Глава 5 По обе стороны фронта Беспартийные или свои среди чужих?
Сколько знаков беды в этой повести! Один к одному, они обступают и преследуют, и чувство тревоги и опасности нарастает. Стучат топоры у реки — немцы наводят мост, снятся тяжелые сны, каркает ворона над хутором, вспоминается мертвый жаворонок из той давней, счастливой весны, когда после батрачества впервые пахали свою землю… И не отвести глаз от несчастного Янки, живого знака страшной, потрясшей мальчика и все село беды. Смерть мальчика тем мучительнее для Степаниды, что на глазах погублен — добит (свои начали, чужие добили)! — безгрешный, безвинный, а с ним оборвался, кончился крепкий крестьянский род, будто не нужен он больше этой белорусской земле…
И. Дедков
«Знак Беды», 1982[196]
Подробный список знаков беды, предложенный Дедковым, содержит вдумчивый комментарий этого «нового слова», внесенного Быковым в традиции советской прозы. Выражение «новое слово», распространившееся в литературоведении сразу после выхода романа, было вызвано быковским созданием мира, где жили и действовали люди, у которых не было прямых отношений ни с одной организованной стороной, участвовавшей в войне. Макмиллин немедленно отмечает этот элемент в своей работе о «Знаке Беды»: «После творческого затишья скверных лет конца 1970-х — начала 1980-х Быков опубликовал одну из своих лучших работ, „Знак Беды“. В некотором отношении этот роман отходил от его ранних произведений, так как советские солдаты и партизаны практически не играли в нем никакой роли»[197]. Несмотря на то что работа Дедкова написана до этих слов Макмиллина о Быкове, он словно продолжает мысль английского ученого:
В «Знаке Беды» — ни партизан, ни того, что мы чаще всего называем борьбою. Затаившаяся деревенская жизнь сместилась с обочины в центр; она теперь — главное. И еще новость: небывало для Быкова разрослась предыстория событий; прошлое героев впервые обрело художественное равноправие с их настоящим; именно прошлое придает всему остальному важнейший дополнительный смысл и генетическую, историческую глубину. Изображать трагические события на хуторе как сиюминутные, беспочвенные, случайные было бы явным упрощением, неправдой. Быков предпочел искать и проявлять связь фактов, старых и новых интересов, побуждений, поступков. Это было необходимо, было требованием самого материала. Впервые Быков рассказывал не о людях, соединенных одним окопом, одной боевой задачей, одной партизанской вылазкой (еще «Карьер» не написан), а о тех, кого война застала дома, в родных стенах, в своем привычном крестьянском мире и кругу, где все если не родня, то все равно — самые что ни на есть свои, наши, одного корня, одного племени[198].
Глубокий анализ Дедкова, в котором читатель легко ориентируется благодаря логически уверенному ходу мысли и эмоционально сбалансированному изложению, тем не менее, как кажется, заслуживает по крайней мере одного возражения и двух дополнений.
Возражение вызывает следующее заявление: «…прошлое героев впервые обрело художественное равноправие с их настоящим». Впервые?.. А как же те произведения Быкова, о которых мы уже говорили? Разве прошлое в них уступает в художественных правах настоящему? Практически любой герой Быкова (как, впрочем, и большинство людей в реальной жизни) строит свое мировоззрение, совершает те или иные поступки, исходя из своего прошлого жизненного опыта. Более того, у Быкова — чему примером может послужить любое его произведение — прошлое обычно отвечает не только за инстинкты, жизненные стимулы и выбор персонажа, но чаще всего является основополагающим началом в формировании его судьбы. Впрочем, прошлое в «Знаке Беды» действительно имеет некоторые особенности, в том смысле, что оно фактически вбирает в себя несколько периодов, состоит из нескольких частей: очень далекое прошлое (революция, коллективизация), прошлое-настоящее (отражающее основные события романа) и прошлое-будущее (существование хутора Петрока и Степаниды Богатько уже без его хозяев).
Что касается дополнений, то первое из них заключается в том, что Быков был одним из первых, кто во весь голос заявил о несправедливом, жестоком и неправовом отношении тоталитарного государства к населению, оказавшемуся на оккупированной территории. Так, в анкете советских органов уже в 1941 году появился вопрос, находился ли сам человек или члены его семьи на оккупированной территории, и положительный ответ нередко или приводил к аресту, или добавлял годы к уже назначенному сроку заключения. И, без сомнения, многострадальной деревне приходилось тяжелее всех. Практически так же советские органы власти и их так называемые службы безопасности, несколько раз поменявшие свое название (ЧК, НКВД и КГБ), относились и к несчастным военнопленным, о чем Быков упорно писал еще до появления в печати замечательного романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба»[199].
Второе дополнение относится к методу анализа этого произведения. Заимствуя быковское название — знак беды, Дедков сделал его главным рабочим инструментом для классификации сюжета романа. У Игоря Дедкова слово «знак» обозначает примету и предвестие беды. Мы же утверждаем — и это основное дополнение, — что этот роман исполнен множества символов, что он опирается на архетипы, а в состав архетипа «Знак Беды» входят не только примета и предчувствие, но некая причинно-следственная связь. Беда за что-то, или вследствие чего-то.
На первый взгляд его сюжет прост и прямолинеен: он построен на жизни и смерти пожилой пары — Петрока и Степаниды Богатько, живущих на бедном хуторе нелегкой, экономически скудной, но типичной жизнью белорусских крестьян своего времени. Они начали семейную жизнь, будучи поденными работниками у старого Адольфа Якимовского, обедневшего потомка белорусской шляхты: «Жизнь его не баловала, но был он человеком спокойным, молчаливым и не злым — за что больше всего остального и уважала его Степанида, ценившая хуторской хлеб. Хоть порой было и не сладко, она знала, что легче не найти»[200]. Тем не менее, когда советская власть экспроприировала землю Якимовского, распределив ее между безземельными, Богатько досталась небольшая полоска самой неплодородной земли хуторка. Вначале Петрок вовсе отказался от земли своего бывшего хозяина, но его более энергичная жена, сама не до конца уверенная в своем праве на землю, все же подала заявление на этот надел. И Степаниду и Петрока мучают сомнения по поводу процесса экспроприации. А бывший владелец хутора и земельных угодий Адольф Якимовский, которому некуда уйти, продолжает жить на хуторе, представляя собой постоянный укор своим бывшим батракам:
Как-то она не выдержала и вечером, управившись с домашней скотиной, сказала Петроку, что им нужно поговорить с Якимовским, что так нехорошо, они же с ним так долго жили в добре и мире, без всяких ссор, а теперь… Опять же следует сказать, что их вины тут нет, что так повернула дело власть, что дали им эти две десятины, но они ведь их не просили. Взяли, правда, но ведь не возьми они — так отдали бы другим, мало ли голодных на свете. Нужно было как-то подобрее подойти к Якимовскому, чтобы он не злился, а жить — пусть живет в своем доме, они прекрасно перебьются в котельной, пока не встанут на ноги. Она же охотно присмотрит за стариком, неужто за его доброту она не отблагодарит его на его собственной земле[201].
Этот разговор, так тщательно отрепетированный Степанидой, принял неожиданный поворот. Степанида, поручившая мужу говорить первым, так и не дождалась от него путного слова по этому наболевшему вопросу. Тогда, как всегда, она взяла инициативу в свои руки, кротко попросив у старика прощения. Якимовский на это неожиданно строго упрекнул их в том, что они не отказались от его имущества, и, подумав долго, сказал, как бы прочитал им приговор: «Вы совершили грех, позарившись на чужое. На чужом и дармовом счастья не будет. Мне вас жаль»[202]. Заключил он разговор, однако, иначе, смягчив свой строгий нрав: «Но ничего уж не поделаешь, — сказал он чуть спустя. — Я вам дурного не желаю. Пусть Иисус и Мария вам помогут…»[203].
Вскоре после этого разговора появился первый знак беды: Степанида и Петрок нашли мертвого жаворонка у себя на поле. Эта примета беды предварила первую трагедию — самоубийство старого Якимовского, благородство которого стало символом человеческой порядочности и много лет спустя, уже при фашистах, откликнулось в поступке супругов Богатько. Якимовский, однако, символизирует не только личное благородство и порядочность, но и сопротивление, неприятие той «новой нравственности», которую принесли с собой большевики.
После смерти Якимовского сбываются его предчувствия и предсказания в отношении благосостояния Богатько: сначала пал их молодой жеребец, не в силах вспахать тяжелую, практически непригодную для сева землю, доставшуюся этой семье. Следом, когда Петрок сам впрягся в плуг, используя лом и лопату, его плуг перевернулся, едва не погубив крестьянина. Тогда Петрок установил огромный крест на этой каменистой земле, уповая уже только на Бога: он убедился в том, что люди, власть, погода и природа — все словно против его семьи. Нетрудно заметить, что в тексте этот крест выглядит не столько символом веры, сколько очередным знаком беды:
Крест простоял всю весну и лето на самой высоте — над лесом и рвом, вдалеке от дороги. Каждый, кто ехал или проходил этой дорогой, смотрел на этот знак человеческой, беды, но мало кто знал, какая это была беда. Потом кто-то из местных назвал этот холм Голгофой. Так и пошло: Голгофа, или гора Голгофа, а то еще Голгофа Петрока[204].
Однажды явились местные комсомольские активисты, угостились квасом, попросили пилу и спилили крест. Петрок страдал молча, а молодежь не обратила большого внимания на Степаниду, давшую им отповедь от всей ее справедливой и энергичной души. Молодые люди в ответ разразились лекцией о вреде религии и ушли, полные уверенности в правильности своих действий.
Следующим уже не знаком, а символом и первопричиной даже не только беды, а трагедии стала коллективизация. Крестьяне их деревни заплатили тяжелой ценой, многие жизнью за этот дикий эксперимент — и ко времени его завершения, и позже, во время оккупации.
Сначала у Степаниды и Петрока возникли серьезные разногласия по поводу создания колхоза: Петрок был категорически против того, чтобы записываться в колхоз, но его жена, пораженная неотразимой красотой идеи равенства, стала ее активной пропагандисткой. А Петрок, раздумывая годы спустя об установившихся при фашистах ненависти и недоверии друг к другу в деревне, вспоминает, что зачатки этих чувств, настроений и отношений возникли, развились и закрепились именно во время коллективизации. Понимает Петрок и то, что деревенские жители — и те, которые ратовали за колхозы, и те, что им сопротивлялись, — руководствовались своими личными, большей частью мелкими мотивами, а вовсе не идеологическими установками, верой или безверием в колхозное дело:
А коль Борис Богатько проголосовал за колхоз, так вовсе не от того, что ему он нравился, а чтобы досадить Гужу, с которым давно поссорился и который боялся колхоза, как черт креста. Да и его Степанида, агитирующая по всей деревне за колхоз, если разобраться, больше старалась для себя, ну и для него, конечно, так как было уже очевидно, что с их двух десятин никак не выжить, а здоровье положишь, это уж точно. И вот как оно все обернулось: Борис убежал к родным в Ленинград, Гужа раскулачили и выслали, а теперь за все это надо отдуваться, а первому — Петроку Богатько, жена которого когда-то попала в тот комитет бедноты и на митинге посидела в президиуме. Как бы сейчас эти посиделки боком не вылезли[205].
Быковское понимание коллективизации как основной исторической трагедии белорусского крестьянства находит свое выражение в судьбах многочисленных Богатьков и Гужей, так же густо заселивших страницы этого произведения, как они населяли свою деревню. Эта деревня становится символом советской деревни вообще — то есть деревни, порабощенной коллективизацией. Но и каждый, даже второстепенный персонаж романа «Знак Беды» тоже превращается в символ — исковерканной судьбы как при Советах, так и при немцах, а часто и при обоих режимах, в корне несправедливых и к личности, и к коллективной судьбе крестьянства. Сама Степанида полностью осознала трагические последствия коллективизации для своих людей. Работая не покладая рук что дома, что в колхозе, она ни от кого не таит свое личное мнение; всю жизнь рискуя собой, она встает на сторону невинно пострадавших. Эта бывшая батрачка борется с несправедливостью и часто идет наперекор решениям руководителей колхоза, навязанным им властью свыше.
Воронье карканье — известная примета: для большинства славянских народов это Знак Беды неотвратимой, неминуемой. Когда фашист, забавляясь, убивает ворону на дворе у Богатько, символика этого акта становится многозначной. Мертвая птица символизирует собой потерю свободы и жизни, в то же время предсказывая трагическую судьбу Петрока и Степаниды. Стук топоров у реки прочитывается в качестве знака беды, исходящего от фашистов. В то же время их действия (восстановление моста) символизируют собою скорее новый порядок, чем налаживание связи с жителями близлежащего городка и деревень. Немцы ненадолго расквартировались в небольшом хуторке Богатько, полностью разорив его. Так, они зарезали их единственную корову — Бобовку, не только нежно любимую супругами, но и почитаемую ими в качестве их личной благодетельницы; эта корова являлась для них средством и символом личного выживания. На постое фашисты реквизировали почти всех кур; при этом они часто словесно и физически оскорбляли обоих супругов. Из всей расквартированной группы только помощник повара Карл по-человечески относился к Степаниде и Петроку. За это над ним постоянно издевались свои же, а начальство наказывало.
Один из самых сильных символов несчастья, казалось, должен был коснуться Богатько лишь опосредованно. Речь идет о Янке, юродивом из их деревни, и о его несчастной судьбе. Смерть Янки стала одновременно символом противостояния своих и чужих, а также знаком беды для Петрока и Степаниды. Эта смерть пронзила обоих стариков осознанием того, что свои, местные (полицейские), могут оказаться враждебнее и хуже чужих, пришельцев, многие из которых, как, например, Карл, оказались в роли врагов не по собственной воле. Несвоевременная и ничем не оправданная смерть Янки может также рассматриваться и знаком, и предчувствием, и символом беды для личной судьбы супругов — они оба понимают, что могут оказаться следующими жертвами как бывших своих, так и нынешних чужих. Эти чувства побуждают даже Петрока, олицетворявшего по натуре народную нравственность (доброту, толерантность, справедливость мышления), вступить в борьбу и с полицией, и с фашистами. После ужасной смерти Янки Степаниду настойчиво преследует один вопрос: что же она и другие сделали такое, за что они наказаны такой несчастной судьбой?
Она знала — ее конец приближался быстро и неуклонно, и думала только: за что? Что же она сделала против Бога и совести, почему такая кара обрушилась на нее и людей? «Почему и за что?» — пытала она себя, не находя, однако, ответа, а мысли ее шли дальше, уходя в глубь пережитого[206].
Несмотря на то что не всякий читатель ожидает ответа на этот почти риторический вопрос, Быков предлагает на него ответ дальше, где он описывает трагическую и бесстыдную историю раскулачивания. Эта акция, проводимая местными жителями по директиве и под руководством советских властей, навсегда легла пятном на совесть односельчан. Степанида и Лявон — их первый председатель колхоза, человек порядочный и совестливый — голосовали против раскулачивания своих тяжело работающих родственников и соседей. Однако власти и их присные, воспользовавшись равнодушием уже изрядно запуганного большинства населения, легко справились с этими двумя голосами. Степанида, зная о том, что ее личной вины нет в этом катастрофическом уничтожении людей, тем не менее, осознает себя частью общины, допустившей подобный кошмар, и не снимает с себя ответственности за содеянное. Таким образом, автор произведения подводит читателя к кантовской теории о причине и следствии, где коллективизация стала символом беды и ее причиной, а последовавшие за ней несчастья в жизни народа явились следствием того, что люди сами это допустили. Философские мысли повествователя о последствиях любого действия, в особенности дурного поступка, выражены в многочисленных внутренних монологах и Петра, и Степаниды:
Если бы дано было человеку — хоть на мгновение заглянуть вперед, увидеть предназначенное ему, но укрытое за пластами времени то, что со всей очевидностью откроется в наплыве следующих дней. Да где Там! Ничего не может человек узнать из своего будущего и, бывает, радуется тому, что вскоре станет причиной горя, а то и плачет из-за того, что после, скорее всего, вызовет усмешку[207].
Негативные, неприязненные, порой полные ненависти отношения односельчан между собой видны в диалоге между Степанидой и Корнилой (трудолюбивым крестьянином, который в молодости готовился к ней свататься). Корнила довольно прагматичен и по натуре — собственник. Он не верит в чувства и предпочитает традиционную христианскую мораль любым нововведениям. Тяготы жизни превратили его в скептика. Вот как объясняет Корнила Степаниде свое отношение к соседям при большевиках:
А я тебе скажу: хуже соседей никого нет. Никто тебе столько неприятностей не принесет, как соседи… Они под боком, все видят и заходятся от зависти. Особенно если плохонький какой попадется. Неудачник! Такой не тогда радуется, когда коня купит, а когда у соседа конь сдохнет[208].
Степанида, слушавшая Корнилу внимательно и порой поддакивая ему, тем не менее не разделяет его мировоззрения. Эта женщина, жизнь которой была не легче, чем у Корнилы, все же сохранила веру в доброту и справедливость.
Так, один из ее последних поступков в жизни превратился в символ личного сопротивления женщины оккупантам и полицейским в борьбе за справедливость. Степанида купила у Корнилы бомбу в надежде взорвать тот мост, который оккупанты с такой тщательностью отстроили. Эта бомба становится для нее орудием мести за смерть Янки и за попытку оккупантов и их коллаборантов лишить ее данного ей Богом права достойно дожить свой век. Фашисты прослышали, что бомба у нее (Корнила ее не выдал), и Степанида, узнав об этом, ее спрятала. Она также не дала своим врагам восторжествовать над нею: Степанида подожгла свой дом и сгорела вместе с ним. Огонь является символом Бога и очищения как в Старом Завете, так и в анналах классической греческой трагедии; Степанида в «Знаке Беды» являет собой бессмертный тип героини, воспользовавшейся последним средством для сохранения в себе человеческого достоинства и самоуважения.
Степанида — тот любимый автором характер, критический взгляд которого обращен в первую очередь на себя, вследствие чего она в состоянии самостоятельно рассуждать и о других, в особенности близких ей людях, событиях, явлениях. Не случайно, что именно ей доверяет автор свои мысли о гибели белорусских евреев, которые изображены в романе как естественная часть жителей Беларуси. Эти люди, так же как и белорусы-христиане, притеснялись и царской, и советской властью, а потом планомерно уничтожались фашистами.
У Василя Быкова практически в каждом произведении о том времени рядом с белорусом находится и еврей, большей частью тоже белорусского происхождения[209]. Вот и в «Знаке Беды» Петрок с тоской вспоминает своего лучшего друга Лейбу, деревенскую кузницу которого экспроприировали большевики, выгнав кузнеца из родных мест. Сейчас, двадцать лет спустя, Петрок, которому нужна помощь, с ностальгией вспоминает этого работящего, честного и справедливого человека, внезапно понимая, что в жизни у него не было лучшего друга в деревне, где большая часть населения приходится ему близкой родней[210]. С этим ностальгическим озарением рифмуются мысли Степаниды о судьбе белорусских евреев из их городка. Автор описывает ее искренний ужас, возмущение и брезгливость по отношению к нацистам и полиции, уничтожавших еврейское население.
Что никоим образом не избавляет от ее сурового приговора старшин еврейской коммуны, не организовавших никакого протеста и послушно приведших своих людей на заклание убийцам, тем самым облегчив фашистам и их приспешникам выполнение чудовищной задачи. Степанида вспоминает о том, что происходило в гетто:
Люди говорили: «Ой, ненадолго это, все равно убьют, надо убегать». Но странно: ни один не убежал, все сидели и ждали, а ведь были среди них и молодые и некоторые просто разумные. Но эти умники думали, что убийств не будет, что и немцы люди, да и в Бога веруют, вот и на пряжках у них это написано. Очень уж гладко рассуждали эти разумные, вот их и слушали. Понятно, если человеку хочется чего-то, он сначала убедит себя в своей правоте, а потом и других. Или наоборот. Ну и досиделись тут до карьера (место, где их всех уничтожили. — ЗГ)[211].
Необходимо отметить мужество автора, с которым он провел — как говорится, невзирая на лица — хирургически точный анализ ситуации. Действительно, старшины руководили еврейскими общинами твердой рукой и традиционно требовали от своих прихожан железной дисциплины: так было до, во время и после царя. Глубоко религиозные старшины общин сохранили значительную силу убеждения и авторитет среди единоверцев и во время Советов, поэтому их роль в массовом уничтожении евреев не должна умалчиваться, если мы, как Быков, стремимся не к отдельным элементам правды, а к истине. Василь Быков, никогда не умалявший вины нацистов, белорусской полиции, некоторых запуганных или равнодушных слоев местного населения, тем не менее не снимает ответственности за происшедшую катастрофу и со старшин еврейских общин. Открывая свои сокровенные мысли через наиболее духовно близкий ему образ Степаниды, он делает это с такой глубокой внутренней болью (у Степаниды все холодеет внутри при мысли о расправе над евреями), что у читателя не остается сомнения — несмотря на то что Быкова физически не было во время катастрофы на его земле, он, как и Степанида, чувствует не только горе, но и ответственность за содеянное на родине преступление.
Все вышесказанное не свидетельствует о недостатке авторского внимания к другим, даже второстепенным персонажам произведения. Наоборот, каждый эпизодический герой обладает полной биографией с отличительными и своеобразными личными нюансами, освещающими его внутренний мир. Все характеры «Знака Беды» настолько тщательно выписаны, насколько позволяет автору многообразный жанр романа. Сюжетные отношения персонажей невероятно сложно, но логично учтены и тесно связаны в их развитии, что включает постоянную связь времен — далекое прошлое, настоящее (недавнее прошлое) и будущее (ближайшее прошлое). Даже такие персонажи из далекого прошлого, как Лявон, первый председатель колхоза, давно павший жертвой НКВД, влияют на ход сюжета через время и пространство настоящего — недавнего прошлого и будущего — ближайшего прошлого. И конечно, Петрок Богатько, несправедливо кажущийся порой то антагонистом, то лишь тенью своей энергичной жены, в ходе романа играет не меньшую роль, чем Степанида, а просто свою, совершенно другую. Послушаем Игоря Дедкова:
Писателю дороги оба — Петрок и Степанида, Он понимает их равным образом: может быть, Петрока даже лучше и полнее — или вообще всех на свете Петроков вместе с ним? Или Петроков просто больше? У истоков этого характера — батрацкая доля, стойкое ощущение своей оттесненности, малости, какой-то неминучей подвластности сильным мира сего.
…И все-таки, как ни терпелив и осторожен Петрок, как ни смела и отчаянна Степанида, противостояния не будет — в несходстве откроется их глубокое, прекрасное совпадение и родство, когда различия характеров не могут помешать чему-то более важному, соединившему их когда-то и достаточному для того, чтобы встречать и выдерживать любые беды вместе, не отшатываясь, не отступаясь друг от друга[212].
К этому безусловно верному анализу следует добавить, вернее, подчеркнуть типичную нетипичность характера Петрока (о символичности характера Степаниды мы упомянули выше). Без сомнения, его характерные черты трудолюбивого, богобоязненного и справедливого крестьянина, любящего землю и покоряющегося внешне тяжелым жизненным обстоятельствам, — достаточно типичны для человека его социального круга. Также типична, но противоположна и глубоко символична роль самородка, отданная Быковым именно этому характеру. Ведь у читателя есть все основания предполагать, что в Петроке, возможно, пропал скрипач мирового класса.
Еще более необычен и символичен характер Петрока в плане его глубокого и оригинального философского и мистического мышления. Мысли, воспоминания и эмоциональная память Петрока гораздо более глубоки и конкретны, чем у его жены. Более того, читателю указано на демонстрацию Петроком прямой связи с досточтимыми белорусами, предками-старейшинами своего рода (дзядами). Высказывания такого характера (выраженные большей частью в его внутренних монологах) сравнимы по уровню философского смысла с лучшими из известных человечеству. Так, одно из них, перекликающееся с толстовским: «Какая это мерзость, война!» — взято нами в качестве эпиграфа к следующему произведению Быкова.
«Западня», 1962
«Боже, Боже, — думал Петрок, поглядывая на искристую суету огненных языков костра. — Что ж творится на свете! Какая страшная война, как неудачно началась, что будет дальше? Страшное время!»
Повесть Василя Быкова «Западня» находится между двумя крупными романами четвертого тома. Написано произведение было еще в 1962-м, однако в библиографии белорусских писателей оно не значилось[213]. Звонок писателю 19 июня 2002 года, то есть в день, когда ему исполнилось семьдесят девять лет, пролил свет и на историю этой повести. Писатель сказал, что до того, как она попала в четвертый том в 1993-м, ее опубликовали только однажды по-русски — в 1960-х в журнале «Юность».
Скромное количество публикаций повести «Западня» никак не соотносится с художественными достоинствами произведения; на первый взгляд сюжет немногим отличается от других «военных» вещей Быкова того времени и не должен был бы стать причиной недовольства советских властей. Однако параллель между фашистскими и советскими «органами государственной безопасности», явно проведенная в сюжете (так же как и в последующем романе Быкова 1965 года «Мертвым не больно»), по всей видимости, явилась основной причиной полного замалчивания этого произведения на территории Беларуси. Повествование тут ведется большей частью от третьего лица, однако довольно значительное количество диалогов и внутренних монологов оживляют и обогащают линию рассказчика, сюжет, композицию повести и, конечно, ее характеры. Художественное пространство и время действия в произведении достаточно ограниченны, так как все происходит на территории, которую можно пешком пройти за пятнадцать минут — это расстояние между советскими и фашистскими траншеями. События длятся только двадцать четыре часа; несмотря на это, герои неоднократно отмечают то бесконечность, то неопределенность времени. Композиция, однако, проста, определенна и делится на три части — атаки советской группы войск. Две из этих атак, несмотря на упорство нападавших, оказались неудачными, и повесть заканчивается в канун третьей.
Сюжет повести построен вокруг ее основного героя — лейтенанта Климченко. Капитан Орловец, командир роты, в которой проходит службу взводный Климченко, вызывает его вместе с младшим лейтенантом Зубковым в свой штаб. Орловец как бешеный зверь набрасывается на обоих лейтенантов, обвиняя их во всех неудачах первой атаки. При этом он употребляет в основном нецензурные выражения, в которых он явно достиг высокого мастерства. Лейтенанты по-разному реагируют на головомойку: Зубков стоически молчит, а Климченко разражается гневной отповедью, не пытается сдерживать своего возмущения:
Он не боялся капитана, хоть знал его крутоватый нрав; провоевав в этой роте еще с зимы, он знал каждого бойца так же хорошо, как и они его. Орловец же был человеком новым, и хоть в трусости его никто не мог упрекнуть, но все же с первого дня бойцы невзлюбили капитана за его явно чрезмерную жесткость[214].
Следующая, вторая атака не только не принесла успеха нападающим, но закончилась пленением лейтенанта Климченко: раненый и контуженный, он стал легкой добычей для врагов. К несчастью, при нем оказались все документы его взвода, включая новый список солдат отделения. Офицер гестапо российского происхождения и бывший москвич проводит следствие, в ходе которого этот человек с говорящей фамилией Чернов предлагает Климченко сделку. Он советует ему, воспользовавшись громкоговорителем, предложить своим солдатам сдаться в плен. Гестаповец предупреждает лейтенанта, что в случае отказа худо будет только ему — Климченко. Благодаря пофамильному списку солдат, который был обнаружен при бесчувственном лейтенанте, Чернов решил, что и сам это сделает от имени лейтенанта. Климченко отказывается, его жестоко избивают и бросают за решетку. Утром, непосредственно после осуществления плана Чернова, искалеченного, измученного и недовольного собственной нерадивостью с документами Климченко ждет следующее испытание. Чернов, хорошо зная советскую политическую систему и ее карательные органы (намекнув, что там он тоже служил так же хорошо, как и на новых хозяев), решил сыграть со своим бывшим земляком злую шутку. Он посылает Климченко назад к своим, в советские траншеи, которые лейтенант, атакуя врага со своим взводом, покинул всего двадцать четыре часа назад. При этом гестаповец предвкушает два варианта поворота судьбы для красноармейца. Первый — Климченко расстреляет на месте за его «измену» первый же попавшийся комиссар; второй — его прикончат во время или после доследования, на котором будут избивать с не менее изощренным садизмом, чем в гестапо. Ни один из черновских вариантов, однако, не осуществился. Действительно, капитан Петухов, комиссар батальона, был готов немедленно осуществить предположения своего гестаповского коллеги. Но Орловец не отдал ему Климченко на растерзание, несмотря на то что Петухов начал угрожать трибуналом самому командиру роты. Орловец был первым, кто понял невиновность лейтенанта. Под предлогом того, что в последующей атаке ему необходимо каждое ружье, Орловец не только отослал Климченко в его взвод, но и оставил его командиром. Орловец, явно рискуя не только карьерой, но и собственной головой, подарил Климченко ценнейший в жизни подарок — пусть короткую, но все-таки конкретную возможность утвердить свое человеческое достоинство. Это действие заведомо жесткого, типичного советского командира временно повернуло сюжет новеллы вспять, приоткрыв знакомый пласт быковского понимания нравственности, которое можно, слегка перефразируя Достоевского, выразить так: доброта и взаимопонимание спасут мир.
Лазарь Лазарев был первым литературным критиком, указавшим на сходство мотивов, тем и их интерпретации в повести «Западня» и в романе «Мертвым не больно». Этим сравнением он пытался отвести беду от Быкова, на которого шла атака за критику политических органов в «Мертвым не больно». Принадлежа к тому же поколению, чудом выживший после боевого ранения, оставшийся на всю жизнь с покалеченной рукой, Лазарев, так же как и Быков, неустрашимо выступал против нравственных инвалидов. В то же время он полностью разделял надежды Быкова (или то, что некоторым сегодня кажется иллюзиями) на демократические и экономически благоприятные пути развития не только Беларуси, России и Украины, но и всех подвластных бывшему Советскому Союзу стран и народов. Лазарев был также первым, кто отметил нравственную силу и своеобразие художественных методов, примененных автором в его повести «Западня». Так, говоря о репрессиях, которым подвергнутся со стороны органов и Орловец, и Климченко, если им удастся выжить в этой третьей атаке, Лазарев утверждает, что повесть заканчивается, фигуративно говоря, материалом, который Быков специально «замолчал». «Нулевое», или «отрицательное» (используя терминологию формалистов), окончание повести в техническом отношении вполне оправданно. В то же время практические действия комиссаров и породивших их органов — как на войне, так и до войны — достаточно четко обрисованы в повести в образах и Чернова, и Петухова. Очередь подробно развить эту тему наступила три года спустя, в романе «Мертвым не больно».
«Мертвым не больно», 1965
Если «Мертвым не больно» выделяется из остальных работ Быкова пространством и композицией, то также можно утверждать, что роман является яснейшим выражением многих авторских настойчиво повторяющихся идей, употребленных им ранее в предыдущих произведениях. Подверженный суровой критике за то, что он пользуется только черным и белым, изображая нравственные крайности (пример — Севрюк[215], 1966), роман горит без концентрированного топлива покаяния именно из-за его безошибочной актуальности или его прямого отношения к сталинизму и страстного ему обвинения, уместность которого, как было отмечено, «лежит вне достоинств или недостатков работы».
В. Буран
Роман «Мертвым не больно», завершающий четвертый том шеститомника, посвящен многим из быковских «наболевших» вопросов. Примечательно, что это произведение продолжает быть современным и сегодня. Так, профессор Джозеф Мозыр из университета Южной Алабамы закончил правку своего перевода «Мертвым не больно» на английский язык в 2009 году, причем его перевод сделан с белорусского, начального и полного варианта романа.
Основная тема этого произведения — страх. Страх как система, применявшаяся сознательно, тотально и целенаправленно и ничуть не ослабившая свою хватку в период Великой Отечественной войны. Размах активности советского института правоохранительных органов того времени невозможно оценить даже сегодня, когда КГБ приоткрыло свои бездонные архивы[216]. На роман «Мертвым не больно», так же как и на его автора, обрушилась лавина официальной критики именно вследствие акцента на такой нелицеприятной для советской системы теме[217]. Вот как говорит об Этом Макмиллин:
Ирония, которую вызывают коммунисты-комментаторы, набросившиеся на самую объемную работу Быкова на сегодняшний день «Мертвым не больно», — состоит в том, что в качестве самого тяжелого орудия они использовали обвинение Быкова в самоповторе, несмотря на то что этот важный роман со всей очевидностью отходит от узких физических рамок большинства быковских произведений того времени, показывая огромную панораму военных действий и поднимая на новый и оригинальный уровень связи между прошлым и настоящим, что достигается приемом пересекающихся глав о военном времени (1944) и жизни в Беларуси двадцать лет спустя[218].
Как пишет Макмиллин, советская критика как рой саранчи накинулась на роман Василя Быкова «Мертвым не больно», едва он успел появиться. Споры об этом произведении, однако, продолжаются по сегодняшний день (как с «белой», так и с «черной» стороны), и, как мы сказали чуть раньше, недавний перевод этого произведения на английский подтверждает интерес современного мира по обеим сторонам океана к проблемам, которым посвящен этот роман. Пик критической мысли, однако, пришелся на доперестроечное время, и думается, что наиболее концентрированный и объемный анализ как романа, так и критических суждений о нем находится у Лазарева в его монографии «Василь Быков». Пожалуй, самая положительная сторона подхода Лазарева заключается в том, что, несмотря на свою явную читательскую любовь к этому произведению, он сумел подойти к анализу романа и критических работ о нем с позиций объективного ученого:
Образ Сахно (как и образ Горбатюка, который, впрочем, самостоятельного интереса не представляет — это чересчур уж зеркально точное отражение Сахно, в сущности, его абсолютный «двойник», такое полное совпадение, диктуемое полемическими задачами, делает образ плоским, художественно малокровным) вызвал в печати самую резкую критику. И немало замечаний тут попадало в цель. Справедливо говорилось о схематичности образа Сахно, о том, что автору порой изменяет чувство художественной меры, он все время бьет в одну и ту же точку, о том, что Сахно приобретает черты романтического злодея, а это плохо вяжется с общим строем повести[219].
Лазарев также приводит как положительное, так, одновременно, и достаточно критическое мнение А. Бочарова, показывая неудовлетворенность критика все тем же героем романа — капитаном органов госбезопасности Сахно. Однако следующее заявление критика выделяет его главное и положительное отношение: «Но, говоря о недостатках этого образа, не преуменьшая их, не стоит все же забывать, что явление он отражает реальное и серьезное»[220]. И на этом критик остановился. Несмотря на то что у Лазарева достало мужества подойти к этому «реальному и серьезному явлению» в 1979 году, он, так же как и другие критики, не назвал его прямо и, несмотря на сравнительно либеральные времена, не переступил негласной черты и не сказал о том, что Сахно — типичный представитель поработительных органов государственной безопасности. Ничего всерьез не отмечено критикой советского и постсоветского периодов о доведенной до автоматизма и слаженной машине страха, являющейся средством и методом порабощения властью населения огромной страны. Этот страх перед органами госбезопасности (правящий Беларусью и сегодня) и другие его разновидности, усиленные кошмаром кровавых побоищ войны, — явление, с трудом поддающееся описанию. Тем не менее тема страха в разных его ипостасях звучит даже в самых ранних произведениях Василя Быкова. Думается, сконцентрировав в «Мертвым не больно» внимание на этой опасной теме, писателю пришлось переступить порог естественного личного страха перед «органами» тех лет. Ведь хрущевская «оттепель» уже пришла к концу, и не было в огромной империи людей, кто бы до конца вычеркнул из памяти репрессии предыдущих лет. Некоторые откровенно скучали по прошлому, а большинство просто продолжало болеть животным страхом.
Быть может, активное преодоление этого страха и явилось причиной некоторой как бы художественной неполноценности образа капитана госбезопасности? Это предположение подкрепляется по крайней мере двумя соображениями. Первое основано на том, что все остальные герои изображены мастерски, что признают и «белые» и «черные» советские литературоведы. Интересно отметить, что даже недружелюбные критики отмечают полнокровность образа Энгеля, чуть не ставя его в пример самому же Быкову — вот, дескать, может же, если хочет!.. Энгель — пленный немец, на гражданке служивший учителем, он хорошо относится к пленившим его, охотно и с удовольствием помогает раненым, многие из которых бесчеловечно третируют его как врага. Этот эпизодический характер действительно прекрасно и достоверно прописан. Энгель не раз был обязан жизнью Василевичу (главному антагонисту Сахно в романе), покровительствовавшему немецкому военнопленному. Правда, критики редко останавливаются на факте, что Энгель, когда ситуация изменилась и главные герои романа попали в плен, по приказу своего командира расстрелял младшего лейтенанта Василевича. После расстрела случайно выживший Василевич больше никогда не видел Сахно. Сахно, примазавшегося к немцам, но издевавшегося над ним в советском плену, Энгель, возможно, сам пристрелил бы с удовольствием, но он получил приказ убить своего покровителя, и его рука не дрогнула. Выстрелы Энгеля сделали лейтенанта, чудом оставшегося в живых, инвалидом. Очевидно, что мастерские выстрелы добродушного немца явились следствием того же страха, перед своими карательными органами, который внушали советским солдатам люди типа Сахно. И Бочаров, и Лазарев в один голос признают, что «такой сложности и глубины образа немецкого солдата (как Энгель. — ЗГ) наша литература еще не знала…»[221]. После подобных утверждений тем более трудно предположить, что писатель, коль уж он так ловко управляется с образами «чужих» немцев, не способен справиться с образом «своего» особиста. Тем более, что особистов Быков за свою долгую военную службу повидал немало. Поэтому думается, что Сахно показан нам именно таким, как автор его задумал — паразитирующей глыбой-роботом: одноплановой, примитивной, мощной, бездушной, бесчувственной и автоматизированной, выполняющей функции, на которые его запрограммировали те, кому он служит.
Второе соображение состоит в том, что Сахно показан как явление вполне типичное и что Быков не предполагал «оживлять» этот персонаж, рисуя его по-человечески сложным. Сахно прост и примитивен — эта страшная простота входила в условия задачи. К тому же особиста мы видим глазами Василевича — наивного и славного деревенского парня, новоиспеченного лейтенанта. Для него Сахно — опасное, бездуховное и бездушное орудие малопонятных ему органов госбезопасности, иными словами — чужой. Именно таким, чужим среди своих и своим среди чужих изображен, как нам кажется, по задумке автора его столь спорный персонаж Сахно.
Имеет смысл прислушаться и к словам Лазарева, когда он вспоминает признание Быкова о том, что «Мертвым не больно» — самое автобиографичное его произведение. Это признание соотносится с моим личным опытом: когда много лет назад, еще в начале нашего знакомства, я спросила Быкова, почему он еще не написал автобиографии, последовал мгновенный ответ: «Вся моя биография — в моих книгах»[222]. Действительно, на протяжении всего своего литературного пути (за исключением последних лет жизни, когда Быков переключился на жанр притчи) он писал продолжение одной и той же книги. В главном герое этой книги (правда, в разных ипостасях и в отличавшихся по времени и пространству обстоятельствах) нетрудно узнать человека, которого писатель знал лучше других, — его самого. Но это — общий план, а мы, литературоведы, обучены читать между строк не только произведения, но и заявления, утверждения их авторов. Поэтому, приступая к вопросу, в каком персонаже Быкова больше от него самого, а в каком меньше, мы наталкиваемся на преграду художественного замысла автора, которым защищен его герой. Возьмем, к примеру, два наиболее часто встречающихся имени в произведениях Быкова — Василь и Владимир (Володька). Кто же из них более Василь Владимирович — Василь Глечик из «Журавлиного крика» или Василевич из «Мертвым не больно»? Разумным кажется следующий подход: оставляя законную долю автору на художественную тайну, мы можем предположить, что оба героя — в одинаковой степени Быковы, но первый, Глечик, — начального периода войны, а Василевич — последнего и послевоенного времени. Послушаем Лазарева, который отдает предпочтение Василевичу: «У Быкова, пожалуй, нет другого такого произведения, где расстояние между автором и героем-повествователем было бы столь коротким, порой оно совершенно сходит на нет»[223], — и позволим себе лишь частично согласиться с мнением критика.
Сложный и необычный для славянской литературы жанр «романа внутри романа» выстроен на двухчастевом, но прочно сшитом воедино сюжете. Так, «первый» роман представляет собой мирное время и окольцовывает «второй» — время военное. События первого начинаются спустя двадцать лет после войны, когда читатель встречает ветерана войны, младшего лейтенанта Леонида Василевича в праздничном Минске, отмечающем День Победы. Василевич — инвалид с больным сердцем, потерявший на войне ногу; плохого качества протезы постоянно смущают его своим жалким скрипом.
«Второй» роман, или вторая часть сюжета, начинается с третьей главы и приводит читателя в военный 1944-й; вроде бы успешный для СССР и союзников, этот год был отмечен ужасными людскими потерями с обеих сторон. Тремя главами спустя читатель опять из «прошлого» возвращен в «настоящее». Оба сюжета — мирный и военный — собраны в основном в блоки, но тоже далеко не всегда. Порой автор неожиданно быстро меняет время и место происходящего, а так как повествование ведется от первого лица, то главный повествователь, Василевич, иногда «умудряется» находиться в двух мирах одновременно — прошлого и настоящего. Тем не менее в обоих мирах характер Василевича порой показан в замкнутой традиции положительного героя Аристотеля, и в этом отношении ему редко присущи современные сложности и нюансы. Однако относиться к образу Василевича или его антипода Сахно как к простым воплощениям положительного/отрицательного — значит недопустимо упрощать явления, которые они представляют, их время и того, кто воспроизвел его. Ведь и читатели, и переводчики сегодня все еще находят роман Быкова интересным и захватывающим произведением, а его образы — важными и достоверными. В то же время мы должны, конечно, согласиться с тем, что роман, будучи написанным в пору становления писательского мастерства, не лишен некоторых шероховатостей. Сюжет его, однако, увлекает читателя с первых же страниц.
Василевич, у которого сложилось в прошлом неприязненное, скорее даже враждебное отношение к Сахно, думает, что узнал своего неприятеля в Минске, в День Победы; они оба, как и многие другие иногородние, пытались получить комнату в гостинице. Рой мыслей и воспоминаний настолько взволновал Василевича, что он чуть не потерял сознание. Воспоминания превратили Василевича в младшего лейтенанта Леню и перенесли читателя на двадцать лет назад, в 1944-й. Несмотря на успехи советских и союзных войск, находившихся ближе чем когда-либо к победе, битвы с окруженным врагом были не менее свирепыми, чем в кровавом 1941-м. И немцы старались выбиться из окружения не менее упорно, чем в свое время советские воины.
Василевич, раненный во время одной из схваток, оказался в группе товарищей, в ситуации, которая постоянно меняется. В какой-то момент лейтенант сопровождает группу пленных в штаб, который находится рядом с медпунктом, в другой он втянут в неожиданную схватку, в которой его ранят повторно, и на этот раз — в ногу. Капитан Сахно сопровождает группу раненых: он то появляется в минуту временной стабильности, то куда-то пропадает в минуту опасности. Так как по званию он старший, капитан управляет группой жестко и зло, в стальной манере органов госбезопасности.
Во время одного из временных прекращений огня, когда раненые собрались в избе, где за ними ухаживала медсестра Катя, Леня Василевич, к неожиданной радости, встретил лучшего друга, Юрия Стрелкова, с которым совсем недавно, лишь полгода назад закончил артиллерийское училище.
Близость биографии Быкова к сюжету романа «Мертвым не больно» подтверждается и следующим отрывком, и текстами из нашего последнего интервью, и мемуарами «Долгая дорога домой»[224].
Нам там было не очень-то сладко — совсем еще новобранцам, совсем соплякам, вчерашним школьникам, которых жесткая судьба войны бросила от книжной науки в безжалостную суровость военного училища, с его ускоренной программой, бессонными нарядами, невыносимостью оборонных работ. Постоянно хотелось спать, есть, отдохнуть, а взводные, из наших же недавних курсантов, сами в свое время не изведавшие тут поблажек; не щадили нас. Говорили, что так было нужно, чтобы фронт нам показался раем после того дикого напряжения, к которому нас приучали в училище. И правда, десять часов занятий с полной отдачей, марши, учения, земляные работы на окраине города (строился внешний, оборонный рубеж Саратова), ночью — обязательные дежурства на заводах, которые бомбились немцами. Так еще до фронта мы узнали войну, огонь и острую печаль по товарищам, погибшим под бомбами, и по тем, кто сгорел без остатка при пожарах[225].
Короткая радость Василевича при виде Стрелкова скоро сменяется неутешной болью и скорбью по другу, который будет серьезно ранен в следующих боях. А сам Стрелков, который из-за своей неспособности двигаться считал себя обузой, по подсказке Сахно покончит с собой, чтобы дать возможность выжить другу. И Василевич не может себе простить, что недосмотрел, тем самым позволив это самоубийство. И сейчас, двадцать один год спустя, душа Василевича плачет по другу: «Эх, Юрка, Юрка! Ты — самая моя большая боль в жизни. Ты — незаживающая моя рана. Другие уже давно затянулись, а ты шевелишься, кровоточишь и болишь, может быть, оттого, что ты — рана в сердце. Совесть моя ущемлена твоей гибелью, от которой я не могу опомниться уже двадцать лет»[226]. Это несчастье случилось накануне пленения Василевича и Сахно. Василевич, которого опять ранили, не может поверить перемене, произошедшей с Сахно: из строгого и жестокого командира тот превратился в покорного и услужливого пленника. Василевич не знает, выжил ли Сахно в той войне: он сам — инвалид с больным сердцем и ампутированной ногой, внешне живет довольно обычной, скорее даже серой жизнью, где современность часто его интересует постольку, поскольку она соотносится с военным временем. Так вот, несмотря на сказанное и на то, что явное чувство Василевича по отношению к Сахно — глухая ненависть, Василевич объективен. Чувство справедливости, одно из главных достоинств Василевича, не изменяет ему и тогда, когда он описывает Сахно в разговоре с Горбатюком:
— Знаете, а я ведь принял вас за другого, — искренне признаюсь я. — За одного сволочного человека. С войны еще. — Горбатюк понимающе улыбается.
— Может, какого-то изменника?
— Нет, он — не похож на изменника.
— Трус?
— И не трус. Когда нужно было, он проявлял храбрость. Да и другим трусить не давал.
— Строгий, значит?
— Строгий — не то слово. Скорее — безжалостный.
Горбатюк поворачивается к столу.
— Ну, на войне жестокость — не грех[227].
Горбатюк, принятый Василевичем за Сахно в начале романа, не зря ему его напомнил — на войне тот тоже работал в органах, проявлял немыслимую жестокость в прокуратуре военного трибунала. Сейчас, получая максимально возможную пенсию, он живет, полный достоинства и наград, обласканный системой, которая, утверждая, что сталинизм из нее выкорчеван, продолжает ценить и поддерживать сталинских палачей. Когда Василевич узнал о должности Горбатюка, тот немедленно занял в его мыслях место рядом с Сахно. Подвыпив, Горбатюк ностальгически вспоминает свою неземную власть над людскими судьбами во время войны, со смаком описывая наиболее запомнившиеся ему собственные «подвиги» в уничтожении невинных. Этот разговор приводит собеседников к жаркому спору и заканчивается сердечным приступом у Василевича.
Сахно в военных главах романа и Горбатюк в мирных представляет собой одно и то же явление, так как каждый из них — центр сюжетной линии «своего романа» — военного или мирного. Они также являются прочным мостом, тематически соединяющим место и время этого эпического произведения Быкова.
Как и в других романах Быкова, здесь много персонажей, причем персонажей с биографиями, либо достаточно подробными, либо данными вкратце, но так, чтобы читатель смог представить то или иное действующее лицо. Нередко характер героя Быкова по-настоящему раскрывается в истории его любви. В «Мертвым не больно» автор следует той же традиции. Это можно сказать о судьбах Юрия Стрелкова, Лени Василевича, Кати Щербенко.
Катя — героическая, волевая и опытная медсестра, прошедшая войну с августа 1941-го. Она постоянно, скромно, со знанием дела, но — что важнее всего — тактично и человечно помогает раненым. В то же время она никогда слепо не следует неразумным приказам, упрямо и по-волевому настаивая на том, что, по ее мнению, нужно ее подопечным — раненым бойцам. Эти качества медсестры, без сомнения, говорят о сильном и независимом характере молодой женщины, которая часто проявляет смекалку и мужество при обстоятельствах, когда пасуют опытные бойцы и командиры. Она, как и Юра Стрелков, погибает из-за Сахно — тот послал ее ведомой их группы через минное поле. Тот же Сахно, рассматривая документы погибшей, цинично отзывается об обстоятельствах истории ее любви с комбатом Москалевым. Лейтенант Василевич вспомнил недавний приказ из штаба дивизии, вынесший дисциплинарное взыскание Кате Щербенко за ее связь с женатым человеком. Леня Василевич, у которого сложилось непоколебимо уважительное отношение к Кате, глубоко возмущен поведением ненавистного ему Сахно:
Я едва владею собой. Очевидно, он меня доведет до бешенства. Я не могу его видеть… Удивительно, насколько мы разные люди! Офицеры одной армии. Граждане одной страны. Черт его знает, отчего это? Почему соседство этого лакееобразного немца мне легче выдержать, чем его?[228]
История любви Лени Василевича не менее трагична, чем у Кати, только еще короче. Его возлюбленная — тоже медсестра и могла бы быть младшей сестренкой Кати. В глазах Лени эта чистая, невинная девушка нуждалась в защите и опеке, которую он ей по возможности и оказывал. Смертельная пуля забрала жизнь этого полуребенка в тот час, когда Леня Василевич готовился объявить ей о своей любви. Василевич признается себе, что никогда и никого не любил так сильно, как ее. Читателя, однако, немного настораживает тот факт, что в своих воспоминаниях, словно оберегая что-то, возможно существующее только в его воображении, Василевич никогда не называет имени возлюбленной. Быть может, таким образом он оберегает свою неосуществленную мечту о любви?
У любимой Юры Стрелкова не только вполне конкретное имя (ее зовут Лида), но история любви этой пары подтверждается подробными деталями и складным, естественным ходом развития. Юра и Лида полюбили друг друга чуть ли не детьми, и отношения эти сложились задолго до войны. Случайный взгляд на вокзале на одну женщину как-то неожиданно вызывает у Василевича воспоминания о Юриной любви:
Помню, как нетерпеливо он выхватывал из рук дневального ее письма, раскрашенные цветными карандашами. Сколько же в них было нежности и самоотдачи! Это была яркая любовь, о которой с завистью я мечтал всю жизнь. Где же она теперь, его Лидка?[229]
Женщина на вокзале, невольно вызвавшая эту вспышку воспоминаний Василевича, — его ровесница; она — одинокая, печальная, бедно и мешковато одетая — типичная представительница своего поколения, молодость и женское счастье которого были безжалостно погублены войной. Почему-то Леня воображает, что Лида должна выглядеть точно так, как эта несчастная, хмурая фигура. И мысль о том, что прекрасная любовь Юры и Лиды могла вылиться в такое вот убогое, бесплодное и одинокое женское существование, наполняет его болью. Василевич несет на себе тяготы той войны, словно все это — груз его личной вины и ответственности, и поэтому ему так трудно примириться с прошлым.
Отрицательное восприятие Василевичем его антипода — Сахно — усиливается тем, что капитан госбезопасности, несмотря на свое одиночество среди окружающих его людей, совершенно не нуждается в них. Все, что ему нужно, — власть — он получает благодаря сильнейшему союзнику: государственной машине. Сахно и ему подобные несколько потерялись со смертью их вдохновителя — Иосифа Сталина, но их потери мизерны по сравнению с утратами народного большинства, таких, как Юра, Лида, Леня… Горбатюк, этот Сахно мирного времени, продолжает и через двадцать лет после войны наслаждаться своим привилегированным положением; правда, он скучает по своей военной роли палача. Группа молодежи, для которой он не более чем мастодонт, доказала, что время его прошло. Эта группа молодых людей заметила Горбатюка, когда тот попробовал получить номер в гостинице без очереди, бряцая своими заслугами. Они с молодой заносчивостью стеной стали за Василевича и поддержали его в споре с Горбатюком. А Василевич не пропустил на этот раз возможности «по-мужски» ответить ненавистным ему упырям в лице бывшего военного прокурора: «Мои кулаки внезапно наливаются весом. В глазах снова туман, и в тумане — не Горбатюк — Сахно. Сзади — требовательный, суровый оклик, которого я уже не слушаю. Кто-то подскакивает сбоку, чтобы схватить меня за руку. Но я опережаю и, подавшись всем корпусом, бью его в скулу»[230]. Все это происходит в отделении милиции, на глазах у стражей порядка, отреагировавших по закону на «нарушение», но не наказавших Василевича «по всей строгости». Леонид Василевич тем не менее все равно не в силах успокоиться, думает, что, если Сахно и пережил войну, он вряд ли хоть чуточку лучше: «Я знаю, что наша встреча была бы никчемной. Он ведь из породы Горбатюков, и двадцать лет для их перевоспитания — слишком малый срок»[231].
Думается, что основная связь между Василем Быковым и персонажем его романа, младшим лейтенантом Василевичем, заключается в неумолкающей душевной боли за неправедность жизни под Сталиным, Гитлером и их приспешниками, бесчисленными сахно и горбатюками.
В сюжете романа «Мертвым не больно» нет ни одного лишнего или не связанного со сложной конструкцией романа персонажа. Напротив, все в этом романе функционально и взаимосвязано. Порой кажущийся лакееобразным Энгель, несколько раз нами упоминаемый, на самом деле — сообразительный школьный учитель, добродушный и добросердечный человек. Кроме всего прочего, он и образован получше большинства советских военнослужащих, более умелый солдат и, казалось, безукоризненный товарищ, помогающий советским раненым по собственному почину. Энгель сопровождает лейтенанта Василевича на его военной дороге в повествовании гораздо дольше, чем Катя Щербенко и Юра Стрелков. Его роль в романе многогранна как в чисто сюжетном развитии, так и в глубоко психологическом. И ведь не случайно, что автор не заведомой дряни Сахно, часто угрожавшему Василевичу смертью или трибуналом, и не его помощнику по имени Сашок, копирующему своего хозяина, дает возможность расправиться с порядочным человеком, прекрасным другом и ответственным солдатом — младшим лейтенантом Василевичем. В романе, как мы знаем, расправа над Василевичем совершается Энгелем — человеком не злым, скорее славным во всех отношениях; читатель понимает, что этот учитель глубоко благодарен Василевичу за защиту от Сахно и ему подобных, когда он сам был в советском плену. Этот неприметный с виду человек тем не менее — символ и утверждение писательской мысли, которую можно определить таким образом: до той поры, пока Энгели (по обеим сторонам фронта) подчиняются своим Сахно и Горбатюкам, только мертвым не будет больно на земле.
Лазарев, Дедков, Шагалов, Буран и многие другие литературоведы считают Быкова наследником Толстого в советской литературе. Одним из оснований литературные критики единодушно называют способность писателя привлечь внимание читателя к физической боли, которую испытывают раненые на войне. Действительно, Быков, как и Толстой перед ним, показывает физические страдания раненых в качестве бесспорного доказательства неправедности и бессмысленности войны. В романе «Мертвым не больно», однако, Быков пошел еще дальше. Он мастерски изображает бесчеловечность советского отношения к раненым, недостаток гуманности и сострадания к своим, оказавшимся в этой общей беде. Предположение о том, что «Мертвым не больно» — энциклопедия как физической, так и нравственной боли своего времени, не раз подтверждается в тексте:
Особенно ночью интересны книжные витрины. Целые роты самых разнообразных изданий. Полная вера и искренность. Мир и согласие. Когда-то я любил их рассматривать именно ночью. Ночью они выглядят совсем иначе, чем днем. Ночью книги словно разумные люди в жизни. Каждая в себе. Со всех четырех стеклянных полок ларька они глядят на меня со спокойным глубокомыслием мудрецов. В каждой книжке — концентрация разума, эмоций, опыт, знание эпох. И ни в одной — того, что болит у меня. Они глухи к моим болям, ведь каждая из них полна своими. Они Только свидетельствуют о том, что отболело и умерло в эмоциональной памяти человечества. Возможно, что этим самым они и дают нам надежный урок? Через гущи столетий и головы поколений их человеческая мудрость перекидывает мост в будущее. Они свидетельствуют каждая о своем опыте и предостерегают от множества ошибок в вечной борьбе со злом[232].
По сути — это исповедь писателя Быкова. И в ней легко прочитывается, что «Мертвым не больно» — лишь часть пишущейся им книги о его поколении, той большой и нужной книги, которую Борис Пастернак задолго до написания «Доктора Живаго» назвал «куском дымящейся совести»[233].