II. «НОВАЯ ЭПОХА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ»

II. «НОВАЯ ЭПОХА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ»

(Парадоксы Н. М. Карамзина)

«Карамзиным началась новая эпоха русской литературы», — писал В. Г. Белинский{42}. Увы, а что помним мы сегодня «из Карамзина»? Разве что «Бедную Лизу», да и то в контексте школьной программы! Так он и стоит в нашей памяти с ярлыком «сентименталиста» на отведённой ему полочке. В чём же он выразился, этот «новый этап»? Стихи? «Письма русского путешественника»? Проза? Критика? Издательская деятельность? Разумеется! И это немало!.. Разработка языка, активизация, а то и пробуждение интереса к европейской культуре, введение русских читателей в сферу новых идей и прежде всего — о ценности не только государственных дел, но и человеческих чувств, о ценности человеческой личности… Всё это едва ли не впервые в русской литературе…

Однако с 1803 года «западник» Карамзин, ославленный противниками как безбожник и нарушитель святоотеческих преданий, оставляет свои литературные занятия и целиком погружается в изучение отечественной истории. И больше к литературе он не вернётся. Казалось бы, уже к двадцатым годам, к началу творчества Пушкина Карамзин должен был бы стать памятником прошедшей литературной эпохи. Однако его значение в литературе тех лет не падает, а растёт. И главную в том роль сыграли его исторические труды. Когда в 1818 году вышли в свет первые восемь томов «Истории государства Российского», их прочли единым духом от корки до корки все, в том числе и те, кто доселе ничего не читал. Литераторы и государственные мужи, дамы и гусары, консерваторы и «молодые якобинцы» — будущие декабристы, а также императорское окружение — все спорили, все обсуждали «Историю» Карамзина.

«Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Колумбом»{43} — это слова Пушкина. «Без Карамзина русские не знали бы истории своего отечества»{44}, — вторил ему Белинский. На сочинениях Карамзина воспитывались Пушкин и Гоголь, Герцен и Достоевский, Тургенев и Толстой, русскую историю они начинали изучать «по Карамзину». А ведь нет сильнее впечатлений, чем впечатления детства. Если к этому добавить, что историчность — одно из ведущих свойств великой русской литературы, что, начиная с Пушкина, не было в России: писателя, так или иначе не обращавшегося бы к отечественной; истории, то можно сказать, что заслуга Карамзина перед русской литературой — введение в общественное и культурное сознание исторического измерения действительности — весьма значительна.

Приведём слова Н. Я. Эйдельмана из его книги о Карамзине: «Интерес общественный, народный — то же культурный фактор, который как бы присоединяется к творению… Никуда не деться: открывая карамзинские главы о Мономахе, Батые, Куликовом поле, опричных казнях, избрании Годунова, самозванцах, сибирских казаках, мы уже не можем никак отвлечься от при сём присутствующих первых читателей: от батюшковского «такой прозы никогда и нигде не слыхал», от рылеевского «Ну, Грозный! Ну, Карамзин!», от пушкинского посвящения на титульном листе «Бориса» … Энергия их души и мысли будто запечатлелись между строками двенадцатитомника, и оттого это памятник целой эпохи, нескольких культурных поколений — одна из ярчайших форм соединения времён: IX — XVII веков Истории, XVIII — XIX веков. Историка, XIX — XX веков Читателя»{45}.

Итак, без Карамзина нам не понять Пушкина, декабристов. Пусть так. Но интерес это сугубо исторический, для специалистов — историков и филологов. А вот стоит ли читать его «Историю»? Что в ней почерпнёшь? — ведь есть более основательные курсы русской истории С. М. Соловьёва, В. О. Ключевского, более добротные и точные в отношении фактов и объяснений исторического движения. Но если учёный споспешествовал становлению и развитию национального самосознания, то труд его перерастает рамки научного исследования, становясь культурным событием, равным по значению высочайшим достижениям художественного гения, таким, как «Евгений Онегин», «Война и мир», «Братья Карамазовы», как, добавим, «Истории» С. М. Соловьёва и В. О. Ключевского. И тут последующие достижения, как и в литературе, не отменяют предыдущих.

Но при этом нельзя забывать, что Н. М. Карамзин был первым. «Такого успеха, — отмечает Н. Эйдельман, — не было (и в известном смысле не будет!) ни у одного из историков. Правда, ни в одном крупном государстве того времени не было и такого пробела в исторических знаниях: ни англичанам, ни французам, ни немцам не нужно было открывать свою древность, как Колумбу Америку, так как они её не теряли: другие исторические судьбы, другое отношение со своим прошлым… »{46}. История Карамзина явилась сплавом научного, объективного и художественно-субъективного взгляда на действительность. Не случайно читаешь его «Историю» в полном смысле слова как роман и ловишь себя на том, что интересны тебе не только конкретные факты, но и отношение, личное пристрастие историка к описываемым событиям и лицам.

Почему? Ответ — в нравственно-философской позиции Карамзина, историка и мыслителя. Очевидно недаром знаменитый поэт и писатель вдруг бросил литературу и удалился в Историю: что-то он хотел понять и сказать, что мог понять и сказать только через Историю. И действительно, в историческом труде Карамзина вполне проявилась его личность, устремлённость которой совпала с устремлённостью культурных слоёв тогдашнего русского общества.

Итак, просвещённый, европейски образованный молодой человек, поклонник европейской культуры, общавшийся с Кантом, Гердером, Виландом и другими мыслителями, очевидец французской революции, рассказавший русскому читателю о во многом ещё таинственной и неизвестной Европе в «Письмах русского путешественника», — таково начало пути небогатого симбирского дворянина. На его глазах правление Екатерины II сменилось деспотическим режимом Павла I, затем Александр I, закат жизни историка падает на правление Николая I. Четыре императора… Взлёт и крушение Великой французской революции, наполеоновские войны. Отечественная война с французским нашествием… Напомним тютчевские строки:

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые,

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Но собеседник должен уметь и видеть, и слышать. Из тех, кто посетил сей мир в роковые минуты, не каждый становится достойным собеседником богов. Карамзин стал. Прекраснодушный мечтатель, сентиментальный ревнитель просвещения, он сумел увидеть суровую линию исторического развития.

И вижу ясно, что с Платоном Республик нам не учредить, С Питтаком, Фалесом, Зеноном, Сердец жестоких не смягчить. Ах! зло под солнцем бесконечно. И люди будут — люди вечно — писал сам Карамзин в 1794 году.

Тоска и грусть его слов не требуют пояснений. Но именно эта жажда идеала обратила его к истории своего отечества: чтобы понять, как жить, как можно воздействовать на жизнь, необходимо разобраться в принципах государственно-исторического устройства родной страны. Это была его личная потребность, но она совпала с общественной…

В 1803 году Карамзин назначен историографом с окладом 2000 рублей в год. Главный выразитель государственного самосознания император Александр I хотел знать историю государства, которым он управлял. К началу XIX века Россия вошла в тесный, небывалый ранее контакт с Европой как могучее и жизнеспособное государство, а не как стихийная азиатская орда. На взгляд европейцев, однако, русское государство возникло почти что из ниоткуда. В отличие от изоляционистских концепций Татищева и Щербатова, историографов XVIII века, необходим был взгляд, рассматривавший Россию не изолированно, а в новом историческом контексте, в контексте европейской истории, пусть поначалу этот контекст и будет чисто литературным, мысленным, не выявленным научно (сравнения с Римом и Грецией, воспоминания о Таците и Ливии, как предшественниках, на которых ориентируется русский историк). Необходимо было показать, что Россия — страна с историей, а не случайный пришелец, страна, достойная своих европейских соседей. Вместе с тем надо учесть и то обстоятельство, что общение с Европой шло теперь не только на государственном уровне, но и на общественном. В России, по мнению Белинского, с конца XVIII века возникает общество, и это общество тоже хочет понять, что же оно такое, ибо оно не уверено, что имеет достойное внимания историческое прошлое, особенно сравнивая рабскую жизнь в России с европейскими свободами. «Восклицание известного Фёдора Толстого, — замечает Эйдельман, — (после прочтения Карамзина): «Оказывается, у меня есть Отечество!» — выражало ощущение сотен, даже тысяч образованных людей»{47}. Это была вторая линия, определявшая потребность в историческом исследовании. Карамзин, писал С. М. Соловьёв, уже «предчувствует в истории науку народного самопознания»{48}. Но необходим был человек, способный объединить эти два интереса в один и одухотворить его своим личным интересом, интересом свободной и независимой личности, которая пытается не предписывать истории свои законы, а постигать их. Мудрость, понятая молодыми современниками историка (включая и юного Пушкина) далеко не сразу.

«Молодые якобинцы», полемизировавшие с Карамзиным, мечтавшие о немедленном создании республики по новгородскому образцу, не желали учитывать исторического своеобразия развития и становления России, решительными мерами надеясь превратить её в подобие Европы… Если вспомнить о крепостном праве, военных поселениях, солдатчине, то нетерпение понятное, естественное. Но в известном смысле путь к неподражательному, истинному европеизму, о котором, как мы знаем, мечтал и Карамзин, возможен только через самопознание и самосознание, через реальное знание о себе и отказ от идеологических иллюзий, как консервативных, так и либеральных, во всяком случае, если и не отказ, то осмысление их. «Карамзин, — пишет исследователь, — не устаёт повторять своё: что общество, государство складываются естественно, закономерно и всегда соответствуют духу народа, что преобразователям, нравится или не нравится, придётся с этим считаться. Он не сомневается, кстати, что и алжирский, и турецкий, и российский деспотизм, увы, органичны; эта форма не подойдёт французу, шведу, так же как шведское устройство не имеет российской или алжирской почвы»{49}. Так что же делать? Принять самодержавие как последнее слово русской истории? В этом обвиняли Карамзина будущие декабристы. Но у историка была другая задача. Введение исторического параметра превращало хаос Прошлого в закономерно развивающийся космос.

Исторические персонажи обретают человеческий облик, а, стало быть, на них распространяется и понятие ответственности, моральной ответственности за их поступки, за управление страной и людьми. Только «прошедший» «Историю» Карамзина Борис Годунов мог оказаться героем пушкинской драмы. Карамзин применяет к русским царям и боярам, действовавшим в духе своей эпохи, мерки просвещённого человека начала XIX века воспитанного на идеях Руссо и Энциклопедистов, он судит своих героев, а обретение персонажами исторической драмы ответственности за свои поступки, превращение их в людей и есть подлинная гуманизация. «Наш Ливии — Славянин, — писал Жуковский. —… Пред нами разрывал // Завесу лет минувших, // И смертным сном заснувших // Героев вызывал… » Умение одушевить историю — одна из важнейших особенностей историка. «Карамзиным… и его деятельностью, — писал Ап. Григорьев, — общество начало жить нравственно… Он стал историком «государства Российского»; он, может быть, сознательно, может быть, нет… подложил требования западного человеческого идеала под данные нашей истории… Карамзин был уже… человек захваченный внутренне общечеловеческим развитием и потому бессознательно-последовательно прилагавший его начала к нашей истории и быту»{50}.

Это вот «золотое сечение», наложенное на историю, человеческая мера, применённая к историческим событиям и историческим деятелям, была мерой жизни самого Карамзина, мерой его отношения как к друзьям, противникам, так и к «сильным мира сего». Парадокс Карамзина в том, что, сохраняя в душе республиканские идеалы, он стал монархистом, ибо полагал, что самодержание не случайный эпизод для России, а возникло исторически. «Но этот монархист (по справедливому наблюдению Н. Я. Эйдельмана)… не умел, не мог лгать во спасение и говорил любимым монархам страшные вещи, да ещё так писал про их предшественников, что будущий декабрист-смертник восклицал: «Ну Грозный! Ну Карамзин!»{51}. И потому далеко не случайна внутренняя независимость Карамзина, его чувство собственного — человеческого — достоинства, прямота и искренность, с которыми он шёл по жизни, глядел на мир и писал свою Историю. Исторический труд Карамзина Пушкин назвал «подвигом честного человека». Этот подвиг оказался возможным, потому что Карамзин был один из самых внутренне свободных людей своего времени, независимо державший себя и с царём, и с радикалами. «Карамзин первый показал, что писатель может быть у нас независимым»{52}, — отметил Гоголь.

При этом он как мог и в ком мог, старался «пробуждать чувства добрые». Он неоднократно заступался за Пушкина, пытался облегчить участь декабристов, сумел сделать добрейшего Жуковского воспитателем наследника, будущего Александра II, он был независим и потому к нему тянулись люди самых разных ориентации, ибо независимость — это сила, привлекающая людей. Трудно представить сегодня масштабы этой личности, стоявшей у поэтической колыбели Пушкина, личности, сумевшей дать русской культуре исторический критерий событий, оценить человека в истории, а историю оценить человеческой мерой. Каждый начинал — после чтения Карамзина — ощущать себя участником Истории. Трудно переоценить это завоевание. С историком можно было спорить (воспитанный на Карамзине Достоевский, как известно, представлял русскую историю много трагичнее), но миновать его было уже нельзя. Да и не надо. Его и сегодня надо знать.

«Первый наш историк и последний летописец»{53}— так Пушкин определил Карамзина. Он на рубеже. С него начинается научное изучение истории. Но с его «Истории» начинается и «новая эпоха русской литературы», ибо литература после Карамзина — это литература, обратившаяся к человеку в его соотнесении с историей народа и государства.