Глава 2 Юность. Украина. Война. Послевоенная служба Не считайте меня коммунистом![54]
Долго держалась война, в блестящих доспехах была она,
А лик ужасен, вид угрюм и в черную сажу облачена она,
В правой руке у нее меч сверкает и горит,
По колено в крови она стоит,
А слева (там, где цари и царства в руинах)
Голод с огнем держала она,
И ими одними она города вырезала,
Башни вниз бросала,
Вся и всех уничтожала…
Томас Саквилл[55]
В 1941 году Василю Быкову исполнилось только 17 лет, но, несмотря на этот еще подростковый возраст, он успел многому научиться в жизни. Так, на руках уже был аттестат зрелости, он мог неплохо рисовать и знал основы скульптурного мастерства, а также, что немаловажно, обучился строительному делу. Согласно выданному Витебским профтехучилищем аттестату, Василь Быков имел две строительные специальности: бетонщика и арматурщика. Крестьянские будни Василька, безусловно, тоже добавили закалки к формированию характера. Однако даже всех этих навыков оказалось совершенно недостаточно, чтобы противостоять той беспрецедентной катастрофе, в которую превратилась война, обрушив «голодом и огнем» на него и других свои страшные беды. В этой войне на долю огромной Советской страны выпали самые тяжелые потери: погибло двадцать девять миллионов человек. Треть населения Беларуси исчезла с лица земли. Василь Быков принадлежал к поколению, из которого домой вернулось только три процента фронтовиков: речь идет о солдатах 1922, 1923 и 1924 годов рождения. Эти немыслимо малые три процента включали и инвалидов, многие из которых ушли из жизни в первые же послевоенные годы[56].
Первые дни войны прошли, как и у большинства населения огромной державы, в полной и наивной эйфории. Василь, приехавший в Украину к дяде в надежде поступить в Промышленный институт, отнесся к войне так же, как и все его ровесники: никто из них и не сомневался в скорой и блестящей победе. Какое-то время все успокаивали себя мыслью, что есть серьезное объяснение отсрочке молниеносного торжества. Вскоре, однако, реальность и тяготы войны разрушили мечты о мгновенной победе. Быков поделился мыслями и чувствами тех дней с Адамовичем: «Знаешь, это теперь все ясно, но тогда… Ну, война началась, ну подумаешь, наши дадут не сегодня завтра такой отпор, что будем читать об успехах наших уже в Германии… Ну, что-то задерживается с этим отпором. Задерживается, задерживается, и через несколько дней нас всех мобилизуют на строительство обороны… Копали противотанковые рвы. После началась эвакуация»[57].
Быков предельно ясно выразил состояние растерянности, которое люди испытывали в июне и июле 1941-го. С одной стороны, войны вроде бы не ждали. С другой стороны, ждали, но не ждали «вероломного нападения» и последовавших за ним зверств, вскоре превративших Вторую мировую войну для населения СССР в Великую Отечественную. Поэтому риторика и лексика властей, начиная со знаменитого сталинского «Братья и сестры…», полные праведного возмущения и направленные против агрессора, вполне отвечали настроению народа, который в основном поддерживал «правое дело» своего правительства. Память о многочисленных примерах жестокости советских властей по отношению к собственному населению померкла рядом с фашистскими актами насилия. Зверства агрессоров не только способствовали объединению и росту сопротивления советского народа, но и помогли сталинскому правительству управлять окровавленной страной. Опираясь на общую беду, пропагандировались чувства патриотизма, а главное — праведность антифашистской борьбы. В то время как-то все забыли, что и сам Советский Союз, чуть более года назад развязавший войну против Финляндии, использовал эту страну в качестве испытательного полигона для своего оружия. Хотя СССР и не выиграл финскую войну — данные о потерях подтверждают, что война стала настоящим бедствием в первую очередь для советской стороны, — пропаганда мощи Советской армии звучала исключительно оптимистично. Быкову, как и всем гражданам Союза, хорошо тогда «промыли мозги», а учитывая его возраст, вероятно, даже больше, чем другим: романтика молодости, идеи о рыцарстве на войне, безусловно, превалировали у молодежи в 1941-м. В последнем интервью — когда я спросила Василя Владимировича о фашистской агрессии — он дал весьма трезвую оценку тем первым дням, полным растерянности и горя. В действительности, вопреки оптимистическим прогнозам официальной пропаганды о скором окончании войны и несокрушимой мощи Красной армии, эта самая армия беспрестанно несла серьезные потери по всем фронтам в течение долгого времени. Слушая ответы Быкова, трудно было представить, что уже шестьдесят лет прошло с тех пор: он так описывал события, словно все рассказываемое им произошло совсем недавно. И безусловно, его современное видение событий было совершенно свободно от прежней юношеской романтики.
ВБ: В то время все репродукторы громогласно вещали: «Враг будет скоро разгромлен! Победа будет за нами!» К тому же, представьте, они использовали свой обычный прием: «Гитлер развязал эту агрессию, но немецкий рабочий класс в солидарности с народами Советского Союза свергнет этого Гитлера и его же солдаты повернут свои штыки против него самого». Пока они все это бухтели, нас уже почти наполовину оккупировали. Вскоре немцы захватили Гомель и начали наступление на Чернигов. Все мы, молодые ребята, были призваны в военкомат.
ЗГ: Ведь вам было только семнадцать лет…
ВБ: Да. И тем не менее… Нас разбили на группы, которые возглавили офицеры, и отправили на восток. Эта переброска войск продолжалась с августа и до середины декабря. Было несколько остановок. Недалеко от Харькова нас задержали. Здесь нам выдали обмундирование, но не вооружили. Нашу группу как резервную отправили на восток. Представьте, мы так и топали пешком — сначала до Воронежа, а потом и дальше. На одной железнодорожной станции, Грязи, нас снова пересортировали. Тот, кто родился в 1923-м, стал официально призывником, а те, кто был рожден в 1924-м, еще не должны были служить. Поэтому группа новобранцев 1923 года рождения прямиком направлялась в армию, а мы остались временно не у дел… Нашей группе и выдали по две буханки хлеба каждому и распустили.
ЗГ: И куда вы должны были деться?
ВБ: Да никуда… Куда глаза глядят… указаний не было. Они не могли нас призвать в армию тогда. Однако вскоре вышел новый приказ, нас снова организовали в группы, и на этот раз мы маршировали уже на запад. В середине декабря мы прибыли в район Саратова. Как только мы прибыли туда, нам дали новый статус — «эвакуированные». Молодых отделили от более пожилых и отправили, включая и меня с Лешкой Орловым (моим другом), в колхоз «Коминтерн». Там мы проработали всю зиму, до начала 1942 года. Однако вскоре нас опять призвали. Нас с Лешкой разделили: его послали в Брянск, а меня отправили в резерв под Саратовом. Чуть позже я стал студентом Саратовского военного училища, где проучился почти полный год.
ЗГ: Трудно было?
ВБ: Да уж… Занятия по десять часов кряду, а после еще нужно было выполнять много самых разных заданий и воинских обязанностей. В основном мы рыли траншеи и работали на авиационном заводе, который немцы бомбили каждую ночь. Если бомба попадала в цех и начинался пожар, мы должны были выполнять несколько задач одновременно. Самое трудное — вытаскивать из огня самолеты из поврежденных цехов. Много моих друзей погибло там. Но самые большие потери были на нефтеперерабатывающем заводе, куда нас тоже часто отправляли. Его тоже бомбили каждую ночь, и там уж горело, как в аду. Вы знаете, как горит нефть? Кажется, что дым заполняет все и вся. Ничего не видно на расстоянии двух шагов. Нефть всегда проливалась и возгоралась, и мои однокурсники сгорали в этом огне. Ночью мы дежурили, а перед занятиями хоронили погибших.
ЗГ: Вы учились по десять часов в день, потом работали. Потом хоронили друзей… Когда же вы спали?
ВБ: Да мы почти и не спали. Но это не заботило никого из наших начальников.
ЗГ: Вы получили приличное обмундирование?
ВБ: В ту зиму у нас были американские летние ботинки на очень тонкой подошве. Я до сих пор никак не могу понять, как мы выжили тогда, всю зиму проходив в этих штиблетах. Конечно, мы еще обматывали ноги разными тряпками для теплоты.
ЗГ: Еды, по крайней мере, хватало?
ВБ: Нет, конечно. Голодными были все время. Мы были молоды, работали все время на открытом воздухе, не было времени на сон, и ко всему были всегда голодными.
ЗГ: Тут возмечтаешь и об аде — там хотя бы тепло! Болели часто?
ВБ: Нам было холодно и голодно, но, удивительно, болели мы редко. Я вообще ни разу не слег. Болезнь была бы просто наградой в тех условиях.
ЗГ: И как долго это длилось?
ВБ: Этот кошмар продолжался около четырнадцати месяцев.
Быков не описал этого периода своей жизни в произведениях о войне. Советская власть никогда не придавала значения цене человеческой жизни, но даже на фоне этого знания услышанное от Быкова выглядит запредельным. Так ковалась будущая победа. Сегодня, когда человеческая жизнь пусть хотя бы официально, но ценится немного больше, знать правду тем более необходимо. Не просто для того, чтобы знать, как это было, но для того, чтобы подобного больше не было.
Тогда же я спросила писателя, что произошло с ним и его однокурсниками после выпуска из училища.
ВБ: <…> При выпуске нам каждому присвоили звание младшего лейтенанта и отправили на фронт, кого куда… Я был направлен в стрелковый батальон в Приднепровье, в районе Кременчуга, и воевал в нем до Рождества 1944-го. Потом около Кировограда получил ранение, был отправлен в госпиталь, после чего вернулся воевать сначала в Украину, потом мы воевали в Молдавии, затем в Румынии…
Читатель, видимо, отметил нейтральность, практически полную бесстрастность интонации писателя в его ответах на мои вопросы. Когда я прослушивала их уже с магнитофона, то вдруг подумала: а ведь все, что говорил Быков, все без исключения, фактически иллюстрирует одну из основных мыслей его произведений: «Нет славы на поле брани». Сегодня этот перифраз Толстого не только не выглядит вызывающим, но как бы общепринят в цивилизованном мире. Однако сколько же усилий и истинного мужества потребовалось от Быкова и от некоторых его собратьев по перу, чтобы на пространствах СССР эти простые слова перестали звучать крамолой! Быков оставался им верен до последней строчки.
Однако вернемся к нашему интервью.
ЗГ: Вы воевали в Беларуси?
ВБ: Нет, в Беларуси не пришлось: армия, в которую входила наша дивизия, в это время воевала в Венгрии. Самые жестокие бои, какие мне лично пришлось пережить, произошли именно там. Дивизия, куда входила моя часть, была там полностью разбита. Меня опять ранило, правда не так тяжело, как в первый раз. После госпиталя отправили в другую часть, и закончил войну я в Австрии; это уже было в 1945-м. Да, там, в Австрии, мы встретились с американцами. Городок назывался Роттенманн. Первая ночь после этой встречи была радостной и праздничной: по правде говоря, обе стороны тогда хорошо напились. На следующий день нас с трудом, но развели. Нас поставили по разную сторону реки, и мы больше не могли общаться.
ЗГ: Правда ли то, что многие погибли бессмысленно во время последних дней войны в Австрии?
ВБ: Чистая правда; вдобавок к бессмысленности любых побоищ, в последние моменты было много несчастных случаев. К тому же постоянно случались короткие стычки и встречи с неприятелем: неожиданные, но жесткие схватки с большими потерями на обеих сторонах. Я сам чуть случайно не попал в плен…
ЗГ: Как же это произошло?
ВБ: У меня была малярия. Знаете, совершенно невозможно понять или предсказать ее приступы. Все вроде бы нормально — и вдруг на человека наваливается приступ малярии, его до костей пронизывает холод, начинает трясти лихорадка. Кажется, что в этот момент человек пойдет на все, лишь бы немного согреться. Не скажу, чтобы приступы эти у меня часто повторялись, но один из них произошел в последний день войны. Моя батарея стояла, окруженная кустиками на небольшом холме. Как только я почувствовал малярийную лихорадку, лег под один из кустов, а мои солдаты накрыли меня чем попало: и шинелями, и кусками материи, и тряпками, короче, всем, что было под рукой. В конце концов я немного согрелся и, конечно, заснул. Проснулся я на закате, темнело быстро, но самое странное было то, что я был один. Я тихонько выбрался из кучи одежды и тряпья и сначала вообще ничего не понял: там, в двадцати шагах от меня, где должна была стоять моя батарея, было пусто, да и вообще моих нигде не было. Однако неподалеку раздавалась немецкая речь, и один из немцев, как мне показалось, с интересом поглядывал в мою сторону. Я опять забрался под свое тряпье и старался не шевелиться. К счастью, его позвали товарищи, и они все двинулись в другую сторону. А ночью я пробрался к своим.
ЗГ: Представить трудно, насколько устали ваши, что бросили вас одного!
ВБ: Ну конечно, они получили приказ немедленно перевезти батарею и, сами будучи без сна, холодные и голодные, принялись механически, как зомби, его выполнять. И совершенно забыли про меня. Тем более что те солдаты, что уложили меня под тот куст, еще раньше получили приказ перевезти что-то в тыл. И случилось это в ночь, когда Германия уже капитулировала, то есть официально войне пришел конец. Однако мы еще не встретились тогда с американцами, и отдельные немецкие части не верили в то, что война закончена. Наше военное командование, захватив весь автотранспорт, поспешило на встречу с американцами; нам велели двигаться самим в том же направлении. Вот мы и потянулись, не всегда в военном порядке, но тем не менее двигаясь, насколько мы могли, в хорошем темпе и довольно часто встречая на пути отдельные немецкие части.
Австрийское гражданское население было довольно дружелюбно настроено: белые полотнища были вывешены в окнах на протяжении всего пути; иногда они бросали нам цветы, а однажды, вместо цветов, нам подарили конфеты, мы называли эти карамельки «подушечки». Вы знаете этот сорт?
ЗГ: Еще бы! Дядя Коля, товарищ военных лет моего отца и его денщик в последние годы войны, всегда, приезжая из деревни, привозил нам с сестрой гостинец — эти самые «подушечки».
ВБ: А я и до сих пор помню вкус этих карамелек, да и вообще конфеты люблю — наверное, потому, что в детстве они были для нас редким лакомством… Война для меня кончилась, как я сказал, в Австрии, но две недели спустя нашу часть перевели в Болгарию. Год, с середины 1945-го до середины 1946-го, провел в Софии. В то время это была братская нация, нас там принимали так, что чуть не душили в этих братских объятиях. Однако, когда много лет спустя я приехал в Болгарию по приглашению их писательского союза, мне рассказали такой анекдот. Дети прибежали к дедушке, старому, сморщенному крестьянину, работавшему на винограднике. Обступили его и радостно кричат: «Дедушка, дедушка, русские на Луну полетели!» Дед выпрямил свою старую, скрюченную спину, перекрестился и сказал: «Ну, слава Тебе, Господи!! Вы уверены, что они все улетели?»
ЗГ: Я знаю похожий анекдот: русский и болгарин оказались в пустыне, и из еды у них осталось одно только яблоко на двоих. Русский предлагает: «Давай его разделим по-братски», а болгарин отвечает: «Нет уж, давай лучше поровну!»
ВБ: Действительно, что лучше раскрывает суть вещей, чем анекдоты… Однако, возвращаясь к тому послевоенному году, нужно сказать, что, несмотря на огромную послевоенную разруху, царившую в этой стране, как и в любом соседнем европейском государстве, кормили нас там первоклассно. Несмотря на такую «сытую» жизнь (для меня, как и для многих, — впервые за десятилетия), мы все скучали по родным местам, нас тянуло домой.
ЗГ: Когда вы получили первую весточку из дома, когда наладилась связь?
ВБ: Мое первое письмо из дома пришло в 1944-м, когда моя часть была в Молдове. В это время готовилась операция «Багратион», другими словами, операция по освобождению Беларуси. Мой родимый район — Полотчина — находился еще под немцами в это время. Наша армия, прорываясь сквозь сопротивление немцев на территории Румынии, в то время помогала операции «Багратион» лишь опосредованно. В те дни я написал домой. Знаете, на войне ведь все непредсказуемо: я и не надеялся, что письмо мое дойдет. Однако каким-то чудом моя мама получила его спустя два месяца. А ведь официальная почта тогда не работала. Представьте, что за неделю до этого письма моя семья получила на меня официальную похоронку из той части, где я служил, ну, когда меня ранило в последний раз. Похоронное свидетельство официально сообщало, что я «пал смертью храбрых» под Кировоградом и похоронен в деревне Большая. Конечно, мои родные стали горько оплакивать меня. Особенно досталось матери: я думаю, что она так никогда и не оправилась от тех «новостей». Однако, получив мое письмо, они сверили его дату с датой похоронки и убедились в том, что я жив!
ЗГ: Представляю, сколько счастья было в вашей хате в этот момент!.. Вы сказали, что вас, как и всех остальных, очень тянуло домой тогда, в 1946-м, два года спустя после той неразберихи с похоронкой.
ВБ: Ну да, большинство из нас чувствовали такое же нетерпение, как сокамерники перед амнистией. Мою часть расформировали, но меня ни черта не отпустили, а послали служить в другую, около Одессы, на маленькую станцию под названием «Кудыма». Эту часть тоже собирались распустить, вот я и надеялся месяца через два-три демобилизоваться. А вместо этого меня отправили в Николаев, где я и прослужил до мая 1947-го, когда наконец пришел долгожданный приказ о демобилизации. Я поспешил домой.
ЗГ: Вы не видели свою семью семь лет…
ВБ: Да, примерно столько… Я побыл немного дома, но быт там был невыносимо сложный. У нас, да и у всех соседей, в доме не было, как говорится, ни капли молока, ни краюшки хлеба. Мы принадлежали колхозу, а ведь дело известное, как людям жилось при колхозах, — да тут еще и время послевоенное. Сестра работала бухгалтером в Западной Беларуси, а шестнадцатилетний брат после школы вкалывал с родителями в колхозе. Я очень хотел учиться. Художественное училище в Витебске прекратило существование, да и сам Витебск был полностью в руинах. (Василь Быков показал фотографию.) Вот поглядите, пожалуйста: это старый Витебск, таким я его помню до сих пор. Сейчас он другой. Центр этого древнего города, например, абсолютно новый и ужасный… Ну, я и двинулся в Минск, а там оказалось, что бывший директор Витебского художественного училища, Ахремчик, стал председателем Союза художников Беларуси. Минск 1947-го тоже пребывал в руинах, даже вокзала не существовало — поезда по прибытии в город останавливались где придется. С трудом я нашел полуразрушенное здание, где находился Союз художников. Ахремчик сказал мне прямо: правительство подумывало о восстановлении Витебского художественного училища, но в реальности на это не стоит даже и надеяться. Еще он сказал, что в Минске с жильем устроиться невозможно, и посоветовал мне попытать счастья в Западной Беларуси; особенно он хвалил Гродно: дескать, жить там легче, чем в Восточной Беларуси. Он также (сказал, что в Гродно собралась вроде бы неплохая компания художников, которая, это он подчеркнул, большей частью состояла из таких же, как и я, недавних фронтовиков. Среди прочих Ахремчик назвал фамилии художников, которых я знал: Морозов[58], Пушков[59], Савицкий[60].
ЗГ: Как! Тот самый Савицкий?!
ВБ: Нет-нет! Его двоюродный брат, довольно приличный человек. Итак, я последовал совету Ахремчика. Сначала я работал в художественных мастерских. Работы там было с гулькин нос, и соответственно денег почти и не было. А художники там у нас дома, как вы знаете, постоянно в поисках денег — выпивающий народ. Короче, картина послевоенной жизни никак не напоминала ту, что мы себе рисовали, когда воевали. Мало-помалу алкоголь стал и моей слабостью — в смысле, появилась зависимость. До Гродно этой проблемы у меня никогда не было, но, знаете, профессиональные и дружеские сходки, настойчивые предложения друзей, знакомых и коллег мало-помалу сделали свое дело, и я, как и все вокруг, стал чувствовать постоянную нужду в выпивке. Помню, часто наши поиски алкоголя начинались прямо с утра. Нет денег? Ерунда! У кого-нибудь да и найдется. Кроме всего прочего, всегда можно было отыскать сердобольную буфетчицу и взять у нее выпивку в кредит, до зарплаты. К концу 1947-го я понял, что нужно что-то срочно менять, а то я уже, как говорится, почти «дошел до ручки». Увидев как-то объявление в одной из местных белорусских газет, что им срочно требуется корректор, я к ним и отправился. Их секретарь, Анна Ильинична Ципина, женщина пожилая, сказала мне заполнить анкету по-белорусски. Потом оказалось, что таким образом она устроила мне экзамен, ведь я сам же ей и сказал, что в Беларуси не жил более семи лет и столько же времени не только не говорил по-белорусски, но и не слышал родного языка. Вот она и решила проверить качество моего письменного языка. Нужно сказать, что белорусский я всегда хорошо знал, и не только потому, что дома говорили только по-белорусски. В школе у нас был необыкновенный учитель, Андрей Демьянович Курченко. Был он инвалидом Первой мировой, хромал; к тому же он был ужасно строг с учениками. Боже упаси прийти к нему в класс без подготовленного урока! Я его гнева боялся как огня и никогда ни в чем ему не перечил. Он знал, что я люблю читать по-белорусски, и часто сам давал мне книги. Но самым главным было его безукоризненное знание белорусского языка, литературы, истории, культуры — и его старание передать все это нам, своим ученикам. Я лично перед ним в неоплатном долгу. Благодаря этому учителю моя корректорская работа спорилась легко. Правда, я недолго ею занимался: довольно скоро меня перевели в редакторы, и я продолжал там работать еще года полтора. Однажды летом, как снег на голову, вдруг сваливается на меня повестка из местного военкомата. Меня призвали на три месяца на военные сборы. Большинство призывников были, как и я, солдатами минувшей войны. Многие настолько устали от той войны, что нехотя, спустя рукава относились к занятиям. Честно говоря, особенного рвения и у меня не было к этой военной переподготовке, однако нужно тоже признать, что я всегда серьезно относился к любой возможности чему-нибудь научиться. Даже мое артиллерийское училище в то тяжелое военное время я закончил отличником. Ну и за эти курсы по переподготовке получил отличные оценки. А осенью, только-только вернулся домой — снова приказ из военкомата: лично и незамедлительно явиться к ним. Едва меня увидели — сразу бумагу в руки, приказ Министра обороны СССР. Меня опять призвали в армию. Всего три дня дали, чтобы закончить все на работе, и на четвертый день я обязан был явиться для прохождения военной службы в военный гарнизон города Слонима. Вот так и начался мой второй круг военной службы.
ЗГ: К тому времени вы все еще были холостяком?
ВБ: Нет, я был уже женат. Мою первую жену звали Надя, Надежда Андреевна, она родом была из тех же мест, что и я. Итак, на четвертый день я прибыл в расположение военной части, около Слонима. Как обычно, не было жилья, нигде нельзя было найти отдельную комнату. Надя оставалась в Гродно, а я снял угол в комнате у одной пожилой женщины. Всю зиму, безостановочно, шли военные учения. И опять я мерз, мне было холодно всегда и везде: на поле, во время учения, в моем углу у старушки, — чувство стужи как бы постоянно сидело у меня в костях. Иногда я и не раздевался дома. Наконец пришла весна — помню, что в том году к первому мая все вокруг уже цвело…
ЗГ: Что же произошло после Слонима?
ВБ: Вскоре вышел следующий приказ. Меня сначала направили во Владивосток. Надежда Андреевна поехала со мной. Следующим местом стал север Курильских островов, недалеко от японского острова Хоккайдо. Там тоже было довольно паршиво. Началась корейская война, и нас перевели из военного поселения прямо на берег океана. Нашим заданием было укрепить оборону этого берега. Мы жили на том диком берегу три года, практически все время мы проводили в этих жутких траншеях.
ЗГ: Хоть что-нибудь хорошее произошло там, на Курилах?
ВБ: О да! Мой сын, наш первенец, родился зимой 1952-го. Как только он родился, меня отправили на Сахалин, на курсы повышения квалификации. Там я занимался девять месяцев, а мои бедная жена с малюткой оставались все это время одни, на Курилах… Знаете, сейчас невозможно представить весь ужас той жизни, трудно сказать, что там было хуже: гнилой климат, постоянные пожары, жизнь в траншеях или землетрясения.
ЗГ: Вы что-нибудь предпринимали, чтобы уйти со службы?
ВБ: Хоть это и было моей самой большой мечтой, единственное, что я мог делать, — это писать рапорты с просьбами об отставке. Вы и представить себе не можете, сколько бумаги я извел на эти бесконечные просьбы! Однажды я даже написал министру обороны, маршалу Малиновскому. Он ведь был также депутатом Верховного Совета всего Дальнего Востока. Я не имел права напрямую, через голову моего начальства, обращаться к маршалу Советского Союза, ну а депутату, по закону, я вполне мог писать. Чуть ли не сразу после этого письма мне позвонили из штаба дивизии и велели немедленно явиться. Было это в середине зимы. В это время мы были расквартированы в небольшом местечке, окруженном лесом, а до штаба дивизии (он располагался в райцентре) нужно было топать километров пять по лесу. В тот день еще, как на беду, была метель: ветер со снегом дул прямо в лицо и мороз буквально продирал по коже. Я шел сначала лесом, потом по шпалам, и только одна мысль согревала меня: «А вдруг вызывают, чтобы сообщить об отставке?» Но не тут-то было… Как только я доложил о прибытии, посыпались вопросы: «Вы писали маршалу Советского Союза товарищу Малиновскому?» — «Так точно, товарищ генерал, писал!» — «Ну вот вам и ответ», — говорит мой командир. Письмо было адресовано моему генералу. Маршал приказал ему вызвать старшего лейтенанта Быкова и объяснить ему следующее: «Служба в рядах Красной армии — святой долг каждого гражданина СССР». В конце концов в 1955-м меня заменили каким-то другим бедолагой. Мы вернулись в Беларусь, в небольшой городок Осиповичи, на берегу Березины, около Бобруйска. Там, по обе стороны этой миловидной реки, выстроены уродливые армейские бараки.
ЗГ: Да, я знаю Осиповичи хорошо, бараки там стоят до сих пор… Это воинское поселение.
ВБ: Правильно. Я снял квартиру в соседней деревне и на положенный мне недельный отпуск поехал на побывку к родителям. А вот когда я вернулся, пришел и долгожданный приказ о демобилизации. Наконец-то! Вернулся я в Гродно, куда же еще? Я хотел работать в той же газете, откуда меня насильно утянули в армию пять лет назад. Меня сразу приняли на работу, но довольно быстро начались проблемы. Со службой в одной армии было покончено, но меня тут же стали тянуть в другую армию — армию коммунистов. В редакции стали требовать, чтобы я вступил в партию. Только-только я отмотался от военной дисциплины, как тут же должен был стать рабом партийной. А то, что, получив партийный билет, ты теряешь последние капли независимости, это я к тому времени понял уже давным-давно.
ЗГ: Удивительно, как, прослужив в армии двенадцать лет, вы умудрились выйти «на гражданку» беспартийным. Кажется, легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко, чем офицеру в Советской армии было оставаться столько лет без партбилета.
ВБ: Да, мой случай можно назвать уникальным. Правда, было несколько раз, когда я чуть было не попался — в смысле, едва не вступил в партию, но, слава богу, пронесло, обошлось. Первый раз это было в Софии. Там меня выбрали секретарем комсомольской организации дивизии. Понимаете, мне еще во время войны приелись все эти их пропагандистские бредни, но, когда служишь в армии и тебя куда-то выбирают, отказываться не принято. Меня выбрали комсомольским секретарем, мои документы автоматически оказались на рассмотрении в комиссии по приему в партию: как же комсомольский вожак может быть беспартийным?
Жизнь советского офицера в Софии была вполне комфортабельной; у нас был офицерский клуб, да и по ресторанам мы частенько хаживали. Вот и произошло однажды чрезвычайное происшествие. Обычно ежемесячное жалованье мы получали пятнадцатого числа, а в том месяце это число пришлось на воскресенье, бухгалтерия не работала. Ну, что тут поделаешь? Не отказываться же от традиций! Мы с друзьями, как обычно, отправились себе в ресторан. А платить, оказалось, нечем. Мои друзья тут же вспомнили, что у меня как у секретаря комсомольской организации должны быть деньги — членские взносы. Они клялись, что завтра, как только дадут получку, сразу возвратят. Вот все мы, восемь человек нас было, продолжили ужин и, надо сказать, прекрасно провели время. А назавтра, с утра пораньше, звонит мне начальник политотдела дивизии и просит немедленно явиться. «Какого черта?!» — я себе думаю, но все-таки поторопился. Задал он мне сначала пару ничего не значащих вопросов, но потом быстро велел принести деньги — членские взносы.
ЗГ: Выходит, среди вас был стукач?
ВБ: Наверняка был. Ну и я, конечно, сразу слетел с секретарей, а заодно и потерял представившийся шанс сделаться коммунистом. Второй раз мое вступление сорвалось, когда я служил в Николаеве. Все мои документы были готовы, но тут дивизию нашу расформировали. После этого я сопротивлялся любой инициативе сделать из меня коммуниста. Я мечтал освободиться от службы. А в таких случаях неизбежно возникают проблемы с начальством, иногда предсказуемые, а порой как гром среди ясного неба. Соответственно в самом конце службы ко мне особенно и не лезли с партией. Для меня это обернулось просто счастьем. Кто знает, как сложилась бы моя жизнь, если бы пришлось вступить. Всего вероятнее, я не смог бы последовать своему призванию и не стал бы писателем… Ну вот, а в Гродно я опять начал работать редактором-стилистом и довольно скоро начал писать. Сначала я попробовал себя в жанре сатиры, но эти попытки были совершенно неудачными и незначительными. Можно сказать — пробы пера. Позже я опубликовал небольшую книжку, написал первую новеллу. В 1959-м меня приняли в Союз писателей. Там, в Гродно, и началась моя жизнь в литературе. Я попробовал себя и в поэзии, и в прозе, но сразу почувствовал, что мой жанр — это повесть. В то время можно было легко публиковаться на белорусском. Мою работу отметили несколькими наградами. Писать… Возможность писать — это для меня самое дорогое в жизни, по сути, единственное, что мне нужно. Несмотря на все перипетии, что выпали на долю мне, как и всему моему поколению, я думаю, что моя звезда была счастливой, потому что я смог писать и моя литературная судьба сложилась хорошо, мне повезло.
Безусловно, муза улыбнулась писателю, но «повезло» в первую очередь его читателю. Возможность творить пришла к Быкову уже в зрелом возрасте и, к счастью, не покидала его до последних дней жизни. Несмотря на то что многие обращались к писателю с призывом написать автобиографию, он уступил просьбам только в 2002-м, выпустив мемуары «Долгая дорога домой». Книга мгновенно разошлась — так же как и второе ее издание, вышедшее накануне смерти писателя. А до выхода этой последней книги Василь Владимирович Быков часто отвечал на просьбы написать ее одной и той же фразой: «Моя биография — в моих книгах». Что ж, дорогой читатель, давайте последуем совету автора и в последующих главах рассмотрим его биографию так, как он сам ее видел: типичную жизнь представителя нетипичного поколения.