Секс на анатомическом столе
Секс на анатомическом столе
Если в юношеских дневниках Толстого секс связан со срамными частями тела, то в «Севастополе в декабре месяце» и в «Войне и мире» сексуальные коннотации расчленения становятся частью темы войны. В отличие от «Анны Карениной», где война и ее последствия в виде потери членов присутствуют за пределами текста и уже в конце романа. Мы подозреваем, что на Балканах, куда в финале отправляется Вронский, он погибнет или, по крайней мере, потеряет одну из конечностей. Однако перед этим сам Вронский вторгается в дворянскую семью и нарушает ее цельность.
Полем битвы является тело Анны. Своеобразным прологом к ситуации становится ужасная сцена на станции, где знакомятся будущие любовники: поездом раздавило сторожа. В знаменитой сцене сразу после того, как Вронский и Анна удовлетворяют свою прелюбодейную страсть, тело Анны изображено расчлененным. Как и в дневниках, где описываются его собственные сексуальные похождения, Толстой не упоминает пережитое Анной и Вронским удовольствие. В сцене отражено только их патологическое чувство вины. Главными объектами изображения являются разбитое после соития тело Анны, лежащее у ног Вронского, и его патологическая реакция на секс, как на убийство: «Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни. <…> Но, несмотря на весь ужас убийцы пред телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством. И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи»[29].
Говоря словами Сергея Эйзенштейна, «вся сцена с великолепной жестокостью целиком разрешена из самых глубин авторского отношения к явлению, а не из чувств и эмоций ее участников (как, например, эту же тему в бесчисленных вариациях решает Золя на протяжении всей серии “Ругон — Маккаров”)»[30]. Внедряя в сознание Вронского аналогию между половым актом и убийством, Толстой передает ему дискурс карательного расчленения, сделав Вронского своим союзником в патологическом заговоре и продемонстрировав авторскую склонность к расчленению тела. Мне трудно представить себе, что Вронский, типичный представитель аристократического общества, который так долго ждал этого момента, сразу после коитуса почувствует себя маниакальным и параноидальным убийцей, расчленяющим желанное тело. Несмотря на свои слабости, Вронский — человек чести, который остается с Анной до самого конца. В финале, после самоубийства Анны, он отправляется искать увечья собственному телу. Однако аналогия с убийством делает совершенно очевидным необратимость разделения целого: с этого момента тело Анны — и ее семья — может только распадаться на части и уже никогда не станет единым целым.
Криминализация полового акта Толстым восхитила бы Рихарда фон Крафт — Эбинга, автора книги «Psychopathia Sexualis», которая начинается с утверждения, что сила прокреативного импульса подкрепляется нравственным законом[31]. Некоторые случаи сексуальной дегенерации, рассмотренные Крафт — Эбингом, напоминают образы сексуального насилия у Толстого в «Анне Карениной» (возможно, взятые из его собственных карательных сексуальных фантазий, вытесненных ветхозаветной идеей возмездия). История болезни в «Psychopathia Sexualis», которую можно считать гротескно преувеличенным аналогом поведения Вронского, — это случай Андреаса Бичела, который насиловал девушек, убивал их, расчленял их тела и закапывал[32]. Первое издание «Psychopathia Sexualis» вышло в 1886 г., первый русский перевод — в 1887 г., т. е. незадолго до «Крейцеровой сонаты», психопатологической истории болезни, написанной самим Толстым, — сочинения, представляющего половой акт как насилие.
«Расчленение» Анны Вронским знаменует перемену в ее изображении. Хотя взгляд читателя, как правило, дробит рассматриваемый объект, Толстой часто противопоставляет этому эффекту свой магический прием восстанавливающей метонимии. Если до «грехопадения» повторяющиеся индивидуальные физические черты прекрасного тела Анны способствуют ее воплощению перед нашими глазами, прелюбодейство затрудняет радостное воссоздание ее тела из частей. Когда Вронский приближается к Анне на веранде в следующий раз, его единственная мысль, что «он сейчас увидит ее не в одном воображении, но живую, всю, какая она есть в действительности» (Т. 18. С. 195). Так и происходит! Его желание увидеть ее целиком живой — риторическое, как если бы он вслед за автором занимался реконструирующей метонимической репрезентацией. Мы вместе с Вронским ощущаем физическое присутствие Анны в первой части сцены — до того, как ее сын прерывает их встречу, — но это ощущение недолговечно. Она уже не является живым целым, как раньше: «блудная страсть» начала фрагментировать Анну.
Таким образом, «расчленение» Анны — прямое последствие того, что она преступила Божий закон. Толстой завершает расчленение Анны ее самоубийством, снова показывая ее изувеченное тело глазами Вронского: он вспоминает о нем на станции по дороге на Балканы. Тело Анны с его бьющей через край жизненной силой доминировало на московской станции в первой части; теперь оно подчиняет себе станцию в смерти. Вронский вспоминает, как лежало «на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней жизни; закинутая назад уцелевшая голова <…>, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губах и ужасное в остановившихся незакрытых глазах выражение» (Т, 19. С. 362).
Застывшие открытые глаза напоминают одного из мертвых волов в сцене на бойне в «Первой ступени»: Толстой описывает, как всего за пять минут до смерти застывшие глаза быка блестели таким красивым сиянием. Вспомнив искалеченное тело Анны в железнодорожной казарме, Вронский пытается восстановить в памяти радостную целостность тела, когда он впервые увидел ее, тоже на железнодорожной станции. Это ему не удается — как будто вместе с автором он может вызвать метонимию, но не магическую, реконструирующую, а лишь ту, что фрагментирует тело.
Мертвое тело Анны, выставленное напоказ в железнодорожной казарме, вызывает в памяти образы анатомического театра, где демонстрируется архетипический женский труп. Несмотря на различие в контекстах, изображение женского трупа у Толстого напоминает эротически окрашенную медицинскую фантазию в «Отцах и детях» Тургенева: Базаров представляет красивое тело Одинцовой в анатомическом театре. «Этакое богатое тело! — говорит Базаров молодому Кирсанову. — Хоть сейчас в анатомический театр»[33]. Софья Андреевна писала в дневнике, что решение Толстого о самоубийстве Анны под колесами поезда возникло под влиянием похожего происшествия неподалеку от Ясной Поляны. Анна Пирогова, гражданская жена местного помещика, А. Н. Бибикова, оставленная им, бросилась под поезд в Ясенках в 1871 г. «Потом ее анатомировали, — пишет Софья Андреевна. — Лев Николаевич видел ее с обнаженным черепом, всю раздетую и разрезанную в Ясенковской казарме. Впечатление было ужасное и запало ему глубоко»[34]. Очевидным образом встает вопрос, зачем Толстой ходил туда смотреть. Я бы отнесла это на счет его сладострастного увлечения расчлененным телом и выставляемыми на всеобщее обозрение трупами.
Шкловский тоже считает самоубийство Пироговой (у него — Зыковой) источником «Анны Карениной». Эпитет, при помощи которого он описывает труп женщины — «распластанный», — напоминает нигилистскую метафору распластанной лягушки, провозглашенную Дмитрием Писаревым символом спасения и обновления русского народа[35]. В 1860–1870–е гг. эпитет «распластанная» использовался применительно к позитивистской практике препарирования лягушек и ее символическому значению. Шкловский, выстраивая концепцию нигилистского подтекста романа, пишет, что данный помещик, как нигилисты, не уважал семью и постоянство сексуальных привязанностей[36]. И Эйхенбаум, и Шкловский считают культурным подтекстом романа нигилизм и осуждение его Толстым. Шкловский утверждает, что решение брата Левина Николая взять падшую женщину в гражданские жены отражает критическое отношение Толстого к кооперативной мастерской для проституток, организованной Верой Павловной в «Что делать?»[37] Несмотря на это, нигилистический локус анатомического театра занимает в «Анне Карениной» важное место; именно на него накладывается садистский слой карательного дискурса.
Изображение трупа Анны как тела в анатомическом театре подчеркивает приверженность Толстого реалистическому / натуралистическому методу, идеологическими источниками которого были позитивизм и его символические тропы. «Не было более распространенного образа писателя — реалиста или натуралиста, чем анатом, препарирующий труп», — пишет Чарльз Бернхаймер. В качестве примера он приводит карикатуру Лемо 1869 г., где изображен Флобер с лупой в руках, извлекающий внутренние органы из тела Эммы Бовари[38]. Эмиль Золя метафорически призывал писателей «облачиться в белый фартук анатома и, волокно за волокном, препарировать человеческого зверя, разложенного абсолютно голым на мраморной плите амфитеатра»[39]. В предисловии к «Терезе Ракен» (1867) он пишет, что решил изобразить «индивидуумов», «которые всецело подвластны своим нервам и голосу крови, <…> каждый поступок которых обусловлен роковой властью их плоти». Золя «просто- напросто исследовал два живых тела [Терезы и Ракена], подобно тому как хирурги исследуют трупы»[40].
Константин Леонтьев был, вероятно, первым критиком, указавшим на натуралистически хирургический подтекст литературного метода Толстого. Он сам служил в Крымскую войну военным хирургом, был последователем «эстетического позитивизма» и смотрел на общество и историю глазами анатома и патологоанатома. В статье 1890 г. «Анализ, стиль и веяние: О романах гр. Л. Н. Толстого» Леонтьев сравнивает Толстого с рисовальщиком в анатомическом театре, который, рисуя ткань тела, видную невооруженным глазом, — например, кожу на руке, — неожиданно решает изобразить ее срезанной в нескольких местах и поместить в надрезы или ранки, крошечные клетки и тончайшие волокна, обычно видимые только в самый сильный микроскоп[41]. Образы, используемые Леонтьевым для описания литературного метода Толстого, заимствованы из словаря натуралистов. Они относятся к толстовскому скрупулезному (иногда даже, по мнению Леонтьева, чрезмерному) анализу человеческих чувств и поведения и к его излюбленному приему увеличения, как будто он описывает мир сквозь микроскоп. Описание проливает свет и на увлечение Толстого искалеченным телом и его склонность к вуайеризму (Леонтьев называет ее «излишним подглядыванием»[42]), получившим столь жуткое воплощение в «Первой ступени». Он видит в хирургическом методе Толстого разделение целого и утрату веры в органический мир, которые традиционно считаются признаками романного мира Толстого.
Леонтьев, восторженный почитатель Толстого, считал «Анну Каренину» вершиной русского натурализма, «болезненным» отпрыском которого было декадентство. Хотя в своей статье о Толстом 1890 г. Леонтьев не изображает Толстого декадентом, в его теории культурного «расцвета» и последующего «разложения» можно увидеть аналог отношений натурализм/декадентство: натурализм представляет собой перезрелый фрукт, знаменующий начало вырождения и декадентской литературы. (Органическая модель истории Леонтьева состояла из трех стадий: «примитивная простота», «бурный рост и сложность» и «вторичное опрощение», т. е. разложение и гниение[43].) В рецензии на статью Леонтьева Василий Розанов продолжил анатомическую метафору взглядов Леонтьева на романы Толстого; Розанов пишет, что Толстой перегружает свои произведения «жильными» подробностями, будто ради самих же подробностей («Ding an sich»)[44]. Эту позицию разделяет и Мережковский, считавший, что толстовское воистину волшебное «ясновидение плоти» «иногда, — правда, довольно редко, — вовлекает Толстого в излишества»[45]. Именно из?за излишеств Нордау назвал Толстого жертвой вырождения.