В. И. Мильдон. Настоящее и будущее русской литературы
В. И. Мильдон. Настоящее и будущее русской литературы
Я назвал свое рассуждение так же, как А. Белый статью 1907 г.; тот писал:
«В России не выпрямлялась личность, не отливалась в формы, но одна форма равно придавила всех: не многообразие форм – единообразие задавило нас»[425].
Белый угадал: так и произошло после 1917 г., единообразие задавило потому, что в основе оказалась идеология (не важно содержание, любая идеология всегда однообразит, опресняет, умерщвляет жизнь).
«Русская литература прошлого [он имеет в виду XIX век] от народа шла к личности, с востока на запад. Современная русская литература [т. е. начала XX в. – В. М.] идет… с запада на восток; от личности к народу» (с. 296).
Так и стало после 1917 г. – от личности к народу, и личность теряла значение.
В 1924 г. Е. Ю. Кузьмина-Караваева (мать Мария) в статье «Последние римляне» писала:
«Большевизм – та катастрофа, которая разрушила окончательно здание старой культуры. Удельный вес его достижений совершенно ничтожен, если он есть <…> он – завершение процесса разложения. Он – Аттила, под копытами коня которого трава не растет». «Оправдать его нельзя, конечно, но преодолеть, приняв как данное… нужно и неизбежно. Нужно потому, что только преодолевая его через утверждение его существования, можно найти утерянный облик человека…»[426]
«После большевизма, конечно, не останется каких-нибудь культурных наследств, – только голая степь, на которой надо заново начинать пахать, вернее, учиться пахать»[427].
«Найти утерянный облик человека», преодолеть большевистское наследие – это и есть главная задача нашей современной литературы. Не только, разумеется, ее, но сейчас речь о ней. Она эту задачу, полагаем, решила или, скажем осторожнее, решает.
Если говорить обобщенно, наша литература перестала быть провинциальной, вернула себе положение европейское, всеобщекультурное.
Мы используем названные понятия в тех значениях, в каком их употребили некогда русские критики-эмигранты.
В 1933 г. А. Бем писал: «…Мы теряем позицию, отвоеванную великим Пушкиным и закрепленную усилиями нескольких поколений русских писателей. Мы теряем наше место в мировой литературе». «Советская литература находится в состоянии такого упадка, что мы вынуждены… признать тяжелый для нас факт: русская литература выбыла из литературы мировой»[428].
Почти то же Г. Адамович в 1955 г.: «В истории русской литературы последнего десятилетия есть один вопрос, горький для нашего национального самолюбия, но настолько существенный, что от него невозможно отделаться: как случилось, что мы от мировой роли опять перешли на роль провинциальную? Почему русская литература потеряла свое всемирное значение?»[429]
Проходит сорок лет, а как будто их и не было – те же слова читаем в конце 90-х годов у В. П. Астафьева по поводу «Василия Тёркина»: «Это наш национальный герой… и вместе с нами суждено ему раствориться во времени… как литературная реликвия здешнего производства и для здешних мест. Так, даже Великий поэт современности, как и все мы, не наученный мыслить масштабно, всечеловечески, обречен, как и вся современная литература в большинстве своем, произрастать в своем огороде, для своих потребителей»[430].
«Не наученный мыслить всечеловечески»… Это правда, но следовало бы сказать «отученный», ибо русская литература тем и знаменита, что мыслила всечеловечески, этим объяснимо ее всемирное значение, поэтому было у кого поучиться. Преобладал низкий уровень, культивируемый большевистским режимом, «прокрустова словесность».
Однако именно среди писателей большевистского времени нашлись, по крайней мере два, знакомство с которыми вновь (как бывало не раз в XIX в.) потрясло западного и всемирного читателя.
«Архипелаг Гулаг» Солженицына открыл западным людям, что такое коммунизм, – те самые социальные бездны и катастрофы, которые читаются в творчестве Достоевского, но на сей раз в действительности, а не в литературе. Благодаря этой книге некоторые все еще коммунистически настроенные мыслители Запада пересмотрели свои взгляды.
М. Фуко, некогда разделявший коммунистические убеждения, сказал в 1977 г.:
«Необходимо подвергнуть радикальному пересмотру всю долгую традицию социализма, поскольку практически все, что эта социалистическая традиция произвела в истории, должно быть осуждено»[431].
Другой француз, Д. Фернандез, сравнив главные творения Солженицына с литературой Запада, воскликнул:
«Какими бедными и незначительными кажутся наши… литературные произведения, ослабленные детским нарциссизмом, рядом с этим великолепным возмущением духа!»[432]
Творчество Шаламова обнаружило такие глубины падения человеческого в человеке, что впрямь следует говорить о появлении (а то и проявлении того, что лишь ждало своего часа) какого-то нового антропологического типа, только внешне напоминающего человека. Люди Запада не имели ничего подобного по масштабам и длительности в своем историческом и психологическом опыте. В который раз русская литература сказала миру нечто такое о стране и человеке, перед чем Запад в трагическом изумлении развел руками.
И Шаламов, и Солженицын заставляют задать страшный вопрос, на который рано или поздно придется отвечать и нам, и людям культуры по всему миру, – вопрос, вызванный русской литературой: откуда в народе-богоносце взялось столько добровольных, так сказать, по зову сердца, палачей, истязателей, охранников, доносчиков, садистов и людоедов? Может быть – первое, что идет на ум, – не все благополучно в народе, а если так, здесь надо искать причины всего происшедшего и происходящего с нами.
Современный французский публицист А. Глюксман так определил господствующую черту в мировоззрении нынешних людей Европы:
«Самый влиятельный опыт уже не является религиозным, он… стал литературным и художественным. Благодаря Флоберу и Достоевскому, Чехову, Шаламову и… Солженицыну можно не бояться, что мы прогадаем на обмене»[433].
Думается, естественно, что в перечне имен, внушающих западноевропейцу историческую надежду, преобладают имена русских писателей. Добавим к ним современную поросль литературы, наше настоящее, которое внушает нам надежду на будущее.
На чем она основана?
Во-первых, разнообразие литературных техник. Стоило рухнуть «прокрустовой эстетике» однообразия, как русские писатели очень быстро освоили и усвоили современные (литературные / модернистские) технологии, и в этом смысле наша сегодняшняя литература ничем не уступает своим западным сестрам.
Во-вторых, абсолютная независимость от власти. Только в конце XIX в. и примерно до первой половины 20-х годов XX в. была такая же свобода в полном соответствии со знаменитым пушкинским: «Не для житейского волненья…». Пишут не в угоду власти, а в угоду вдохновению, хотя, разумеется, политические страсти никуда не делись. Но не они определяют художественное содержание современной литературы.
В книге «Именины сердца. Разговоры с русской литературой» З. Прилепин собрал три десятка современных писателей разного возраста, разных политических, исторических и пр. взглядов, но их всех автор оценивает по эстетическим признакам и произносит: «…Что-то есть в мире важнее любых идеологий».
Что же? Художественное творчество, и возвращение к нему кажется нам самой обнадеживающей чертой современного состояния нашей литературы (не вдаемся сейчас в оценку, безусловно, разного эстетического качества произведений).
Давненько такого взгляда не было ни в нашей словесности, ни в нашем публичном сознании (последнее подчеркнем особо), ибо мы воспитаны на классовом, т. е. прокрустовом, отношении к художественному тексту. В. Маяковский писал в статье «Как делать стихи», 1926:
«С моей точки зрения, лучшим поэтическим произведением будет то, которое написано по социальному заказу Коминтерна, имеющее целевую установку на победу пролетариата…». «Надо разбить вдребезги сказку об аполитичном искусстве»[434].
Это значило: отказаться от вдохновения и работать по заказу, по расчету, по сиюминутной политической необходимости – так сказать, «Коминтерн на Парнасе», как выразился кто-то из эмигрантов.
Ровно через двадцать лет после статьи Маяковского Жданов в докладе о журналах «Звезда» и «Ленинград» говорил:
«Буржуазному миру не нравятся наши успехи как внутри нашей страны, так и на международной арене… Империалисты, их идейные прислужники, их литераторы и журналисты, их политики и дипломаты всячески стараются оклеветать нашу страну, представить ее в неправильном свете, оклеветать социализм. В этих условиях задача советской литературы заключается не только в том, чтобы отвечать ударом на удары против всей этой гнусной клеветы и нападок на нашу советскую культуру, на социализм, но и смело бичевать и нападать на буржуазную культуру, находящуюся в состоянии маразма и растления… Весь сонм буржуазных литераторов, кинорежиссеров, театральных режиссеров старается отвлечь внимание передовых слоев общества от острых вопросов политической и социальной борьбы и отвести внимание в русло пошлой безыдейной литературы и искусства, наполненных гангстерами, девицами из варьете, восхвалением адюльтера и похождений всяких авантюристов и проходимцев. К лицу ли нам, представителям передовой советской культуры, советским патриотам, роль преклонения перед буржуазной культурой или роль учеников?! Конечно, наша литература, отражающая строй более высокий, чем любой буржуазно-демократический строй, культуру во много раз более высокую, чем буржуазная культура, имеет право на то, чтобы учить других новой общечеловеческой морали»[435].
В сущности, ничего не прибавив, Жданов повторил слова Горького, сказанные в марте 1935 г. на Втором пленуме правления СП СССР, что наша литература, которая если еще не стала, то все-таки «уже становится учительницей литературы всего мира, во всяком случае влиятельнейшей литературой мира»[436].
Сказано всего через два года после того, как Бем признал с горечью, что эта «влиятельнейшая литература мира» выбыла из литературы мировой.
Очень долго многие люди находились (и сейчас находятся) в уверенности, что наше отечество может учить других. Не одно поколение воспитывалось на этих принципах не только в жизни (это плохо, но преодолимо, пока не стало общественной нормой), но в творчестве (а это катастрофа, которой и закончилась большевистская эпоха, свобода творчества отомстила, так сказать).
Сейчас этого нет – благой знак. Герой романа Вяч. Миронова «Я был на этой войне. Чечня 1995» [2001] говорит:
«А политики московские – жулики, которым наплевать на Россию и на меня. Не хочу думать обо всех, о Родине. Они не думают обо мне, о моей семье, какого хрена я должен думать и переживать об их судьбах. Пусть каждый заботится сам о себе. <…>. Я осознал себя как личность, как личность с большой буквы, а не винтик огромного механизма. <…> Самые главные мои враги, которые меня и мою страну обокрали, обескровили, послали на смерть, которые отбирают будущее у моего сына, сидят не за океаном, и весь этот бардак не происки ЦРУ. <…> Все беды и неприятности у меня от моего народа, моей страны, которую я люблю и ненавижу…»
Герой романа Ю. Буйды «Вор, шпион и убийца» [2012] передает слова, услышанные от бабушки: та сказала, отвечая на какие-то его разглагольствования о «несвободной стране»: «”Свобода – это ты. Только никогда не забывай о том, что и тюрьма тоже ты”. И еще она не любила, когда кого-нибудь называли совестью народа: ”Совесть – это Бог в человеке. У народа нету совести, только у человека. <…> А совесть народа придумали бессовестные люди”».
Наконец, один из героев романа А. Рубанова «Великая мечта» [2008] говорит другому: «Помнишь, как ходил на комсомольские собрания? Тебе не нравилось, но ты оправдывал все эпохой. Я хороший, говорил ты себе, я очень хороший, честный и порядочный, но эпоха не та!.. Потом ты бегал в кожаной куртке и потрошил багажники чужих автомобилей. Тебе не нравилось, но ты снова оправдывал свои поступки эпохой. Еще хуже стала эпоха! Совсем никуда не годная. Безобразная и жестокая. Но ничего, думал ты. Побуду пока таким же. Буду пока воровать помаленьку. Подожду, пока эпоха сменится. <…>
– И вот, – мой мертвый друг обвел руками окружающее пространство, – у тебя получилось! Дожил! Будущее – настало! Магазины длиной в километр! Кредитные карточки! Теплые гаражи под землей! А ты – кланяешься в ноги барыгам и процентщикам, и тебе опять не нравится! Снова виновата эпоха, да? <…> Эпоха не виновата. Эпоха всегда одна и та же. Разгадка внутри тебя»…
Таких слов не говорила советская литература, и, сказанные сейчас, они внушают надежду: как знать, не произойдет ли то же и с народом, пусть не сегодня и не завтра.
В-третьих, упомянутая независимость от власти, вдохновение, а не угодливость, позволяют писать правду. Никогда после 1917 г. наша литература не была так правдива в основной массе появляющихся произведений. Как и в XIX в., мы узнаем о себе, о нашей былой и текущей жизни только из литературы, только она не лжет, ибо изображает, а не сочиняет.
Что бы, к примеру, мы знали о трагедиях Таджикистана и русских в Таджикистане после распада СССР, не будь романа А. Волоса «Хуррамабад» [2000]? Уже начали забывать безумие Чеченской войны; Вяч. Миронов, а за ним З. Прилепин напомнили романами «Я был на этой войне» и «Патологии» [2004]. А. Терехов, используя опыт работы директором пресс-центра префектуры Западного административного округа Москвы, понарассказал в романе «Немцы» [2011] такого о нравах новейшей русской администрации, что бледнеют персонажи бюрократов Салтыкова-Щедрина. Широкий метафоризм книги заставляет, кстати, вспомнить многочисленные образы немцев в нашей литературе. Об одном из них, Штольце, Гончаров заметил в статье «Лучше поздно, чем никогда»:
«Меня упрекали за это лицо <…> Отчего немца, а не русского поставил я в противоположность Обломову? <…>
Особенно, кажется, славянофилы – и за нелестный образ Обломова и всего более за немца – не хотели меня, так сказать, знать. Покойный Ф. И. Тютчев однажды ласково, с свойственной ему мягкостью, упрекая меня, спросил “зачем я взял Штольца!” Я повинился в ошибке, сказав, что сделал это случайно: под руку, мол, подвернулся!
Между тем, кажется, помимо моей воли – тут ошибки собственно не было, если принять во внимание ту роль, какую играли и играют до сих пор в русской жизни и немецкий элемент, и немцы. Еще доселе они у нас учители, профессоры, механики, инженеры, техники по всем частям. Лучшие и богатые отрасли промышленности, торговых и других предприятий в их руках.
Это, конечно, досадно, но справедливо – и причины этого порядка дел истекают все из той же обломовщины (между прочим, из крепостного права), главный мотив которой набросан мною в “Сне Обломова”.
Я вижу, однако, что неспроста подвернулся мне немец под руку – и должно быть тогда (я теперь забыл) мне противно было брать чисто немецкого немца. Я взял родившегося здесь и обрусевшего немца и немецкую систему неизнеженного, бодрого и практического воспитания.
Обрусевшие немцы (например, остзейцы) сливаются, хотя туго и медленно, с русскою жизнию – и, нет сомнения, сольются когда-нибудь совсем. Отрицать полезность этого притока постороннего элемента к русской жизни – и несправедливо, и нельзя. Они вносят во все роды и виды деятельности прежде всего свое терпение, perseverance [настойчивость, упорство. – В. М.] своей расы, а затем и много других качеств, и где бы ни было – в армии, во флоте, в администрации, в науке – словом, всюду они служат с Россией и России и большею частию становятся ее детьми»[437].
Не могу судить, знал или нет Терехов это выказывание Гончарова, но его «Немцы» являются очевидной противоположностью, и слова Гончарова позволяют проникнуть в смысл этого метафорического названия. Тереховские «немцы» не обладают ни одним из качеств, упомянутых Гончаровым, и, безусловно, не являются детьми России. Они – лживые, подлые, обезумевшие от жажды денег и власти, приносящей деньги, – захватчики, разрушающие Россию, хотя и носят русские фамилии, а все немцы в качестве основных персонажей – выродившиеся потомки тех, энергичных, честных немцев, о которых писал Гончаров.
Если так, будущее России выглядит безрадостным, ибо тереховские персонажи – наши современники, хорошо узнаваемые, свидетельствуют о явной деградации когда-то перспективного слоя, а ничего другого не осталось, кроме захватчиков – «немцев» и покорного, порабощенного ими населения.
Наша литература о былом, близком и далеком, выполняет сейчас очень тяжелую для читателя работу: читатель должен отказаться от «прокрустова» (идеологического) прошлого, историю которого изучало несколько поколений людей.
Благодаря литературе избавляемся от абсолютизма (советской) идеологии. И здесь очевидно зияние между тем, чего достигла литература (по изживанию большевистского, монологического сознания, разрушающего тонкие структуры личности), и умонастроениями значительной массы населения, сожалеющей о крахе СССР и даже (пусть куда меньшая часть народа) о крахе царской монархии.
Современная литература, конечно, не вылечивает от этих архаических стереотипов, но дает повод задуматься над ними, над тем, насколько они соответствуют природе человека. В романе Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» [2006] главный герой, католический священник еврейской христианской общины в Хайфе, беседует с папой Иоанном Павлом II:
«У иудеев, как и у христиан, человек стоит в центре, не Бог. Бога никто не видел. В человеке надо видеть Бога… А у греков в центре – Истина. Принцип Истины. И человека ради этого принципа можно уничтожить. Мне не нужна такая истина, которая уничтожает человека. <…> Больше того, тот, кто уничтожает человека, уничтожает и Бога. Церковь виновата перед евреями! В городе Эмске нас расстреливали [фашисты. – В. М.] на площади между двумя храмами – католическим и православным! Церковь изгнала и прокляла евреев и заплатила за это всеми последующими разделениями, всеми схизмами. И эти разделения покрывают Церковь позором до сегодняшнего дня. Где кафоличность? Где соборность?
– Я знаю, Даниэль. Я это знаю, – он сказал.
– Мне мало того, что ты это знаешь, – я сказал.
– Не торопись, не торопись. Корабль огромный! – вот что он сказал».
«Огромный корабль» значит: сразу не поменять курса, нужно долгое время, но курс – вот что важно – надо менять, и не в одной стране, не одной вере, а всему человечеству – этому учит художественный опыт современной русской литературы. Сказано: не Бог центр, а человек, без человека нет и Бога. Нас же учили десятилетиями (а то и столетиями), что человек ничто, что главное – родина, держава, вера в коммунизм, в царя, в отечество. Вот этот архаический курс нужно изменить.
В-четвертых, говоря о том, что «благодаря литературе» мы можем осознать вредность воспитания одной идеологией, имеем в виду, кроме названных сочинений, и такие, где пародируются (в стилистически очень разнообразных формах) и большевистская идеология, и психология, и советский образ жизни в целом, преимущественно же сознание. Кажется, нет числа таким вещам, поэтому не перечисляем. Сам факт свидетельствует о начале выздоровления, хотя началось, конечно, не вчера и не сегодня. Вспомним пародии 20-х годов (Булгаков, Козырев, Кржижановский), пародии 50–60-х годов (А. Синявский «Пхенц», 1957, «Любимов», 1963; Ю. Даниэль «Говорит Москва», 1962; «Человек из МИНАПа», 1963; Вен. Ерофеев «Москва – Петушки»). Но это были вещи, недоступные в пору их создания массовому читателю.
Наконец, в-пятых, еще одно условие, делающее сегодняшнюю литературу интересной читателю по всей земле. Мы имеем в виду то, что принесло нашей литературе XIX в. всемирную славу, не только не меркнущую с годами, но сияющую все ярче. Мы имеем в виду метафизическую проблематику. Говоря сжато, это предполагает такое изображение бытия человека, которое не зависит ни от конкретной, ни от исторической ситуации. Человек больше истории, больше государства, важнее истории, важнее государства – так полагает современная литература, продолжая дело своих великих предков. Герой упоминавшегося романа Улицкой, католический священник, говорит своей помощнице Хильде: «Я не хочу посягать на сложившиеся в глубине души каждого из моих прихожан представления. Я не хочу никого увлекать за собой. Пусть каждый идет за Богом тем путем, который ему открывается».
Никогда такого отношения к сознанию другого человека не было в советской литературе. Меняется взгляд на бытие, возвращаемся к утраченному за годы большевистской эстетики, насаждавшей борьбу с инакомыслием, с представлением о труднопостижимой сложности бытия. Выпестованы поколения людей с такими взглядами – они, потомки булгаковских Швондера и Шарикова, характеризуют, увы, сегодняшнее положение страны.
Однако вот что сказал в нобелевской речи [1987] И. Бродский:
«Не было ощущения, что мы продолжаем какую-то традицию, что у нас были какие-то воспитатели, отцы. Мы, действительно, были если не пасынками, то в некотором роде сиротами…»
Он прав: мы были (и остаемся, добавим) сиротами в своем отечестве (вспомним сказанное героем Миронова). Однако поэт продолжил: «…и замечательно, когда сирота запевает голосом отца. Это и было, по-моему, самым потрясающим в нашем поколении»[438].
Это потрясает и в современной литературе: после мрачных десятилетий «прокрустовой словесности» нынешнее поколение писателей обнаруживает бесспорное продолжение тех традиций, о которых сказал Бродский, традиций русской литературы ее золотого века от Пушкина до начала 20-х годов XX столетия. Умение пахать не исчезло, вопреки словам Кузьминой-Караваевой. Но нам надо изживать отраву большевистской эпохи, о чем писал в 20-е годы Ф. Степун:
«Творческий… процесс в России начнется тогда, когда честный и горячий комсомолец внезапно поймет, до чего большевики изуродовали и обокрали его душу»[439].
Современная русская литература свидетельствует, что это произошло, поняли. Поэтому мы не разделяем взглядов нынешних мыслителей, думающих, что рухнула та духовная система литературоцентризма[440], которая последние примерно двести лет лежала в основании умственной жизни русского человека. Мы являемся свидетелями того, как она возрождается.
В чем проявляется это еще, помимо сказанного?
А) Слову возвращено значение, без которого невозможна не только литература, но сама культура, ибо человек – существо словесное. В современной литературе достаточно авторов, которые именно так относятся к слову.
М. Шишкин эпиграфом к роману «Венерин волос» взял фразу: «И прах будет призван, и ему будет сказано: ”Верни то, что тебе не принадлежит; яви то, что ты сохранял до времени”. Ибо словом был создан мир и словом воскреснем». Любопытная деталь: в апокрифическом «Откровении Варуха, сына Нерии» последней фразы нет, она сочинена автором. Однако это не упрек, в моих глазах это – выражение авторского взгляда на сущность литературы, ибо в его же романе «Письмовник» сказано: «Все настоящее ничтожно, никчемно, если оно не ведет к словам и если слова не ведут к нему. Только слова как-то оправдывают существование сущего, придают смысл минутному, делают ненастоящее – настоящим, меня – мной»…
Возразить нечего: я становлюсь собой только средствами слова, когда обо мне сказано мной ли, кем другим, поэтому слово – жизнь человека.
Фауст Гёте ошибся, утверждая: в начале было дело. Нет, слово, ибо пока о деле не сказано, его как бы и нет. И вот современная литература стала говорить о том, что было и есть, но о чем молчали и молчат.
А. Терехов в повести «Бабаев» [Сб. «Это невыносимо светлое будущее», 2009] пишет о жизни реального человека, преподавателя русской литературы в МГУ на факультете журналистики. «Если берешься сохранить подольше чужую жизнь, ты должен гнаться не за выразительностью, а за полнотой – до последней искры, щепочки, до последнего пера, а не отбирать потяжелей, и только бронзу, и ровно столько, сколько на могилу, памятник герою и себе».
Это и есть истинная задача литературы – сохранить жизнь в слове.
Б) Именно потому, что вернулось такое отношение, вернулся взгляд на человека – единственную ценность всемирной биологической жизни, уникальное явление органической материи.
Это совершенно новый взгляд для нашего сознания, которому десятилетиями внушалось, что не о себе надо заботиться, даже не о ближнем, а о родине, грядущем коммунизме, о человечестве. Большевистская словесность внушала: откажись от себя, ты на службе великому делу, оно – твоя цель, твой смысл, ради этого ничего не жалко. Всего один пример из десятков и сотен. В рассказе И. Катаева «Поэт» [1928] герой так оценивает положение человека в России (идет Гражданская война):
«Мы все погибнем, – прибавил он строго, – не сегодня, так завтра, не завтра, так через десять лет. Все! Мы – обреченное поколение. <…> И нечего нам добиваться от жизни для самих себя чего-нибудь светлого. Это просто мешает нашему делу. <…> Нет, синьор, раз уж взялись перестраивать мир, так нечего за хорошую жизнь цепляться… <…>
– Значит, мы не имеем права на личное счастье? – спросил я со вздохом.
– Нет, – отрезал Гулевич и быстро отошел от меня…»[441]
То есть ничего личного, никакого «я», оно – пережиток, буржуазное мировоззрение.
Но что осталась у тех, кто этому поверил, когда обнаружилась бездонная пустота этого дела?
И в который раз в нашей истории только литература не бросила человека (она, мы имеем в виду современную литературу) сказала ему: у тебя остался ты, и больше тебе не на что рассчитывать, надеяться.
В романе Е. Водолазкина «Лавр» [2012] как раз на эту тему беседуют персонажи – паломники в Иерусалим:
«…Сказал паломник Вильгельм, что бесы никогда не являются в единственном образе, но всегда во множестве.
Все Божественное и истинное единственно, сказал паломник Фридрих, все бесовское и поддельное множественно».
Слишком прозрачная метафора, чтобы пробежать ее мимоходом. Множественность (народ, человечество, государство, мы) всегда господствовала в официальной эстетике / идеологии большевизма, в советской литературе. Единственность, уникальность индивидуальности всегда были подозреваемы, гонимы, истребляемы. Поощрялась посредственность, равность остальным, неразличимость в массе. «Мы каждого гения потушим в младенчестве», – программа Шигалева (Достоевский «Бесы») выполнялась неукоснительно.
Герой романа А. Терехова «Каменный мост» [2008] приходит в ужас от сознания смерти:
«Всякая жизнь… кончится моей смертью, мысли-утешения о будущих придурках внуках и детях – это обезболивающий укол, чтоб дохли без лишних хлопот для окружающей молодой своры, без ночных криков ужаса, без цепляний за рукава санитарок и врачей: не отдавайте меня туда!!! Судьба человечества меня не волнует, человечества давно нет, в нем нет ничьего “я”, и кому оно на хрен сдалось?! – меня волнует моя жизнь, мое дыхание, я. Мне нужен я».
Где, зададим риторический вопрос, в произведениях советской литературы герой задумывается над этой страшной и определяющей бытие человека проблемой? Кто из ее бесчисленных персонажей додумался до мысли «Мне нужен я»? А ведь без ответа на эти вопросы нет человека, он из всего биологического материала планеты размышляет над этим, иначе не вполне человек, а то и не человек вовсе.
Герой Терехова совсем как персонаж Достоевского в «Записках из подполья»:
«…На деле мне надо, знаешь чего: чтоб вы провалились, вот чего! Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить».
В такой парадоксальной форме у Достоевского выражена мысль, до сих пор не освоенная на российских просторах: нет ничего важнее человека. И современная наша литература эту мысль осваивает, «сирота запевает голосом отца».
И еще из Терехова:
«…всех и заставили жить так, словно смерти нет. Словно все кончается хорошо. Все вообще хорошо. Плохих финалов нет. Будет еще серия. Всегда есть повод развлечься. Все смеются. Только ненадолго прервемся на рекламу. Словно все мы окончательно не сдохнем навсегда. Словно есть что-то важнее этого “нет“ на свете. Об этом не говорят, не поют, детей не учат – смерти нет. Этого не замечает телевизор – смерти нет. Молодость, и веселье, и новые товары!»
Это – явная сатира не только на современную жизнь, но и на советскую литературу с ее штампами счастливого конца. Заметьте, кстати: произведения нашей «прокрустовой словесности» не имели, во-первых, несчастных финалов (исключения редки); а во-вторых, всегда завершались так, что не оставляли вопросов. Нет открытых концов, если определить этот прием.
В нашей же классике, в современной литературе только они и есть. Эта литературная форма означает, что и судьба персонажа открыта, ибо таково вообще положение человека в мире, у человека много путей в жизни, и он сам не знает, какой из них его, поэтому надо все испробовать. Ничего этого не было в советской литературе, там один путь, и потому в романах закрытые (счастливые) концы.
Сколько поколений воспитывалось на педагогических утопиях А. Макаренко и А. Гайдара, пока потомки тех литературных героев на собственном горчайшем опыте не убедились в абсолютной фиктивности мира тех книг, каким, впрочем, вообще был весь мир советской литературы (отбрасываю исключения, не ими определялась тогдашняя словесность). Еще не написано о том, что испытали упомянутые потомки, психологически дезориентированные фикциями советской литературы. Мне известен лишь прекрасный рассказ М. Елизарова «Меняла» [2012] о мальчике, воспитанном на книгах Гайдара и его продолжателей, о его отчаянии от столкновения с подлинной реальностью и о том, как он, повзрослев, сам (!) нашел в себе силы справиться с тем утопическим ядом («вымышленное советское детство разлетелось на брызги и осколки. До шестого класса я сберегал весь этот художественный пшик, словно праздничный шар в коробке с ватой»).
Мы все еще очень далеки от осознания, что происходящее с нами, со страной (подчеркнем) есть результат нашего индивидуального / личного поведения, и потому все мы готовы спрятаться за якобы спасительные доводы «интересов государства, родины, народа» и пр. На самом деле такие аргументы попросту освобождают каждого от индивидуальной ответственности, личного выбора.
В 1921 г. Замятин написал статью «Я боюсь», несколько слов из нее стали знаменитыми: «Будущее нашей литературы в ее прошлом». Обычно их читают как пессимистический прогноз, очень скоро оправдавшийся: русская литература в том значении, в каком пользовались этим понятием до 1917 г., и впрямь быстро исчезла, остались писатели, угождавшие власти (отбросим исключения, не о них речь, а о правиле).
Однако сегодняшнее положение нашей литературы позволяет прочитать упомянутые слова иначе. Да, будущее нашей литературы в прошлом. Но имея такое прошлое, о будущем можно не беспокоиться, и настоящее положение литературы свидетельствует, что созданное в XIX столетии не пропало, но лишь ушло под землю, так сказать, в катакомбы под ледяным покровом большевистской эстетики. Но теперь эта подземная жизнь вышла наружу, причем так, что у нее нет обратного хода, как произошло после 1917 г.
В этом именно смысле наше будущее долго таилось в прошлом и теперь стало настоящим. Произошло то, что и должно было произойти с литературой, имеющей такое прошлое, и потому нам больше не на что надеяться, как только на литературу: ни политика, ни экономика, ни общественные отношения такой надежды не содержат.
Герой романа А. Иличевского «Матисс» [2006] «догадался, наконец, что будущего не существует потому, что человек перестал себя понимать, не справляется с собой. Что он перестал быть производной коллективной междоусобицы. Что его отъяли от пуповины родины. Что он утратил свою модель, теорию себя и теперь обречен маяться вне самопознания…»
У современной России нет будущего, это надо признать на холодную голову, не утешая себя, не издавая патриотических воплей, не прячась за суждения о том, что, мол, четвертый (пятый) Рим и прочее. Кстати, герою Иличевского Москва мерещится не Римом, а Вавилоном. Ничего этого не будет, никакого Рима, эта мозговая утопия XVI в. уже быльем поросла, и все попытки ее воскресить свидетельствуют лишь о полной безнадежности такого проекта, многократно доказавшего свою пустоту…
В нашей жизни нет будущего потому, что мы никак не проживем нашего прошлого, оно все время с нами, мы в нем, а не в настоящем, а без него, настоящего, невозможно и будущее.
Но у нас есть литература, она есть наше настоящее, и, как это было всегда, идет впереди все еще глубоко архаического народа, и если что-нибудь останется от наших дней (когда отечество наше погрузится в археологические слои, как это произошло с Ассирией, Вавилоном, Египтом, Римом), то, как и бывало, ничего, кроме литературы. Повторим на свой лад слова Н. Бердяева, сказанные об одном писателе, но относящиеся ко всей литературе:
«Достоевский и есть та величайшая ценность, которой оправдывает русский народ свое бытие в мире, то, на что может указать он на Страшном Суде народов»[442].
Да, у нынешней России, которая все еще смотрит назад, повторим, нет будущего, но у литературы оно есть – вот почему кроме литературы, не на что надеяться.
Некогда В. Розанов писал в статье «Апокалипсис нашего времени»:
«Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература. Из слагающих ”разложителей” России ни одного нет нелитературного происхождения»[443].
А в статье «С вершины тысячелетней пирамиды» [1918], вскоре после «Апокалипсиса», он прибавляет:
«”История русской литературы” от Петра Великого и до могилы русского царства есть явление настолько исключительное, что оно может назваться ”всемирным явлением”, всемирною же значимостью – независимо нисколько от своих талантов <…> Еще никогда не бывало случая, ”судьбы”, ”рока”, чтобы ”литература сломила, наконец, царство”»[444].
Если не читать этих слов буквально, то литература и впрямь «сломила» царство. И это не единственный случай в нашей истории XX столетия. Когда рухнул СССР, литература и к этому приложила руку.
Полагаем, и в этом тоже состоит надежда на будущее русской литературы: если изменятся нынешние условия, она и к этому будет иметь отношение, ибо писала правду, не была на побегушках у власти, думала о вдохновенье. Этого достаточно для надежды, а уж сбудется она или нет, не станем гадать.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.