Глава 2. Романтика и реставрация
Глава 2. Романтика и реставрация
«Дыроколы» и романтики
После поражения при Ватерлоо Первой Империи пришел конец. Наполеон исчез, оставив после себя новый Гражданский кодекс, легенду и жажду отмщения. Бурбоны были вновь призваны к власти, и вернулся старый режим в лице Людовика XVIII — строгого, страдавшего подагрой, пунктуального, галантного, обходительного — и добродетельной герцогини Ангулемской. Едва ли можно винить ее, дочь Марии-Антуанетты, за угрюмое ханжество и фанатизм. Она много лет провела в тюрьме и вернулась в Париж той же дорогой, по которой ее мать увозили на гильотину.
Фривольной реакцией на короткий период ханжества в начале царствования Людовика XVIII было появление «дыроколов» — достопримечательности, вдохновлявшей парижских сочинителей уличных песенок с 1818 по 1821 год. Первый из опознанных «дыроколов» с виду походил на военного и носил ленту ордена Почетного легиона. Он уколол в ягодицы молодую женщину, сидевшую на скамейке в саду Тюильри со своей пожилой спутницей. Бедняжка потеряла сознание от боли. Вслед за этим случаем, преданным широкой огласке, последовали многочисленные нападения в разных местах. Трех женщин «подкололи» (в ту же чувствительную область), когда они выходили из Оперы, еще одну — на Елисейских полях; затем «подшутили» над шестилетней девочкой, стоявшей перед отцовской лавкой. Девушка-работница прислала в Gazette de France[252] открытое письмо, в котором предупреждала всех «дыроколов», что она всегда ходит, одной рукой поддерживая юбки, а в другой сжимая заряженный пистолет. «Если меня «подколют»,— заявляла девушка,— я не стану визжать или кричать «Помогите!», а просто развернусь и вышибу «дыроколу» мозги!»
Этот новый вид нарушений общественного порядка озадачил полицию; ни одного «дырокола» не удавалось изловить. Тогда один из полицейских придумал блестящую хитрость. За пять франков в день были наняты двадцать проституток из борделей; им дали несколько уроков скромных манер и велели прогуливаться взад-вперед по главным улицам столицы, чтобы привлечь внимание «дыроколов»; за женщинами незаметно следовали полицейские. Каждое утро в течение восьми дней проститутки собирались в кабачке «Белый крест» у перекрестка Монтескье и отправлялись на рискованную прогулку по Парижу, однако все их старания были тщетны — ни один «дырокол» не клюнул на приманку и не захотел «подкалывать» их; девицы вернулись в свои бордели с сорока франками в кармане и целыми ягодицами. Сообразительный аптекарь по имени Либер пустил в продажу специальный бальзам для женщин, подвергшихся нападению, а не менее предприимчивый оружейник изобрел прикрывающий ягодицы легкий стальной щит. Повинуясь неписаному закону, коему подчинено распространение в обществе всякого рода заразительных глупостей, «дыроколы» появились и на улицах других европейских городов: Гамбурга, Брюсселя, Мюнхена, Лондона — и прекратили свои бесчинства только в 1821 году, когда даже популярная песенка «Милый мальчик-“дырокол”» вышла из моды.
С реставрацией буржуазной монархии после революции 1830 года в моду вошла любовь нового типа: романтическая, томная, с налетом готики (тенденция, обязанная своим появлением сэру Вальтеру Скотту и нашедшая свое продолжение в ряде французских романов, где действие разворачивалось на фоне старинных замков, пропастей, заброшенных кладбищ и таинственных лесов).
Исторические пьесы Александра Дюма и Виктора Гюго, а особенно костюмы занятых в них актрис, производили громадное впечатление на зрительниц. «Кто эта дама? — вопрошал писавший о моде современник.— Это владелица Куси? У нее свисающие рукава, как у Маргариты Бургундской, длинный шлейф, огромное жемчужное колье. Украшения и кошелек для раздачи милостыни делают ее похожей на даму четырнадцатого века. Но это всего-навсего супруга богатого лавочника, которая недавно побывала на представлении пьесы господина Дюма-отца. А вон та красавица наверняка блистает при дворе Карла VI? Ошибаетесь. Просто она, посмотрев пьесу Перрине Леклерк{223}, настояла на том, чтобы причесаться, как мадемуазель Жорж в роли Изабеллы Баварской{224}. Какая необыкновенная разница между характерами и одеждой женщин! Нежная и ласковая девушка причесывается, как Норма{225} — убийца детей, а лучшая из матерей старается, чтобы ее платье походило на костюм маркизы де Бренвильер — прославленной отравительницы!»{226}
Люди одевались, как трубадуры, и пели средневековые романсы. Считалось романтичным иметь траурный вид и жаловаться на разбитое сердце. В моде были мелодрамы. Актер Дюбюйи, практикуясь в выражении горя, взял привычку присоединяться к траурным кортежам и посещать отпевания, так что близкие и друзья усопших удивлялись, когда незнакомый плакальщик окроплял их слезами.
У дам была в моде бледность. Современник писал: «Я знал множество молодых особ, которым их здоровый румянец доставлял сильнейшие огорчения». Искусство падать в обморок доводилось чувствительными и влюбчивыми дамами до совершенства, они умели терять сознание в любой удобный для них момент и оставаться без чувств от минуты до получаса — сколько требовалось; были обмороки лирические — от экстаза, вызванного чтением произведений романтической поэзии, обмороки драматические, обмороки ревности, обмороки укоризны...{227}
Любовники, со времен Ренессанса бывшие довольно энергичными, вновь заговорили о смерти; автор изданной в 1810 году книги Как преуспеть в любви включил в букварь для любовников описания обмороков, истерических припадков и самоубийств. Рекомендовалось носить в кармане кинжал или пистолет, который можно было, в отчаянии утратив над собой контроль, выхватить в подходящий момент любовной сцены. Примерно в это же время под названием Бушо объясняется в любви появился прелестный сборник гравюр, снабженных подходящими подписями и предназначенных для людей разных профессий: портного, окулиста, торговца, библиотекаря, кондитера.... Под гравюрой, изображавшей объясняющегося в любви аптекаря, можно было прочесть: «Увы, нет средства против яда, который струится в моих жилах... пролей бальзам утешения на мое раненое сердце и исцели боль, которую ни одно из моих снадобий не в силах смягчить».
На литераторов, выражавших идеи романтизма, часто возлагали вину за моду на болезненность, наложившую свой отпечаток на многие любовные отношения того времени, но писатели, по-видимому, просто отразили в своих произведениях характерные для более молодого поколения черты. Это разоблачение на самом деле выявило скрытую тенденцию. В чем же были причины такого самоотравления, этой неспособности найти с самим собой и своей средой общий язык? Максим дю Камп в своих Souvenirs litteraires[253] давал этому следующее объяснение: «Люди были измотаны беспорядками Революции и последующими имперскими войнами; дети унаследовали слабости своих родителей. Прибавьте к этому достойные сожаления методы терапии. В коллеже нас от любой хвори лечили кровопусканием. Однажды, когда я болел тифозной лихорадкой, мне поставили шестьдесят пиявок и пускали кровь трижды в неделю. Я чудом выжил. Жидкая кровь, сверхчувствительные нервы... породили постоянную меланхолию и, как результат,— «сплин», общее чувство отвращения к жизни — театральную позу, желание умереть».
Росло число самоубийств: в 1827 году — 1542, в 1837-м — почти 3000. Gazette объясняла это «порывами страстей, которые невозможно сдерживать». Эту апатию, длившуюся до середины века, Флобер показал в Education sentiment ale[254], а Бальзак прокомментировал в своих Petits Employes[255].
Невозможно было не заметить влияния, оказанного на общество произведениями литературы, авторы которых с новой силой принялись восхвалять страстную любовь. Стихи Альфреда де Мюссе, первые романы мадам Жорж Санд, Роже де Бовуара, Эжена Сю поощряли вереницу «непонятых жен», сторону которых, в конечном счете, вынуждены были занять юристы в делах о разводе. Одну из многих женщин, заявления которых были почти одинаковы,— мадам Д., двадцати трех лет,— вызвал мэтр Машо. Она говорила ему: «Я шла от одного разочарования к другому... Я всегда мечтала о сильной и вечной привязанности... Я тосковала по нежности, которая осветила бы мою душу и поглотила все мое существо...» В 1837 году один несчастный муж писал своему другу: «Дружище, приезжай и помоги мне. Я — несчастнейший из людей. Моя жена больше не любит меня. Она целыми днями сидит в кресле с печальным и отрешенным взглядом и читает романы. Ее нет со мной. Что с ней происходит? Я всегда старался давать все, что ей хочется».
Пьер Ж. и Мальвина Б., молодые влюбленные, начитавшись романтической литературы, в полночь перед семью зажженными свечами и черепом устроили впечатляющую церемонию, написав клятву в вечной любви на тонкой бумаге собственной кровью. Любовникам полагалось испытывать муки. «Я желаю Вас, потому что Вы прекрасны,— писал в 1840 году Жюль Р.,— но прежде всего потому, что Вы — кокетка и непременно будете причинять мне боль». Неистовство также было в почете. Это видно из мемуаров не только писателей и художников, от которых ожидаешь сильных эмоций (хотя что касается Александра Дюма и Берлиоза, то они переходили всякие границы), но и простых французов. Луи Мегрон приводит несколько выдержек из бывших в его распоряжении неопубликованных писем и дневников.{228} Вот одно из этих писем, которое юный Адольф Л. послал своему другу Жану Д., чтобы сообщить о помолвке с Мадлен С.: «Она любит меня! Я заключил ее в объятия и крепко держал, мои руки, как тиски, сжали ее талию. Она побледнела и прошептала: “Адольф, вы делаете мне больно”. Да, я сделал больно ей — этому ангелу кротости! Я осторожно опустил ее на траву и, обмахивая моим носовым платком, говорил ей безумные и нежные слова. Она улыбнулась. Она простила меня. Затем, все еще стоя на коленях, я наказал себя за то, что был так груб в моей любви. Я бил себя кулаками в грудь, как молотами по наковальне. “Вот тебе, негодяй, который сделал ей больно”,— кричал я, вне себя от гнева и ярости. Она не хотела, чтобы я продолжал это делать, но я ее не слушал и по-прежнему колотил себя кулаками в грудь. Ни один монах никогда не избивал себя столь жестоко. Тогда она пригрозила, что уйдет. Я успокоился». К счастью, молодая леди была немного более сдержанна, чем ее романтичный возлюбленный. У Шатобриана в Les Natchez[256] Рене восклицал: «Давайте смешаем сладострастие со смертью!»; речь других его персонажей — Велледы, Аталы — была не менее неистовой.
Жорж Санд с годами успокоилась и выступала в защиту жизни в нежной гармонии, которой руководит логика (Elle et Lui[257]), и даже Альфред де Мюссе{229} иногда бывал реалистом. Вот какой совет он дал в 1836 году ультраромантичной даме: «Уверяю вас, мадам, любовь здорова; это красивое, пухлое дитя — сын молодой и крепкой матери. Античная Венера никогда в жизни не страдала от приступов сплина или грудного кашля. Но я задеваю вас — вы отворачиваетесь. Вы смотрите на часы. Еще не поздно. Ваш возлюбленный придет. Но — если, предположим, он не придет,— не пейте опиума. Не в этот вечер. Лучше примите крылышко куропатки и стакан мадеры!»
Остальные, не страдавшие романтическими бреднями разбитого сердца, танцевали как сумасшедшие. Музыкантов не хватало на всех. В 1828 году вошел в большую моду опьяняющий галоп. Должно быть, именно его видел во время карнавала Теккерей, когда описывал, как «...четыре тысячи гостей выскочили, кружась, с ревом и визгом, из бального зала на улице Сент-Оноре и понеслись к Вандомской колонне, вокруг которой промчались (выкрикивая свою собственную музыку) со скоростью двадцать миль в час и рванули назад как бешеные. Приди человек один в такое место для увеселений — и он будет в совершенном ужасе от этого зрелища; безумное, страшное веселье, царящее там, наведет его на мысль, скорее, о шабаше демонов, нежели о празднике людей; стук, гром, барабаны, трубы, стулья, пистолетные выстрелы раздаются из оркестра, который, кажется, не уступает танцорам в неистовстве; мимо вас проносится вихрь красок и пятен, в один клубок сплетаются и скручиваются все костюмы, какие только можно найти под солнцем, все звания, существующие в Империи, все столичные негодяи и негодяйки; горе упавшему: по его телу пропляшут две тысячи визжащих менад; у них нет ни сил, ни желания останавливаться»{230}.
Что подумал бы он о вечеринке у Александра Дюма, закончившейся в девять утра диким галопом, после того как гости выпили триста бутылок белого вина, триста — шампанского и триста — бордо? (Знаменитый английский денди лорд Сеймур был одним из самых неистовых заводил в парижских галопах.)
Большинство танцевальных вечеринок, которые устраивались в частных домах, затягивались далеко за два часа ночи. В десять вечера подавали бисквиты и слабые напитки, в одиннадцать — мороженое и пунш, в полночь — сандвичи с ветчиной, подогретое с пряностями вино и пирожные, в час ночи — чай и в два — обильный ужин!
Студенты и бакалавры танцевали и пили веселой компанией на бульваре Монпарнас, в Бал де Шомье, который был открыт в 1787 году англичанином Тинксоном. Это был обширный парк, засаженный великолепными деревьями, с площадкой для танцев в центре и эротичными гротами, скрытыми в тени. Студенты расходовали пыл молодости на гризеток, предшественниц очаровательных мидинеток{231}, если не считать того, что они были работницами различных профессий: белошвейками, прачками, вышивальщицами, продавщицами... Гризетка была веселой, беззаботной и бескорыстной. Любовников у нее, как правило, было три: мужчина зрелых лет, которому ее сердце принадлежало во все дни, кроме воскресенья, и который оказывал ей материальную поддержку (заработок гризетки был слишком мал, чтобы его хватало на жизнь); молодой человек — солдат или студент, с которым она проводила воскресенья в Шомье или в окрестностях Парижа (это был «разовый» любовник, связь с которым редко длилась дольше двух—трех месяцев); и, наконец, будущий муж, рабочий с теми же, что и у нее, вкусами и образованием, которого она держала в резерве, дожидаясь, пока тот накопит достаточно денег, чтобы позволить себе жениться на ней.
Брак, Стендаль и Бальзак
Поведение людей как в светских, так и в буржуазных браках определял ритуал. Протокол требовал, чтобы будущий жених и его отец просили руки молодой особы во время короткой чопорной церемонии, на которой им полагалось быть в черном и в белых перчатках.
В период помолвки молодой паре не позволяли встречаться с глазу на глаз — только в присутствии какой-нибудь пожилой дамы. За несколько дней до свадьбы жених и отец невесты наносили визиты родственникам, оставляя у них визитные карточки с двумя загнутыми уголками.
Брачный контракт подписывался за несколько часов до венчания в церкви, а если король соглашался поставить свою подпись на самом документе, это считалось высочайшим отличием; величественная церемония происходила в воскресенье после торжественной мессы. Каждую семью, разодетую в лучшие наряды, сопровождал нотариус, который и подавал экземпляр контракта его величеству. Главный камергер преподносил королю перо, и, когда контракт был подписан, нотариус зачитывал вслух список акций и имущества, которые молодая пара получала во владение.
Невесты шли к алтарю с обнаженными плечами, одетые, словно на бал. Медового месяца не было. На другой день после свадьбы новобрачные одни отправлялись на благодарственный молебен, а через восемь дней начиналась круговерть официальных визитов. Новобрачной в течение целого года после свадьбы не дозволялось появляться в обществе иначе как в сопровождении мужа, свекрови или матери.
Размышлениями о всемогуществе страсти и критикой института брака занимались в тот период два великих холостяка: Стендаль и Бальзак.{232} De l amour[258] Стендаля отражает скорее частную точку зрения, нежели универсальную. Эта книга, туманная и беспорядочная, тем не менее содержит несколько блестящих, интересных замечаний. Известный и часто цитируемый отрывок о кристаллизации представляет собой очаровательнейшее из всех, когда-либо созданных, описание того воздействия, которое на любовь оказывает фантазия: «У посетителей Зальцбургских копей в обычае бросать голые зимние ветки в соляную шахту; когда эти ветки извлекают оттуда два—три месяца спустя, они оказываются покрытыми сверкающими кристаллами; мельчайшие веточки, даже те, которые не толще синичьей лапки, украшены множеством недолговечных бриллиантов. Ветку нельзя узнать... То, что я называю «кристаллизацией», суть мысленный процесс, в ходе которого все, что мы узнаем о том, в кого влюблены, вносится в список достоинств любимого человека. Все сосредоточено — должно сосредоточиваться — на объекте нашей любви, которая начинается с любования. И все же, несмотря на эту работу воображения, любовь не иллюзия, а, несомненно, единственная реальность. Душа выковала свой идеал, и, когда бы ей ни встретилась эта модель во плоти, начинается процесс кристаллизации». (Можно возразить, однако, что в случае если идеал уже незримо присутствует в душе человека, кристаллизация не нужна.)
Стендаль довольно произвольно подразделял любовь на различные типы: страстную, дружескую, поверхностную и физическую, но интересовало его главным образом «совершенное поглощение», воплощенное в страстной любви — характерной для его времени. Любовь неизмерима; это хорошо известно всем авторам, пишущим о ней, и вот как Стендаль описывает достигнутые ими пределы: «Любовь подобна Млечному Пути, блестящей конгломерации из тысяч мелких звезд; писатели внесли в свои списки от четырех до пяти сотен составляющих страсть незначительных чувств — лишь самые явные и грубые, ошибочно принимая второстепенное за основное».
Стендаль парил в облаках на подступах к любовному чувству, для этого эстета музыка и созерцание природы были предлогом для восхитительных эротических грез. Утонченность, способность растрогаться, талант непосредственности — вот отличительные черты великого влюбленного. Любовь — чудо цивилизации. Примитивным или варварским народам известна только физическая привязанность.
Средневековые трубадуры верили, что из любви проистекает всякая добродетель. Романтический идеалист Стендаль полагал, что с нее начинается величие. «Я был незначителен, пока не полюбил,— писал он и добавлял: — От мужчины, не знавшего страстной любви, скрыта половина — и прекраснейшая половина — жизни».
Однако на нравы своей эпохи он сетовал в более реалистическом духе, заявляя, что супружеских измен было бы меньше, если бы девушки были более свободны и лучше образованны и если бы супругам был разрешен развод. Светские браки он считал смехотворными. Только союзы, руководимые истинной страстью, должны признаваться законом. Женщина по праву принадлежит тому мужчине, которого она любит и который любит ее.
Большинству героинь Бальзака было около тридцати. Как заметила мадам де Жирарден, «вот где нужно искать страсть в наше время. Наши юные девушки слишком озабочены тем, как бы выгодно выйти замуж... страсть к ним приходит позже!» Любовницы Бальзака были старше его, и писатель многим обязан их откровенности и опыту. Его современники, равно как и критики более позднего времени, считали его Physiologic du manage* розыгрышем, неблагосклонно сравнивая ее с посвященным этой теме серьезным томом месье де Сенанкура. Предлагая читателям свои советы, как уберечься от рогов (бывших в девятнадцатом веке, судя по утверждениям других авторов, отнюдь не редким явлением), Бальзак, разумеется, шутил. Но иногда среди хлестких сар-казмов, которые мог написать только знавший и любивший женщин француз, читатель находит жемчужины проницательности и здравого смысла. Мы должны быть любимы, да, но мы также, по его мнению, должны быть выдрессированы, вместе с большинством его соотечественников, и писатель нигде не изменяет своему командному тону.
Подобно Стендалю, Бальзак считал, что существует близкое соответствие между любовью и музыкой. «Мы инстинктивно чувствуем,— писал он,— что любовь — самая мелодичная из гармоний. Женщина — это изысканный инструмент удовольствия, но следует изучить его клавиши, научиться капризной и изменчивой работе пальцев, услышать трепет струн. Сколь многие мужчины вступают в брак, не зная, что представляет собой женщина! Они разбивают сердца, которых никогда не могли постичь. Большинство из них женятся, пребывая в глубочайшем неведении о любви. Они начинают свою супружескую жизнь, врываясь в незнакомый дом и ожидая, что их немедленно примут в гостиной. Даже стоящий на самой низкой ступени мастерства артист знает о существовании неопределимого взаимопонимания между ним и его инструментом. Он знает по опыту, что на установление этой таинственной связи может уйти много лет. Это требует души и становится источником мелодии только после длительного учения».
«Что за богохульство,— восклицает он,— использовать слово «любовь» в связи с продолжением рода! Любовь — это соответствие между жизненными потребностями и чувствами, и супружеское счастье есть результат совершенного согласия душ между мужем и женой. Чтобы быть счастливым, мужчина должен подчиниться определенным правилам чести и деликатности — он должен любить искренне, ибо ничто не может устоять перед истинной страстью. Но быть страстным — значит испытывать постоянное желание. Можно ли продолжать желать свою жену?» На этот вопрос, когда-то поднимавшийся на судах любви, Бальзак отвечает «да». «Утверждать, будто невозможно продолжать любить одну и ту же женщину,— говорит он,— столь же абсурдно, как говорить, что знаменитому скрипачу нужно несколько скрипок, чтобы сыграть прекрасную мелодию. Любовь — это поэзия чувств. Это ключ ко всему, что есть великого в жребии мужчины. Она либо возвышенна, либо ее нет вовсе».
Изложив свой возвышенный идеал, Бальзак спускается на землю, чтобы проанализировать, как на самом деле обстоят дела с браком в современной ему Франции. «Почему,— спрашивает писатель,— так мало счастливых браков? Потому, что мало гениев. Длительная страсть — чудесное театральное действо, для которого нужны два одинаково талантливых артиста, но мир полон людей, у которых не больше четверти чувства в сердце и не больше четверти мысли в голове. Как могут мужчины отдать хоть минуту для счастья, если они торгуют своим временем? Их Бог — деньги».
Комментируя тогдашние нравы — множество подкидышей, брошенных состоятельными людьми, множество несчастливых браков и измен,— Бальзак призывает к реформе института брака и изменению статуса женщин. У мужчин, похоже, никогда не хватало времени на то, чтобы как следует поразмыслить о браке, и на то, чтобы дать образование девушкам. История — это ряд потрясений: феодальные войны, крестовые походы, Реформация, Империя. На протяжении всех этих столетий женщина находилась во власти обстоятельств и мужчин, она не была хозяйкой ничему, даже собственному телу, поскольку ее продавали и выдавали замуж против ее воли, в угоду могущественной власти родителей. Было бы лучше отменить приданое и заставить людей с уважением относиться к браку. «В настоящее время,— пишет Бальзак,— брак суть контракт, по которому мужчины молчаливо соглашаются между собой придать страсти больше тайны, больше благоухания, больше пикантности. Нас больше волнует безупречность прошлого женщины, чем ее счастье в будущем. Образование, которое дают наши пансионы для девочек, никуда не годно; эти заведения похожи на серали, из которых девицы выходят невинными, но это, однако, не означает, что они целомудренны. Женщина, получившая то же образование, что и мужчина, имеет больше возможностей сделать счастливым своего мужа и самое себя, но такие женщины столь же редки, как и само счастье».
Затем Бальзак переходит к практическим брачным советам, предполагая, что женщина пребывает в полном неведении (мы видели, как заботливо родители оберегали дочерей от любых знаний из области любовных отношений) и что мужчина, на котором лежит ответственность за ее сексуальное воспитание, должен сформировать ее, как Пандору{233}, но для этого муж обязан в совершенстве владеть своими чувствами и не забывать изучать каждый трепет тела партнерши — «музыкального инструмента», такого нежного и хрупкого. Он должен учиться вызывать ответное чувство. Брак никогда не должен быть насилием. Гений мужа состоит в том, чтобы улавливать различные оттенки возбуждаемого им наслаждения, развивать их и давать им оригинальное выражение.
Это искусство — разврат, подчеркивает он, если применяется двумя не любящими друг друга людьми, но ласки, к которым побуждает людей истинная любовь, никогда не бывают похотливыми. Честь мужа, равно как и его собственные интересы, побуждает его никогда не прибегать для получения собственного удовольствия к тем способам, к которым он не имеет таланта вызвать желание у жены.
У каждой ночи должно быть свое особое меню наслаждений. В браке необходимо постоянно остерегаться всепожирающего чудища, именуемого силой привычки. Обращайтесь с вашей супругой так, как обращались бы с министром, от которого зависит исполнение ваших самых заветных честолюбивых надежд.
Опасаясь, возможно, что его благоразумные советы, приобретающие заметное сходство с проповедью, нагонят зевоту на современников, Бальзак берет тон менее нравоучительный. «Средний брачный возраст мужчины в наши дни,— пишет он,— тридцать лет. Но возраст самых неистовых желаний и страстей — двадцать лет. Это значит, что в течение десяти самых восхитительных лет своей жизни, когда мужчину возбуждают его юность и пылкость, он не может утолить расшатывающую все его существо страстную жажду любви. Этот период составляет шестую часть каждой человеческой жизни. Таким образом, мы должны признать тот факт, что, по крайней мере, одна шестая часть нашего мужского населения, и при этом наиболее энергичная, постоянно пребывает в напряженном состоянии и представляет собой общественную опасность».
Ознакомив читателя с перечнем впечатляющих данных статистики, Бальзак объявляет о существовании колеблющегося множества приблизительно в 150 тысяч незаконных страстей в год. Из этого он делал вывод о том, что опасно вводить «подходящих» холостяков в дом, который надлежит ограждать от любовников.
Откажитесь от всяких диванов, соф и прочих подобных предметов мебели. В них таится погибель. «Я никогда не мог без страха глядеть на них — мне всегда казалось, что это дьявол стоит здесь, с его рогами и раздвоенными копытами». (Уже Наполеон Бонапарт заметил: «Адюльтер — это работа канапе».)
Чуланы всякого рода должны быть заколочены досками. Берегитесь драпировок вокруг постели. Свадьба Фигаро предостережет вас от того, чтобы устраивать комнату вашей супруги на первом этаже. Помните, все холостяки похожи на Керубино. Камины должны быть снабжены решетками, чтобы перекрыть все возможные выходы, даже если вам придется снимать их каждый раз, когда нужно будет почистить трубу. Что касается кровати — это предмет, о котором следует проявить тщательную заботу. Ни в коем случае не занавешивайте постель тяжелыми драпировками — выбирайте только прозрачные и легкие. Бонапарт, проявлявший в делах такого рода вопиющую вульгарность, утверждал, что как только муж и жена обменялись «своими душами и своим потом», ничто — даже болезнь — не должно их разделять. Бальзак согласен с императором в том, что постель, составленная из двух отдельных кроватей,— угроза для супружеского счастья и что использовать ее позволительно только парам, прожившим вместе не менее двадцати лет и к тому же страдающим от катара. Он слышал о людях, у которых две кровати, составлявшие супружеское ложе, были снабжены колесиками, что позволяло супругам, когда они ссорились, отодвигаться друг от друга, но сам он такую систему не рекомендует. Первобытные люди, размышлял писатель, обладали преимуществом перед своими цивилизованными потомками: они занимались любовью там, где хотели, в местах восхитительно поэтичных — поросших мхом оврагах, лесистых долинах... редко — в глубине своих некомфортабельных пещер. Современный человек выдумал смехотворное понятие о любви в строго определенное время. «Монашескому уставу оказалась подчиненной капризнейшая в мире вещь, непостояннейшее из чувств, основанное на внезапных озарениях, очарование которого заключено в непредсказуемых порывах! Так можно подавить все, что есть благородного и непосредственного в человеческих отношениях».
Любовь и социализм
В сороковых годах любовь стала революционной. Vesuviennes в шлемах составили конституцию, включавшую в себя пункты о наказании неверных мужей{234}, об обязанности вступления в брак для всех женщин, достигших двадцати одного года, и мужчин, достигших двадцати шести лет, а также участия мужей в домашнем труде; этот необычный проект с треском провалился. Всего одиннадцать женщин нашли в себе смелость подписаться под ним, и ни один мужчина не откликнулся на красноречивый призыв социалиста и бывшего депутата Каде, выразившего возмущение «тиранией, неблагодарностью и несправедливостью, которые обрекают на бедность, непосильный труд и невежество больше половины французских женщин». На заседаниях Женского клуба, организованного примерно в то же время, сторонников его идей бывало меньше, чем критиков. На состоявшемся в ноябре 1848 года банкете прозвучал сердечный тост за «братство мужчин и женщин», но, как правило, над подобными теориями посмеивались. Республиканские идеи приносили свои плоды — но только в обществе; они не смогли пошатнуть патриархальную основу, на которой веками строились отношения в семье. Однако все больше и больше писателей и мыслителей размышляли над проблемами человеческих отношений, которых Революция так и не разрешила. Их исследования показали, что женщины, несомненно, принадлежат к числу эксплуатируемых, и социальные философы принялись спорить по поводу их роли и предназначения в обществе и в жизни.
Что касается любви, то как революционеры, так и сторонники традиционных воззрений неизбежно притягивали ее за шиворот к этим прениям. Невозможно привести здесь хоть что-то похожее на исчерпывающий список всех изобретенных в то время систем, но все нижеследующее дает читателю представление об основных тенденциях.
Основатель позитивизма Огюст Конт{235} относился к женщинам сентиментально — причиной тому была его любовь к Клотильде де Во — и полагал, что любящей паре не хватит всей жизни, чтобы близко узнать друг друга. Он выступал за моногамию, нерасторжимый брак, и считал, что место женщины — дома, на домашнем пьедестале. Социалист Этьен Каде протестовал против приданого, требовал брака, который бы основывался на любви и взаимном уважении супругов, восстановления развода и предоставления женщине права самой выбирать жизненное поприще. (Он ратовал за то, чтобы изобреталось больше машин, способных облегчить женский труд.) Не нашедшая счастья в браке Флора Тристан{236} в 1837 году послала в парламент петицию с просьбой вновь разрешить разводы. По ее мнению, идеальный брак — это «сотрудничество, в котором оба партнера работают и помогают друг другу, не ставя никаких вопросов о первенстве, в атмосфере взаимного уважения». Виктор Консидеран{237}, оказавший влияние на Маркса и Энгельса, также критиковал «браки, низведенные до уровня финансовых сделок».
Страстно критиковавший буржуазный брак Шарль Фурье{238} в нескольких томах, посвященных фантастической Утопии, выразил свои идеи по поводу сексуальных отношений. «Выпустим же все наши страсти на свободу — тогда мы узнаем, что такое настоящая joie de vivre[259]» — восклицал он в пассаже (притом не единственном), напоминающем Жана де Мена. Фурье полагал, что открыл в человеческой душе двенадцать страстей, способных образовать 810 сочетаний. Гармонии можно достичь, меняя направление этих противоречащих друг другу страстей (в число которых, разумеется, входит и любовь), посредством «фактора уравновешивания». (Интересующихся читателей отсылаю к тому X его Theorie de l`unite uriwerselle[260]). В Утопии Фурье юным девушкам позволялось вступать в сексуальные отношения, а брак, в случае необходимости, должен был заключаться только после рождения детей. (Наличие у мужей рогов — отличительная черта нашего цивилизованного общества, отмечал Фурье; рогоносцев, по его мнению, существует 144 вида.) Брак, по его мнению,— удел людей пожилых, чьи страсти улеглись. «В этом,— говорил писатель,— и состоит его подлинное назначение: источник взаимной поддержки в старости, союз, основой которого служит разум, уход от мира,— все это совершенно не подходит для молодых людей».