенциала зависит не только от себя самой, но и от моральной атмосферы, от окружения. Даже я, казалось бы, уже полностью сложившийся человек, бываю разной в зависимости от того, с кем нахожусь. Порой мой „потенциал“ поднимают самые незначительные, даже малосущественные вещи. Вот я девятого мая в Ленинграде возвращалась в электричке с Пискаревского кладбища. Народу было много. В этот день всем хотелось почтить память погибших героев. В электричке было страшно тесно, и тут встал мужчина и, как-то застенчиво улыбнувшись, уступил мне место. Пустяк? Ну, конечно же пустяк! Но вслед за ним встали, уступая места женщинам, его два мальчика, лет семи и восьми, а потом и все остальные мужчины, большие и „маленькие“. И если бы Вы видели, как потеплела от этого публика, как хорошо и радостно стало в вагоне. Как будто от всех людей пошли какие-то добрые токи. И стало видно, что это хорошие люди. А ведь началось с мелочи, о которой даже и говорить-то неловко: мужчина уступил место женщине. И вот поверите ли мне, когда я вышла из вагона, мой „нравственный потенциал“ стал выше».

…Да, она разделила письма на три пачки. Особенно ранило Жеравину одно письмо — коллеги но лекционной работе:

«Я месяц была под впечатлением этого письма, — рассказывала потом Жеравина, — не могла отойти от него, думала о нем по ночам, мне в Ленинграде надо было работать в архивах, а я — не могу».

«Тебя не может не волновать, — писала ей коллега, — как встретили у нас в научном обществе твои письма в „ЛГ“. Отнеслись к ним без особого восторга. Сама статья мне показалась не очень искренней, может быть, ты ее восприняла иначе, потому что хотела передать выстраданное и вымученное. Но о таком, по-моему, надо писать самой, чтобы были только твои мысли и наблюдения, а не чужая их интерпретация и морализирование на их основе. Хочу успокоить тебя: разговоров было немного и не особенно долго. Хотя, к сожалению, мне довелось услышать и резкие отзывы…

Хорошо, что статья появилась без тебя. Если тебе важно узнать мое мнение о ней, то мне кажется, что она тебя не украсит. Я восприняла ее с двойственным чувством; вроде бы все имеет смысл и соображения разные вызывает, но сама бы я не хотела быть героиней такой статьи».

Это письмо беспощадное, несмотря на его лукаво-щадящую форму. Суть беспощадности в том, что в человечнейшем чувстве — в желании искупить вину перед теми, о ком она на долгие годы забыла, поблагодарить их за все добро, которым они ее одарили когда-то, усматривается расчет: сладостно пощекотать собственное самолюбие и тщеславие, восславить себя самое.

Тот, кто написал это письмо, не одаряет, а отнимает — отнимает уверенность в себе, в собственных чувствах. Он наносит удар в самое уязвимое место, подвергая сомнению мотивы, которые руководили Жеравиной, написавшей доверчиво и откровенно… Потому что мотивы, скрытые глубоко в человеческой душе, на поверхности не лежат и при желании в них удобно не поверить.

Чтобы человеку поверить, надо заглянуть ему в душу, а это не только нелегко, но даже и рискованно: ведь можно убедиться, что душа его богаче твоей. Чтобы поверить, нужны великодушие и благородство.

Рассказ об откликах, которые вызвала публикация очерка «Полчаса перед сном» мне хочется закончить письмом бывшего секретаря горкома КПСС города Томска Ивченко Е. В., теперь она на пенсии, когда-то Анна Георгиевна Жеравина ходила к ней «посоветоваться», а потом они подружились.

В этом письме как бы растворена мысль Маркса о том, что для человека коммунистического будущего чувства и наслаждения других людей станут его собственным достоянием и то, что письмо написано сегодняшним человеком, нашим современником, особенно важно.

«Я понимаю, — писала она Жеравиной, — сколь Вы взволнованы по поводу этой публикации. Но это должно быть волнением-радостью, волнением — исполнением долга. Вы напомнили нам о вечной силе человеческой доброты и вечном долге помнить доброту, быть благодарным за нее, сеять доброту и побеждать зло. Сознаюсь, что читала очерк и плакала (может возникнуть мысль, что Жеравину окружают весьма сентиментальные люди: читают и плачут, но это не сентиментальность, это открытие в себе самих того, что, казалось, поросло „травой забвения“. — Авт.). Может быть, Ваша судьба созвучна каким-то частицам того, что есть в каждом из нас. Вы никак не должны тревожиться, что вокруг напечатанного могут возникнуть какие-нибудь недобрые толкования. Большинство читателей Вас поймет, кто-нибудь вспомнит забытого человека, кто-нибудь вспомнит, что дала ему Родина, семья, школа…»

Анна Георгиевна Жеравина любит писать письма и любит их получать, радуется пониманию, горестно переживает непонимание.

В последнем письме ко мне она говорит:

«Мне почему-то все время кажется, что в жизни должно совершиться что-то важное, большое, о чем я могла бы с интересом Вам написать. И я жду этого события, откладываю письмо. Но, видимо, не нужно ждать событий, иначе можно никогда и не написать о том, что думаешь сегодня, чем живешь».

Мне хотелось, получив эти строки, ответить Жеравиной, что существует душевная событийность человеческой жизни и все ее письма этой событийностью насыщены.

Нередко человек духовно бедный воображает себя яркой и крупной личностью, чьи мысли и переживания важны и интересны всем. С Анной Георгиевной Жеравиной все наоборот. Ей все время кажется: то, что она переживает и думает, неинтересно и незначительно, и писать об этом не нужно, хотя любая книга, любая встреча, любая поездка, любое полученное письмо — для нее событие. И лишь сейчас, через несколько лет после публикации очерка «Полчаса перед сном» я понял показавшуюся мне странной поначалу строку из письма к ней ее коллеги: «Жму руку за гражданское мужество». Я понял, чего стоило Жеравиной мне написать то самое письмо, из которого и родился очерк.

Известная формула: «надо писать лишь тогда, когда не можешь не писать» имеет, наверное, силу по отношению не только к писателю, но и к читателю.

А. Г. Жеравина написала мне именно потому, что не написать о том, что переполняет ее сердце, она не могла…