Брак vs девство: Розанов и другие
Брак vs девство: Розанов и другие
В дебатах о превосходстве «девства» над браком и наоборот некоторые выступавшие обращались к Толстому и Соловьеву, позиции которых, как мы знаем, были двусмысленны. Новый Завет, самый авторитетный текст христианства, тоже противоречиво освещает отношения между безбрачием и браком; да и популярные в то время теории психопатологии, витавшие в воздухе собраний, отличались двойственностью в этом вопросе. Таким образом, вопрос оставался открытым для всевозможных интерпретаций, что обостряло конфликт между двумя сторонами и «размножало экономику дискурса секса».
Отчасти такая ситуация возникла в результате смешения «пуританских» и апокалиптических представлений о целомудрии. «Пуритане» — последователи позднего Толстого и часть черного духовенства — поддерживали воздержание по нравственным причинам. Декаденты — утописты, ожидавшие нового Откровения, проповедовали воздержание как одну из ступеней на пути к преображению тела и пришествию нового человека в этой жизни. И, что дополнительно осложняло определение границы между этими группами, церковники с апокалиптическими и одновременно аскетическими воззрениями в каком?то смысле разделяли взгляды Соловьева. Причиной тому было объединявшее их ожидание «последнего пришествия», как у первых христиан. Однако ключевым различием между ними и сутью конфликта было то, что сторона церкви не рассматривала эротическую любовь как катализатор апокалиптического преображения. При этом обе стороны болезненно реагировали на обвинения в вырождении, несколько раз всплывавшие на собраниях. Стоит ли говорить, что брак обсуждался главным образом с позиций мужчины, хотя женщины, подобные Гиппиус, как мы видели в предыдущей главе, естественно, считали его и женской проблемой. Тем не менее она никогда не писала о нем с позиции женщины. В социально — экономическом и идеологическом смысле брак рассматривался как женский вопрос с 1840–х гг.
Розанов подготовил три доклада, в которых выступал поборником детородного брака и резко критиковал культ девства в христианстве. В каждом докладе он исходил из тезиса, что церковь терпит брак лишь как неизбежное зло, и обвинял Христа в предпочтении смерти перед жизнью («С рождением Христа, с воссиянием Евангелия все плоды земные вдруг стали горьки. Во Христе прогорк мир, и именно от Его сладости», — провозгласил Розанов на собрании в позднейшем Религиознофилософском обществе.)[35] Поэт В. В. Бородаевский, один из оппонентов Розанова на собраниях, иллюстрировал ссору Розанова с Христом цитатой из его «В мире неясного и нерешенного»: «Есть религия Голгофы, но может быть и религия Вифлеема; есть религия “пустыни”, “Петрова камня”, но есть и религия “животных стад”, окружавших “ясли”». Идея Борода- евского заключается в том, что Розанов отвергает распятие, основной символ Христа, а вместо него прославляет животное тело человека[36]. Действительно, в фаллической религии Розанова предпочтение отдается началу, а не концу жизненного цикла, и потому писатель считает ясли онтологически и культурно более значимыми, чем распятие. Краеугольным камнем его религии стал Ветхий Завет, почему и Минский на одном из собраний назвал его новым Моисеем[37]. Розанова не привлекало ни монашеское, ни декадентское умерщвление плоти.
Несмотря на свой позднейший откровенный антисемитизм, на Религиозно — философских собраниях Розанов явно предпочитал иудаизм, поскольку считал его жизнеутверждающей религией. Его первый доклад был посвящен древнему иудейскому обряду, согласно которому, в его представлении, молодожены совокуплялись в храме: он предлагал и Православной церкви ввести подобную практику. Это был характерный пример розановской провокации: он предлагал, чтобы после венчания пары оставались в церкви, пока не зачнут ребенка, как бы принимая на веру слова свадебного ритуала, что «брак честен, ложе не скверно». Объединяя образы Ветхого и Нового Заветов, Розанов так описывает то, к чему приведет подобная практика: «пелена фата — морганы спала бы с глаз мира» и «раздралась бы завеса церковная»[38]. Образ фата — морганы в интерпретации Розанова представляет собой покров иллюзии, заслоняющий от христиан правду половой жизни, а занавес символизирует девственную плеву, которая должна быть разорвана: нужно пролиться крови, дабы восполнить природу. Розанов обращается к стиху Нового Завета, где в момент смерти Христа раздирается завеса в храме, и это символизирует конец старой религии и победу новой[39]. Его выступление было откровенно полемическим: в противоположность христианскому, духовному смыслу разодранной завесы розановский образ обожествляет дефлорацию и половой акт.
Подобные интерпретации библейских образов помогали ему мотивировать использование в присутствии духовенства образов крови дефлорации, менструальной крови, материнской груди, гениталий и родов. В первых двух образах нашел отражение его фетиш крови, принимавший многочисленные формы, как положительные, так и отрицательные, но всегда связанные с одной и той же областью дискурса. То же касается и фетишизации груди. В 1913 г. он снова обратился к этому образу в попытке реформировать позицию церкви по отношению к деторождению: «Я отрастил у христианства соски… Они были маленькие, детские, неразвитые. “Ничего”. Ласкал их, ласкал; нежил словами, касался рукой. И они поднялись. Отяжелели, налились молоком»[40]. Что вдвойне поразительно в этом типично розановском образе, это его авторефлексивность: заявление, что он ласкает соски словами, обнажает осознанную дискур- сивность Розанова как представителя русского fin de siucle.
Розанов был не просто писателем, смешивавшим секс и религию: он был журналистом с очень специфической социальной программой и поднимал различные юридические вопросы, имеющие отношение к семейной жизни. Каждый его доклад на Религиозно — философских собраниях, посвященный полу и браку, был выстроен на конкретном примере бесчеловечности церкви по отношению к не освященным ею брачным союзам и к трудному положению детей, рожденных вне брака. На тринадцатом собрании он посвятил свою речь убийству младенца в поместье Толстого: женщина задушила своего внебрачного ребенка, поскольку незаконнорожденный ребенок — это позор. На четырнадцатом говорил о деле псковского чиновника времен Николая I, женившегося на своей племяннице и имевшего с ней шесть или семь детей. Когда церковные власти узнали об их близком родстве, Святейший Синод аннулировал брак и объявил детей незаконными. На шестнадцатом собрании он излагал мрачную историю московского Калитниковского кладбища, которое, по его словам, своим возникновением обязано массовым захоронениям незаконнорожденных младенцев из местного приюта.
Первое из пяти собраний, посвященных теме брака и целибата, началось с доклада со стороны церкви о супружестве как христианском идеале. Доклад под названием «О браке: психология таинства» был прочитан иеромонахом Михаилом Семеновым, одним из самых интересных представителей духовенства, принимавших участие в собраниях (обращенный из иудаизма, впоследствии он стал епископом старообрядческой церкви). Предупредив, что он не собирается рассматривать брак в связи с девством, он произнес апологию брака в контексте канонического права Русской православной церкви. Семенов несколько раз заявлял, что брак священен и что, вопреки некоторым интерпретациям «Послания к коринфянам» апостола Павла, брак — это не «компромисс <…или> учреждение, регулирующее “похоть”». Христианское таинство, благословляющее продолжение рода, освящает половые отношения в браке[41].
В примирительном докладе отца Михаила отразилось стремление иерархов церкви найти общий язык с мирянами и продемонстрировать свою верность «правде о земле», как ее назвал Тернавцев. Чтобы произвести впечатление на светскую сторону, отец Михаил обращается к психологическому подходу. Он называет Розанова, которого сам же постоянно именовал еретиком, потенциальным братом по вере, что говорит о политике сглаживания противоречий, а также о большей терпимости самого иеромонаха. За этим стояло стремление церкви донести до мирян, что ей свойственна широта воззрений и она готова принять даже Розанова. Но эта попытка начать примирение между церковью и интеллигенцией провалилась. Розанов настаивал на том, что у него нет союзников, ни в церкви, ни среди мирян. Мережковский, другая ключевая фигура собраний, тоже не был готов идти на компромисс, разве что с Розановым. Основатель подпольной церкви Третьего Завета, он имел свои основания критиковать историческую церковь. Выступая против «позитивистского», как он выразился, подхода к браку отца Михаила (согласно которому святость брака заключается в деторождении), Мережковский утверждал, что для иерарха брак не духовная, а плотская жизненная практика, которая просто служит продолжению рода — а это Мережковскому, в отличие от Розанова, казалось проблематичным.
Желание отца Михаила приблизить друг к другу враждующие стороны было скорее всего искренним, но тем самым он проигнорировал двойственность учения церкви о браке. Он просто умолчал о культе безбрачия в своем выступлении. Канонический статус брака в истории и его отношения с «девством» так и остались неясными, прежде всего для Розанова; именно поэтому в течение последующих четырех собраний он полемизировал с иеромонахом.
Одним из вопросов канонической истории, вызвавших оживленную дискуссию, был момент, когда брак был институ- ционализован христианством. Скворцов заявлял, что некоторые апостолы были женаты, а Меньшиков настаивал на обратном. Розанов говорил, что брак был узаконен постепенно, между VI и XI веками, предполагая, таким образом, что до того многие христиане жили в «естественных», не «освященных» семейных союзах. Консервативный профессор Духовной академии Н. М. Гринякин поставил под сомнение розановское изложение истории, заявив, что таинство брака существовало уже в первые века христианства[42]. Доцент Петербургской духовной академии Петр Лепорский начал следующее заседание с еще одного опровержения. Он говорил, что еще до III века Тертул- лиан, один из первых отцов церкви, писал, что браки вне церкви — нарушение церковного права[43]. Вместо того чтобы прояснить картину, это обсуждение только еще больше запутало ее, обнажив противоречивый характер самой догматики — которая, собственно говоря, и складывалась в сложном процессе дискуссий по каноническому праву и сектантству в течение многих столетий.
Канонический подход к иерархии отношений брака и безбрачия, обсуждавшийся на собраниях, предполагал две возможности: пожизненная девственность или периодическое воздержание. Те, кто решал посвятить свою жизнь Богу и сделать свое тело «храмом <…> Святаго Духа» [1–е Коринфянам, 6:19], жили в воздержании, остальным предлагалось вступать в брак и размножаться («Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю» [Бытие, 1:28]) в соответствии с ограничениями, налагавшимися на половую жизнь.
Однако главным вопросом оставалось то, действительно ли «девство», выстроенное по подобию жизни Христа, было выше брака. В этой связи важно помнить, что, помимо морального превосходства, практика безбрачия имела и политический смысл, связанный с институтами власти. Продвижение по чинам церковной иерархии было возможно только для черного духовенства, а белое духовенство (приходские священники) было фактически обязано жениться. Решение о браке должно было приниматься до рукоположения — на молодых выпускников семинарий оказывалось серьезное давление, чтобы они принимали это решение быстро, а в случае положительного ответа подыскали жену. Такая система приводила к тому, что священник фактически не имел веса в высших делах церкви, а его служение ограничивалось повседневной сферой. Иными словами, безбрачие, символизировавшее отстраненность и отказ от естества, было более престижно и давало власть.
Большинство представителей духовенства и богословов, выступавших на собраниях, о своих идеологических предпочтениях высказывались противоречиво, а иногда и путано. Возможно, что некоторые из них просто не выдавали своих истинных убеждений. Полагаю, что большинство монашествующего духовенства верило в идеалы безбрачия, но из политических соображений удостоило той же чести и брак. В конце концов, многие из них видели в этих собраниях возможность проповеди в среде интеллигенции и, вероятно, проявляли максимальную либеральность.
Поддержка брака со стороны черного духовенства была, конечно, естественным следствием биологической необходимости. Позитивное отношение к браку возникало и в контексте страхов по поводу демографического спада и возникавшей в их русле одержимости вырождением — fin de race, если вновь процитировать Макса Нордау. Некоторые духовные лица на собраниях напрямую ссылались на теорию вырождения, как мы знаем, занимавшую умы как декадентов — утопистов, так и политических публицистов левого толка. Как я указывала ранее, Нордау, ссылаясь на экстремистскую религиозную секту скопцов, утверждал, что русская версия вырождения — это само- оскопление. На рубеже веков члены секты все чаще подвергались гонениям со стороны церкви и государства. Скворцов, один из активных участников собраний, вел битву с сектантами на страницах «Миссионерского обозрения»[44]. Скопцов уже долгое время считали еретиками. Возможно, рост гонений на них на рубеже веков был связан и с тем, что в их религиозных практиках почувствовали «декадентский» подтекст.
Скопцы упоминались на собраниях в разных контекстах. Самый частый из них — слова Христа о воздержании: «есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного» (Матфей, 19:12). В статье 1901 г., обрушиваясь с гневной критикой на жестокое обращение со скопцами со стороны православных миссионеров, Розанов сравнивает их с монахами и заявляет, что вместо психологической кастрации они оскопили себя физически. В действительности, пишет Розанов, скопцы просто воплощают в жизнь христианский идеал девства. Именно это отрицательное отношение к идеалу монашества церковь стремилась искоренить среди представителей теоретизирующей интеллигенции. Епископ Сергий осудил сектантскую практику самооскопления как «карикатуру» на идеал безбрачия, настаивая, в отличие от Нордау и Розанова, на разнице между сдерживанием сексуального желания и хирургическим вмешательством. Именно с этой целью епископ заговорил о медицинской процедуре кастрации на пятнадцатом собрании, назвав ее «ампутацией, которую переносит масса больных в каждой больнице[!]»[45].
Хотя Розанов был самым яростным защитником института брака на собраниях, некоторые представители белого духовенства выступали в том же ключе и поднимали те же вопросы[46]. Самой смелой и неожиданной была критика со стороны молодого приват — доцента Духовной академии Василия Успенского, называвшего девство «чистой доской». Для Успенского безбрачие означало «отрицание индивидуальной любви между мужчиной и женщиной»[47] — оно, в отличие от брака, отрицает творческий, индивидуализирующий потенциал человечества. Как и Розанов, Успенский считал, что по природе своей все люди прокреативны[48].
Любопытно, что, несмотря на многочисленные нападки, защищали девство с гораздо меньшим рвением. Возможно, представители церкви полагали, что защита и не нужна, поскольку, с их точки зрения, брак и безбрачие долгое время сосуществовали в русском православии и противопоставляются только в критике со стороны. Но это сосуществование было неприемлемым для самых влиятельных представителей светского общества на собраниях — Розанова и Мережковского. Несмотря на несогласие по другим вопросам, оба настаивали, что для церкви безбрачие выше брака. Корни этой позиции были в общем для них отрицании христианского аскетизма и недоверии к церкви. К их рядам примкнул и Карташев, тоже приват — доцент Духовной академии и друг Успенского. От Карташева потребовалось огромное мужество, чтобы намекнуть, что официальная церковь действительно отдает предпочтение безбрачию.
Розанов даже заявлял, что антипатия иерархов церкви к браку — «как “дикое мясо” на организме, выньте его из церкви, и вам для этого не придется разрывать риз церковных», применяя к воззрениям церкви на брак одержимость fin de si?cle болезнью и телесным распадом[49]. Смысл метафоры заключался в том, что церковь как институт больна, поскольку она рассматривает секс и деторождение как нечто сомнительное. Первый программный доклад Розанова по теме начинался с замечания, что церковь считает брак болезнью: «это как “кохов- ская палочка”, капсулировавшаяся в заболевших было, но выздоровевших легких. Она есть, и она болезнетворна, смертоносна для существа легких: но она капсулировалась, т. е. со всех сторон окружилась непроницаемою тканью»[50].
Хотя на собраниях Розанов и Мережковский были союзниками, отношение последнего к идеалу «девства» было двойственным. Мережковский, как и Соловьев, был мыслителем апокалиптического толка, то есть по сути он выступал против прокреативной религии. В обсуждении программного доклада иеромонаха Михаила Розанов заявил о своем расхождении с Соловьевым, напомнив аудитории, что философ отдавал эротической любви предпочтение над деторождением. Несколькими годами позже в «Уединенном» он критиковал Мережковского за то, что тот отвергает «“семью” и “род”, на которых все построено»[51]. Но как духовенство, вероятно, отказывалось от идеала «девства» ради сближения с интеллигенцией, так и Розанов не обращал внимания на расхождения с Мережковским, борясь с церковью.
В действительности Мережковский, по всей видимости, гораздо ближе был к архимандриту Антонину, взгляды которого на деторождение определялись Апокалипсисом. Развивая ссылку Антонина на Откровение на первом собрании о браке, Мережковский сказал, что «абсолютный, хотя еще и не открывшийся, а только апокалипсический идеал христианства — есть девство»[52]. Это было на двенадцатом собрании, а на шестнадцатом и последнем он напрямую заявил о своем несогласии с Розановым: «В чем сущность Апокалипсиса? В откровении о конце мира. Мало того, Розанов ставит вопрос с точки зрения продолжения рода человеческого. И это позитивное самоощущение бесконечного продолжения мира — коренная неправда Розанова, коренная неправда многих»[53].
Мережковский ввел в дискуссию критику других «прокреационистов». Обратившись к художественной литературе, он обрушился на одержимость романистов XIX века генеалогией и прежде всего на роман Эмиля Золя «Плодовитость» (1899), хотя и не утверждая напрямую, что не согласен с негативной оценкой автором персонажей, отказывавшихся производить население для будущего. Избрав своей мишенью озабоченность французского писателя наследственностью, Мережковский критиковал его «позитивистское» увлечение прогрессом, опиравшееся на приверженность общества деторождению и продолжению рода. Мережковский упомянул Золя в контексте полемики с иеромонахом Михаилом, которого обвинял в одержимости прогрессом[54]. Однако «Плодовитость», как и цикл романов о Ругон- Макарах, описывает вырождающуюся, а не «здоровую» семью, которой предстоит вымирание.
Другим светским оппонентом Розанова на собраниях был Минский, литературный союзник Мережковских в 1890–е гг. и партнер Гиппиус по любовным треугольникам. Минский противопоставлял ветхозаветному прославлению брака у Розанова идеал романтической любви в европейской литературе, отдавая предпочтение христианскому мистицизму над библейским как одному из источников куртуазной и романтической любви. Минский считал куртуазную любовь (как правило, целомудренную и бездетную) светским эквивалентом христианского безбрачия. Его взгляды на «девство», под которое он подвел светский базис, оказались неприемлемы для духовенства, поскольку они ниспровергали чистоту идеала монашества. Особенно их беспокоил эротический подтекст целомудрия в рыцарский век, связанный с культом Мадонны. Минского, по — видимому, оскорбляло отсутствие эстетической утонченности у Розанова: он заявил, что Розанов, может, и понимает Ветхий Завет, как никто другой, но он не в состоянии понять «мистическую розу добродетели на груди церкви». Добавим, что вместо метафорического осмысления женской груди как розы Розанов предпочитал фетишизировать набухшие женские соски — как источник питания, а не красоты. Несмотря на чувствительность Розанова к запахам, он не в состоянии ощутить мистический аромат розы, говорил Минский, вероятно иронически намекая на одержимость Розанова запахом половых органов и телесных выделений[55].
О «бедном рыцаре» Пушкина («Жил на свете рыцарь бедный…») на Религиозно — философских собраниях заговорил, тем не менее, не Минский, а иеромонах Михаил. Он обратился к этому самому знаменитому в русской литературе стихотворению о куртуазной любви в ответ на многочисленные нападки Мережковского в свой адрес и рассуждения о «Плодовитости». Иеромонах отмел их, заявив, что роман Золя не о наследственности, а о сексуальной распущенности, заклеймив изображение секса у французского писателя за «психопатическую жажду наслаждения для наслаждения». От Золя он перешел к стихотворению Пушкина: «Искажают природу до содомского греха, <который> возможен и в девстве». У Пушкина причина воздержания рыцаря — его эротическая любовь к деве Марии, но отца Михаила не устраивало стандартное прочтение стихотворения. Вот что он имел сказать по этому поводу: «Рыцарь, который пишет на щите А. М. Д. — тоже впадает в грех содомский. Он возможен и в области брака. Искажение инстинкта засвидетельствовано в половой психопатии (курсив мой. — О. М.). Нужно излечение, и это излечение церковь видит в таинстве»[56].
Споры вокруг «бедного рыцаря» разгорелись в конце двенадцатого — начале тринадцатого собрания. Стихотворение, первоначально имевшее заглавие «Легенда» (1829), полностью так и не было опубликовано при жизни поэта, так как его содержание и тон были сочтены кощунственными. Вместо того чтобы посвятить себя Христу, рыцарь хранит целомудрие из любви к Деве Марии. Предпоследняя строфа, напоминающая пародийное изображение Пушкиным Благовещения в «Гаври- лиаде», откровенно кощунственна:
Он?де Богу не молился,
Он не ведал?де поста,
Не путем?де волочился
Он за матушкой Христа[57].
Разговорное именование объекта желания «матушкой Христа» контрастно противопоставлено почтительному «матерь Господа Христа» в одной из предыдущих строф. Энклитическая частица «де», маркирующая чужую речь, подчеркивает грубость и разговорность тона. Рыцарь еще больше отдаляется от церкви тем, что умирает без причастия. Однако несмотря на все его проступки, Богородица — подразумевается, что их отношения окрашены эросом, — заступается за своего паладина и впускает его в вечное царство.
Мережковский был потрясен интерпретацией Михаила: «Что А. М. Д., которое рыцарь своей кровью начертил на щите, он считает содомским грехом? <…> Это содомский грех?»[58] Перепалка продолжалась и на следующем собрании. За исключением первого упоминания рыцаря отцом Михаилом она была изъята из опубликованных протоколов предположительно потому, что была сосредоточена на сексуальной патологии, а отец Михаил явно связывал отпадение рыцаря от идеала безбрачия с гомосексуальностью. Епископ Сергий, председательствующий на собраниях, вмешался в спор Семенова и Мережковского, вступивший на зыбкую почву. Он согласился с Мережковским в том, что если пушкинский рыцарь «содомит», то и все лучшие русские писатели: Пушкин, Достоевский, Соловьев, а также рыцарство в целом связаны с грехом содомии[59].
Иеромонах Михаил не сдавался. Он настаивал, что религиозные чувства рыцаря патологичны. Продолжая словесную перепалку с Мережковским, он заявил, что Св. Тереза Авильская, испанский мистик XVI в., одна из главных католических святых, была одержима бесами, а ее любовь к Христу была «нечистой», а не целомудренной: «Ангел прокалывает сердце насквозь. Она испытывает боль. Она старается смотреть в глубину его глаз. Это религиозно — половая психопатия. Это извращение девственности. Это же извращение и у рыцаря, которого рекомендует Мережковский. Рыцарь <…> который пишет на своем щите А. М. Д., выступает на войну в женской сорочке, но любит платонически, т. е. извращенной любовью. Половое наслаждение сдержано. Это любовь Платона»[60].
Интерпретация иеромонахом пушкинского рыцаря сосредоточивается на гендерном аспекте: женоподобный, он идет на войну в женском одеянии, испытывает платоническую любовь, что на рубеже веков означало гомоэротизм. Трактовка, конечно, нетрадиционная, как и сам подход, и пушкинское стихотворение не дает почвы для таких заявлений.
Гомоэротическая «платоническая» любовь, в основе которой лежит сублимированное желание, приписывалась монашескому идеалу девства, и это соотношение обеспокоило клир. Я бы сказала, что заявления отца Михаила сами соскальзывали в декадентское мироощущение, связывавшееся с монашеской практикой в конце XIX века: идеализация женщины, маскирующая однополое желание, и соединение вожделения с религиозной экзальтацией. Иеромонах Михаил проецировал это мироощущение на стихотворение Пушкина и прочел его сквозь призму декадентства и психопатологии. Его неожиданный подход можно понять как опосредованную реакцию на обвинение в содомии, выдвигавшееся против церкви Розановым.
Я столь подробно описываю эту не столь важную, по сути, перепалку не просто потому, что она была изъята из опубликованных протоколов, но и потому, что она связана с теорией вырождения. Изъятие дискуссии о психопатологии куртуазной любви было бы банальной цензурой, если бы выступавший был мирянином. Использование иеромонахом Михаилом Семеновым термина «половая психопатия» для описания любви рыцаря к Деве Марии и экстатической любви ко Христу Св. Терезы было отсылкой к «Psychopathia Sexualis» Крафт — Эбинга, которую, как мы знаем, активно читали в начале XX века (по — рус- ски она называлась «Половая психопатия»). По — видимому, отец Михаил, как и другие присутствовавшие на собраниях представители духовенства, либо читал Крафт — Эбинга, либо был знаком с основными положениями исследования. В сноске к описанию религиозного мазохизма Крафт — Эбинг особо выделяет Св. Терезу и художественные изображения истеричной святой в «изящных искусствах времен упадка». Он цитирует описание скульптуры испанской святой у Джованни Лоренцо Бернини, в котором Св. Тереза «в истерическом изнеможении опускается на мраморное облако, в то время как влюбленный ангел вонзает ей в сердце стрелу божественной любви»[61]. Психопатологи XIX века, изучавшие извращения и их отношение к религиозному рвению, особенно в католицизме и у женщин, как правило, упоминают Св. Терезу в качестве примера религиозной истерии (символом которой является стигматизация, чуждая православию). Религиозная истерия и садомазохизм характерны для католического декаданса, отличавшего некоторые художественные произведения французского и бельгийского fin de si?cle.
Впервые заговорив о бедном рыцаре, Семенов упомянул «излечение», как будто эротическая идеализация Богородицы рыцарем — это болезнь. Как Крафт — Эбинг прописывал пациентам лечение — например, лечением от «половой инверсии» и истерии были гипноз и гидротерапия, — так и отец Михаил предлагал заблудшему рыцарю терапию в виде возвращения в лоно церкви, к таинствам брака и причащения.
Само заглавие «Psychopathia Sexualis» было упомянуто на пятнадцатом собрании, причем вновь церковной стороной, и снова вычеркнуто из опубликованного протокола. Отец Димитрий Якшич, эрудит с широким кругозором и защитник брака, сказал, что хочет процитировать Крафт — Эбинга на тему психологических преимуществ брака, но продолжить ему не дали. Вместо «Psychopathia Sexualis» он назвал книгу «Психопатия эксессуаров», по крайней мере, именно в таком виде заглавие фигурирует в протоколе. «Эксессуар» — по — видимому, искажение и соединение двух иностранных заимствований: «эксцесс» и «аксессуар». Подобное употребление характерно для необразованной речи, но Якшич был человеком образованным. Он мог намеренно исказить заглавие для комического эффекта, но в протоколах нет больше никаких его каламбуров. Скорее всего, это ошибка записи: не зная латыни, стенографист мог услышать «эксессуаров» вместо «Sexualis» — и то, и другое иностранные слова, изобилующие «с». Кроме того, «эксессуар» звучит, как «будуар» — личное пространство, в котором в «сомнительных» романах предаются сексуальным излишествам. Реплика Якшича была прервана общим разговором и шумом, как если бы аудитория выказывала свое неодобрение. Председательствующий попросил его сменить тему и вернуться к обсуждению воззрений Христа[62].
Таким образом, как выясняется, представление, что брак является своеобразной лицензией на сексуальные отношения, распространялось и на область воздержания. Монашествующее духовенство подозрительно относилось не только к браку, но и к целомудрию. Как мы видели, секта скопцов бросала тень на обет безбрачия черного духовенства. В трактовке «Бедного рыцаря» отцом Михаилом и демонизации Св. Терезы как мазохистки отразился страх, что целомудрие может быть прикрытием половой перверсии. Эти подозрения усугублялись сексологией того времени и мазохистскими декадентскими произведениями, которые, по — видимому, проникли и за церковные стены.
Самое поразительное в Религиозно — философских собраниях — это не дебаты о каноническом вероучении, но общий культурный климат декадентства, проявившийся в них. Смесь эротизма и религии с целью кощунственного возбуждения была, по словам Жана Пьерро, «одной из самых заметных составляющих декадентского воображения», как правило, представлявшего эротическое и религиозное возбуждения взаимозависимыми[63]. Декадентское искусство, особенно в католических странах, но также и в России, изобиловало примерами переплетения религиозного и сексуального желания. В русской литературе того времени очевидным примером такого смешения была поэзия Валерия Брюсова, заимствовавшего бодлеровскую манеру обращения к католицизму в эстетических и чувственных целях. Именно это дополнительное измерение дискуссии о девстве и браке — заманчивое соединение религиозной экзальтации и декадентского дискурса — сделало Религиознофилософские собрания столь примечательными. В крайнем своем проявлении это соединение подкрепляет представление интеллигенции о церкви как декадентском институте.
В речевых стратегиях Розанова и Мережковских, их попытке перекинуть мост от физической к духовной реальности на Религиозно — философских собраниях отразился их проект соединения духа и плоти. В отличие от Розанова, привносившего в духовное физиологию пола, Мережковские (как до них Соловьев) сторонились грязной физиологии и взамен предложили девственно чистую метафору «святой плоти». В их дискурсе духовный потенциал тела стоит выше его физиологической сущности. Апостол Павел осуждал физическое тело как греховное, полагая, что единственное идеальное тело — «храм Святого Духа». Святое по сути, оно становится земным, если не профанным, в эмпирической реальности. Хотя Мережковские стремились освободить тело от аскетического учения Павла, им не удалось этого добиться. Святость плоти оставалась на уровне теории, что не означало освобождения тела от тогдашней сексуальной тревоги. Основное идеологическое расхождение между Розановым и Мережковскими заключается в том, что супруги осуждали природное тело, поскольку оно питает природный цикл, а Розанов с упоением прославлял его. Ему гораздо лучше удавалось срывать покровы, скрывавшие тело — пусть даже только на бумаге, — чем его порой невольным союзникам, желание которых освободить тело от биологических пут было главным образом умозрительным.
Идеи Фуко о разжигании и размножении дискурса секса в fin de si?cle могут пролить свет на Религиозно — философские собрания, посвященные полу и деторождению. Говоря о сексе в современных культурах, Фуко приходит к выводу, что «они [общества] обрекли себя на постоянное говорение о нем, делая так, чтобы его ценили как тайну». Язык секса не был «обреч[- ен] <…> пребывать в тени», а, напротив, быстро стал господствующим дискурсом, пишет Фуко[64]. Он даже проник в публичную сферу столь необычного сообщества, каким были Религиозно — философские собрания. Иными словами, от его вторжения не было застраховано ни одно место, «зараза» передалась даже церкви.
Такая перспектива помогает нам понять множественные смыслы девственности, которая в декадансе лежала в основе умозрительной сексуальности: восхищение Соловьевым, заметное у некоторых юных современников, подхлестывало вероятность того, что за его целомудренной репутацией скрывается сексуальный подтекст. Подобное любопытство окружало и репутацию девственницы Гиппиус. Хотя на Религиозно — философ- ских собраниях Розанов никогда напрямую не увязывал монашеское безбрачие и однополое желание, впоследствии он высказывал такие идеи. В «Людях лунного света» (1911) он называет христианскую мораль «содомитской», а эротическую философию Соловьева считает гомоэротической, величая его богиню Aphrodita Sodomica, которая страстно желает «разбить детей [земной Афродиты] о камень»[65].
Таким образом, полемика вокруг девства и брака на Религиозно — философских собраниях имела гораздо более широкий круг значений, чем просто девство vs брак. Она стала частью споров между «натуралами», которые считали целью своей жизни восполнение природы, и утопистами — визионерами, искавшими преображения тела; между практикующими и умозрительными сенсуалистами; между патриархальными традиционалистами и декадентами — утопистами, боявшимися вырождения.
В розановском понимании наследственности она была заражена христианским извращением половых инстинктов, которое подорвало здоровье нации. Именно таков был идеологический подтекст его выступлений на Религиозно — философ- ских собраниях в 1901–1903 гг. В то время Розанов связывал свои надежды с возрождением ветхозаветных ценностей, которые должны были стать противоядием от вырождения. Спустя десять лет он расширил свой список вырождающихся религий, добавив к нему иудаизм, а во втором десятилетии XX века заменил христиан евреями в соответствии с возросшим националистическим беспокойством о здоровье русского народа.