Про футбол
А вот младенца два
Бегут, по лужам мчась.
Всё в мире трын-трава,
А шапка – это мяч:
Им она на кой?
Они ее ногой.
Их головы обнажены,
Навыкате безумные глаза.
Бегут те юноши без друга, без жены…
Но всё равно: да здравствует азарт.
[Глазков 2007, 376]
После нескольких промежуточных редакций (одна из которых под названием «Футбол осенний» вошла в самиздатский сборник Глазкова «Вокзал», изготовленный в 1940 г. Лилей Брик, и была проиллюстрирована художником Николаем Денисовским [Винокурова 2006, 203]) Глазков оставил от 10 строк только вариант предпоследнего стиха и слегка изменил название; Н.Н. Глазков относит эту итоговую редакцию к началу 1940-х гг. Впервые моностих Глазкова был опубликован только в избранном 1989 года [Глазков 1989, 429], хотя, по-видимому, был распространен в устном предании[279]. Любопытно, что – на фоне ряда других случаев появления моностиха путем отбраковывания остальных строк многострочного стихотворения – манипуляция, произведенная Глазковым, не извлекает из первоначального текста его квинтэссенцию, а травестирует заложенный в нем смысл: если в исходном стихотворении футбольная тема «перемещается из сферы целесообразности в сферу свободы» (особенно на фоне ее интерпретации как аллегории борьбы и войны, характерной для советской поэзии 1930-х) [Акмальдинова и др. 2015, 126], то итоговый моностих дальше смещает тему из сферы свободы в сферу абсурда, причем «азарт» остается за рамками текста – прерогативой юношей-непрофессионалов, пинающих шапку вместо мяча, – а уделом профессионалов (важно, что изначальное название, «Про футбол», изменено на «О футболистах») оказывается выключенность из социальных и логических связей. Этот эффект хорошо согласуется с общим эскапистским пафосом неподцензурной части поэзии Глазкова.
Завершая обзор русских моностихов первой половины XX века, следует особо остановиться на проблеме однострочных стихотворений Даниила Хармса (1905–1942). Характер этой проблемы, как нередко бывает с моностихами, текстологический: значительную часть своих произведений Хармс не готовил к публикации, и позднейшие исследователи получили возможность по-разному интерпретировать те или иные изолированные стихотворные строки, обнаруживаемые в его архиве. Чаще всего в качестве самостоятельного текста публикуется строка, датируемая 1928 годом:
плачь мясорубка вскачь
Эта традиция восходит к первому собранию сочинений Хармса, подготовленному М.Б. Мейлахом и В.И. Эрлем и вышедшему в Бремене [Хармс 1977, 57]. Как пояснил нам в устном сообщении В.И. Эрль, хотя отдельных строк, не лишенных признаков стихотворности, в черновых записях довольно много, составители сочли завершенным моностихом только этот текст, поскольку он, во-первых, сохранил следы напряженной работы (Хармс искал наиболее выразительную в ритмическом отношении форму) и, во-вторых, записан характерным тщательным почерком, которым Хармс пользовался для фиксации итоговых вариантов своих сочинений.
Второй пользующийся известностью моностих Хармса –
За дам по задам задам.
– судя по всему, в архиве поэта не был обнаружен вовсе. На его происхождение проливает свет фрагмент воспоминаний Н. Зегжды, опубликованный А.А. Александровым: «Его тетка была моей преподавательницей русской литературы… Так как я с ней была дружна и часто заходила, то знала, что ее беспокоит судьба племянника… Он поступил в мой класс, кажется, за год до окончания и окончил с нами школу. Он уже писал стихи и на вечере-встрече на след. году читал некоторые из них, напр. “Задам по задам за дам” и проч. в этом роде, к ужасу своей тети» [Александров 1991, 539]. Мемуаристка, собственно, не утверждает, что Хармс читал моностих: ее вполне можно понять и так, что именно эта строка начинала многострочный текст или попросту особенно ей запомнилась[280]. Проблема, однако, в том, что задолго до этой публикации В.Ф. Марков опубликовал в своей антологии одностроков другой (приведенный выше) вариант текста [Марков 1963, 258] без какой-либо ссылки на источник. Личный контакт Маркова в его доэмигрантский период с Хармсом или кем-то из его окружения маловероятен[281]; скорее приходится предположить, что строчку Хармса сообщил ему кто-либо из его корреспондентов начала 1960-х гг. (см. стр. 213–214) – других представителей второй эмиграции или жителей СССР[282]. Однако никому из хармсоведов так и не удалось прояснить ситуацию: показательно, что в 4-томное Полное собрание сочинений Хармса В.Н. Сажин специально ради этого текста вводит раздел «Приписываемое» [Хармс 2001, 218].
Далее, А.А. Кобринский и А.Б. Устинов в комментариях к изданию дневниковых записей Хармса [Хармс 1991, 153] квалифицируют как моностихи еще две строки Хармса:
наконец дева сядет на конец
а нос ананас
– не подкрепляя это текстологическое решение никакими аргументами. Эти две строки характерным образом подобны по структуре двум приведенным выше: в одном случае воспроизводится кольцевая композиция, в другом – сквозная паронимия, – и в этом смысле легко себе представить все четыре текста самостоятельными произведениями Хармса. В то же время один из двух последних текстов приводится в контексте всей дневниковой записи ([Хармс 1991, 75]):
Сентиментален логически. Откровенен. Есть самолюбие, но не такое, как кажется со стороны, не показное и тайное. Ни в чем будете новатором. Предполагал, что, по убеждению, все, пока коммунист большевик получил образование, м. б. и высшее, но как-то или не систематическое или наоборот.
а нос ананас
– и видно, что интерпретация последней строки как самостоятельного произведения сама по себе не имеет серьезных преимуществ перед пониманием этой строки в увязке с предшествующим текстом, и без того движущимся от полной внятности к известному алогизму с распадом синтаксических связей. Однако и сама возможность выбора между этими двумя интерпретациями представляется сомнительной, поскольку идея самостоятельности текста (т. е. его начала и окончания в соответствии с некоторой усматриваемой в нем самом логикой) Хармсом на протяжении всего творчества в значительной степени проблематизируется[283]; вследствие этого можно считать ненадежным опознание того или иного текстового фрагмента у Хармса как законченного целого иначе как через обнаружение авторской воли, на чем, в сущности, и настаивает В.И. Эрль.
Что до второго гипотетического моностиха Хармса («наконец дева сядет на конец»), то без обращения к контексту хармсовской записи трудно утверждать что-либо однозначно, но, скорей всего, эта запись, как и многие другие в записных книжках Хармса, не подразумевает его авторства, а представляет собой цитату – в данном случае сжатую по сравнению с первоисточником из Александра Пушкина:
День блаженства настоящий
Дева вкусит наконец.
Час пробьет, и…
Дева сядет…
– в таком виде пушкинское шуточное стихотворение, впервые наряду с несколькими аналогичными опубликованное В.Я. Брюсовым в 1903 г., перепечатано им же в [Пушкин 1919, 291] с подстрочным пояснением: «Все рифмы этих шуток “тождественные”, т. е. написание слов совершенно одинаково, хотя смысл различен»[284]. Это четверостишие помещено также в [Кручёных 1924, 21] – на знакомство Хармса с этой книгой Кручёных указывает Ж. – Ф. Жаккар [Жаккар 1995, 21], но и непосредственное попадание в круг чтения Хармса фундаментального издания Пушкина более чем вероятно[285].
Наконец, еще три текста добавил к предположительному корпусу моностихов Хармса В.Н. Сажин, включивший в раздел «Дополнения» в заключительном томе 4-томного Полного собрания сочинений Хармса три однострочных текста, датированные 1930 годом:
Буквы складывать приятно
Сел? с?ло
Нука триста раз покой[286]
[Хармс 2001, 165, 167]
Сам Сажин напоминает: «хармсовская текстология является достаточно сложной ‹…› проблемой – за отсутствием для всего корпуса текстов Хармса ‹…› несомненных указаний на авторскую волю» [Сажин 1997, 334], – а «что касается незавершенного, то применительно к хармсовской текстологии это проблема едва ли решаемая с безусловной надежностью» [Сажин 1997, 335], – однако и он, как и Кобринский с Устиновым, никак не аргументирует предположение о самостоятельности этих текстов.
Так или иначе, моностих или моностихи Хармса (относящиеся ко второй половине 1920-х гг., к авангардистскому периоду его творчества по Ж. – Ф. Жаккару [Жаккар 1995, 9 и сл.]), продолжают авангардную линию развития формы, намеченную Брюсовым и Гнедовым[287], ведя ее, однако, в другую сторону, чем Чернакота-Галкин, Каменский и Марр, поскольку «для Хармса в зауми основой была не фонема, а слог; более того, из слоговой зауми вырастает заумь словесная» [Кобринский 1992, 20][288]; особенно характерны наиболее утвержденный исследователями моностих, приведенный у нас первым, и последний из трех моностихов по версии В.Н. Сажина:
плачь мясорубка вскачь
Нука триста раз покой
– в обоих случаях некорректная адресация императива (неодушевленному предмету, явно неспособному выполнять требуемое действие, или вообще неопределенно кому) не только основывает текст на «тех комбинационных возможностях и парадигматических “пробелах”, которые хотя и предполагаются системой языка, но никогда не становятся коммуникативной нормой» [Ханзен-Лёве 2001, 94], но и демонстрирует «экстатический и даже эйфорический» modus vivendi освобожденного языка [Казарина 2008, 89].
Две версии авангардной традиции составляют вместе с иронической традицией Сельвинского, Гатова и Глазкова и лирической традицией в диапазоне от эротико-психологической изощренности Вермеля до гражданско-философской сентенциозности Кубанёва тот основной набор пониманий художественного потенциала однострочной поэзии, который стал отправной точкой для экспансии моностиха в русской поэзии 1960–90-х гг.
Сопоставляя ранний период развития русского литературного моностиха в первой половине XX века с опытом ведущих западных поэзий, правомерно говорить о пионерской, хотя и не замеченной за пределами России, роли русских авторов. Моностих Брюсова был, судя по всему, первым в новейшей поэзии отдельно опубликованным однострочным текстом. Во всяком случае, идеологически близкие Брюсову французские поэты и теоретики Шарль Вильдрак и Жорж Дюамель в 1910 г., высказывая сходные с брюсовскими соображения об эстетическом потенциале единственной строки («Прекрасная александрийская строка, напр., рассмотренная в отдельности, могла бы удовлетворить кого угодно сама по себе» [Вильдрак, Дюамель 1997, 493]), явно не представляют себе этот изолированный стих как самостоятельное произведение – несмотря на то, что, как мы видели (стр. 114–118), столетием раньше рассмотрение в отдельности «прекрасных александрийских строк», в шутку и всерьез, во Франции уже имело место[289]. Первый известный французский моностих нового времени – знаменитый «Поющий» Гийома Аполлинера (1880–1918) – в октябре 1912 г. вписан автором в гранки сборника «Alcohols» [Decaudin 1993, 33], едва ли не в ответ на предположение Вильдрака и Дюамеля, – а ведь французская поэзия на рубеже веков занимала безусловно лидирующее положение в Европе в смысле формальных новаций. Прямо называет Аполлинера «отцом однострочного стихотворения в современной литературе» Э. Мога [Moga 2007, 48], а Р. Костеланец причисляет моностих к трем важнейшим инновациям Аполлинера и указывает, что он предвосхитил тем самым рождение поэтического минимализма [Kostelanetz 2001, 22]. Литература по поводу «Поющего» обширна, не в последнюю очередь благодаря общей энигматичности текста, по поводу которого Аполлинер, в отличие от Брюсова, никаких пояснений не оставил: