19 Три моих одноклассника

Вы вновь со мной, туманные виденья,

Мне в юности мелькнувшие давно…

Из сумрака, из тьмы полузабвенья

Восстали вы…

И.В. Гете. Фауст.

1. Володя Азаров

Мой первый школьный класс был вторым классом. В те времена детей, получивших в семье начатки образования, разрешалось сразу же отдавать во второй класс. Наш 2-й «В» класс был целиком составлен из овладевших грамотой новичков.

На одной из задних парт сидел худенький, бледный мальчик с удлиненной, яйцевидной головой. Вел он себя тихо и отчужденно. В играх не участвовал, друзей не имел. Тонкие губы выражали сдержанно высокомерную улыбку. Звали его Володя Азаров.

Как-то на переменке мы разговорились.

– Кто твой фатер? – поинтересовался мальчик.

Узнав, что отец мой – всего-навсего служащий Резинотреста, Володя заметно оживился.

– А мой, – солидно заявил он, – правая рука самого Литвинова. Знаешь, кто это такой?

Кто же не знал Литвинова – тогдашнего наркома иностранных дел!

– Без него Литвинов, – гордо продолжал Володя, – ни одного важного решения не принимает. А мама моя – адвокатесса.

Помощник Литвинова, адвокатесса – такими знатными родителями никто другой в классе похвалиться не мог. Позднее я выяснил: отец Володи, крупный юрист-международник, в самом деле состоял консультантом у Литвинова. Статьи за его подписью можно встретить в старых солидных журналах, в том числе дореволюционной давности.

Володя не столько учился, сколько болел – бесконечные ангины, ларингиты, бронхиты. В классе его видели редко. Большую часть времени он проводил дома.

Вероятно, Володя рассказал обо мне родителям. Последовал телефонный звонок адвокатессы – я приглашался провести с Володей воскресенье.

Жили Азаровы в Лефортовском дворце на Коровьем Броде, Главный корпус и до революции, и в то время, и ныне занимал Военно-исторический архив. Квартира Азаровых находилась во втором этаже заднего корпуса.

Тщательно помытый и наряженный в лучший костюм, я робко вступил в дворцовые покои, где обитал Володя. Ни до того, ни по сей день столь огромной квартиры я не видел. В ней было не менее 150 квадратных метров. Рядом с гигантской столовой, освещенной арочными окнами в толстых нишах, находилась Володина комната – его царство. Здесь стояли кроватка, письменный стол, шкафы и полки, заполненные игрушками и книгами. По стенам висели географические карты; этажерку, забитую всевозможными учебными пособиями, венчал красавец глобус. Ничего похожего ни у меня, ни у знакомых ровесников не было. Я чувствовал себя пастушонком, которого удостоил приема знатный принц.

Однажды, в отсутствие отца, Володя показал мне его кабинет. Величию места способствовало и то обстоятельство, что сюда надо было всходить, а не просто входить – к кабинету вели ступеньки из паркета. Из высоких, застекленных шкафов на нас важно поглядывали, поблескивая золотым тиснением, корешки мудрых и непонятных книг. Массивный письменный стол, мягкая кожаная мебель, ковер, портьеры – такой кабинет мог принадлежать и самому наркому.

Скромнее выглядела комната матери. Ее заполняла широчайшая тахта, накрытая красным персидским ковром, вползающим и на стену. Над тахтой висела старинная лубочная гравюра с изображением многоглавого дракона, поглощающего грешников. Мадам Азарова, смуглая и черноволосая, как цыганка, являла собой тип – как я теперь представляю – салонной красавицы начала века. Она постоянно сидела на тахте, скинув туфли и поджав под себя ноги, и читала иностранные романы или разговаривала по телефону.

Кроме родителей в квартире жила бабушка – противная, оплывшая старуха, неслышно бродившая взад-вперед в своих неизменных мягких туфлях. Еду готовила кухарка. Теперь вспоминаю: ни супружеской спальни, ни комнаты бабушки, ни даже кухни я никогда не видел. Какой же величины должна была быть вся квартира, которую населяли всего четыре человека, с кухаркой – пять! Но кухарки в те времена помещались обычно в комнатке при кухне.

Многие воскресенья, с утра до вечера, я проводил у Володи. Вряд ли это способствовало моему физическому развитию – на улицу Володю, а тем самым и меня не выпускали, в квартире же было натоплено и душно. Комнаты не проветривались – не дай Бог сквозняк усугубит Володины хвори!

Обедали за торцом исполинского, персон на сорок, стола. Тут я впервые увидел Володиного отца – важного, полного, лысеющего мужчину.

За столом царила мертвенная тишина. Кушанья неслышно раскладывала по блюдам бабушка. Еда была изысканная, отменно вкусная, для меня непривычная. Однажды на второе подали жаркое со сливами. Такое сочетание меня удивило, я не удержался и изумленно нарёк:

– Разве едят мясо с ягодами?

Никто мне не ответил. Даже болтливый Володя не разжимал за столом уст. Думая, что меня не расслышали или не поняли, я повторил вопрос.

Отец Володи, грудь которого, сверкала белоснежной накрахмаленной салфеткой, аккуратно дожевав кусок, наконец произнес:

– Как видите, молодой человек, едят. А вам не вкусно?

– Нет, вкусно, но как-то странно – несладкое со сладким

вместе.

Долгая пауза. Затем я услышал вежливо-снисходительное:

– Видите ли, молодой человек, я, к сожалению, не специалист в области кулинарии и не могу удовлетворить вашу любознательность в этом вопросе.

Тут я понял, что у Азаровых во время обеда разговаривать не принято и мною проявлена невоспитанность. Однако промах мой остался без последствий: от дома я отлучен не был.

Играть и беседовать с Володей было интересно: он знал тьму увлекательных и неизвестных мне вещей. Больше всего его занимали география, путешествия, астрономия. Он показал мне на карте мира маршрут Магеллана, объяснил, что означают меридианы и параллели, широта и долгота, движение светил, принципы действия компаса и буссоли, особенности частей света; попутно развеял мое искреннее заблуждение в том, что если на Северном полюсе холодно, то на Южном – очень жарко, растолковал, почему ночь сменяет день, а зима – лето. На книжных полках его господствовали Жюль Верн и Майн Рид, Фенимор Купер и Луи Буссенар, журналы «Вокруг света» и «Мир приключений» – Володя охотно давал мне на дом свои богатства. Благодаря ему я уже в десятилетнем возрасте прочитал столь сложную книгу, как «Дерсу Узала» Арсеньева.

Володя с мягкой улыбкой удивлялся моему поразительному невежеству, но вместе с тем ценил мое общество; единственный ребенок, он был одинок, не знал товарищей-ровесников, родители же им занимались мало. Кроме того, моя отсталость приятно питала Володино тщеславие, и он усвоил по отношению ко мне тон вежливого, но уверенного превосходства.

Играли мы в разного рода настольные игры; тут я перманентно проигрывал, а редкие выигрыши мои Володя воспринимал как досадные случайности. Любимой же игрой нашей стала битва двух крепостей. Богатая история войн, документами которой был заполнен Лефортовский дворец, не ведала столь нелепого вида сражений. На гигантском обеденном столе каждый из нас строил из коробок и кубиков мощную крепость, обе крепости разделяла нейтральная полоса. За крепостными укрытиями расставлялась живая сила – оловянные солдатики. Каждый из нас поочередно метал во вражеский стан свинцовые шарики, служившие артиллерийскими снарядами. Задача состояла в том, чтобы уложить навзничь, то есть убить, неприятельских солдатиков. Одновременно разбивались форты и бастионы – восстанавливать их в ходе сражения возбранялось. И тут, как и в других играх, Володя, как правило, одерживал верх. Правда, дело обходилось не без хитрости. При всей своей наивности я вскоре заметил, что он намеренно медлит со строительством своей крепости, выжидая, когда я построю свою оборону; свои форты и бастионы Володя устанавливал против моих наиболее слабых и уязвимых мест. После гибели всех моих воинов и разрушения стен Володя гордо расставлял на руинах поверженной крепости своих солдатиков и водружал над ней свой флаг.

Когда мне исполнилось девять лет, я пригласил в числе немногих гостей на день рождения и Володю – он к тому времени несколько поправился и приехал, доставленный бабушкой, весь укутанный в шали и шарфы. Привез подарок – роман Жюля Верна «Из пушки на луну».

В детской компании приятель мой сразу как-то поблек и сник: неохотно участвовал в общих играх, предпочитая бродить из угла в угол с мрачной улыбкой Чайльд-Гарольда. Улучив, момент, он отвел меня в сторону и сказал:

– Жаль, что ты не знаешь французского языка, я бы тебе кое-что сообщил по секрету.

Мне хотелось спросить, когда Володя вдруг успел овладеть французским языком, но я сдержался и вместо этого посоветовал ему тихо высказать желаемое по-русски.

Тут Володя поведал мне то, что так его томило:

– И зачем только ты приглашаешь к себе девчонок?

А были всего две девочки, давние мои приятельницы.

Во втором и третьем классе миссия доставки меня к Володе и обратно выпадала на старшую сестру. Наши дома соединял трамвай 24-го маршрута, шедший мимо Покровских Ворот до Лефортовской площади и далее. Эта нагрузка никак не устраивала взрослеющую сестру. Володю к тому же она терпеть не могла и отзывалась о нем кратко и язвительно:

– Умный мальчик – голова огурцом.

Потом меня стали отпускать к Володе одного, но, если я засиживался, поторапливали из дома по телефону.

Когда мне стукнуло 12 лет, дядя Коля, бабушкин брат, решил мне отдарить 33 тома энциклопедии «Гранат», вышедших к 1917 году. Я не замедлил рассказать новость Володе.

– Ну что ж, – глубокомысленно изрек юный эрудит, – это будет способствовать твоему развитию.

И далее совершенно серьезно, без тени иронии:

– Когда прочтешь все 33 тома, я возьму тебя своим секретарем.

Я не нашел в этой фразе ничего унизительного, тем более что

смутно представлял себе обязанности секретаря – энциклопедия кончалась уже на букве «П» – и простодушно сообщил о Володином обещании домашним. Они были возмущены.

– И ты не ответил этому нахалу как следует?

– Нет, а что?

– А то, что у тебя нет никакого самолюбия.

Наверное, и в самом деле самолюбие отсутствовало.

В шестом классе Володя заболел основательно, из класса выбыл и возобновил учебу только через год, уже в другом, младшем классе.

Тут мы совершенно раззнакомились, хотя и виделись почти ежедневно: оба потеряли друг к другу всякий интерес. К 9-му классу (я был уже в десятом) Володя сильно вытянулся, стал говорить самоуверенным баском классного всезнайки, а на мои приветствия отвечал небрежным кивком головы.

И вдруг Володя исчез, как сквозь землю провалился, вместе с некоторыми другими своими одноклассниками. Шел злополучный 1937-й год. Шепотом передавали, что Азаров возглавил какой-то школьный нелегальный кружок, который собирался где-то вне школы и занимался политически вредными разговорами.

Представляю себе отчаяние родителей: единственный сын, умный и талантливый Лалик (так нежно называла его мать) где-то в Сибири, в ссылке, с его-то здоровьем… Да и положение родителей несомненно поколебалось: ведь они вырастили «врага народа».

Как ни странно, хворый юноша выдержал все испытания тюрьмы и ссылки. К моменту реабилитации отец его уже умер, вскоре скончалась и мать. От заведующего книжным отделом учреждения, в которое после войны я поступил работать (он же был и крупным книжным маклером), я узнал, что Азаров-млад-ший возвратился в Москву и распродает богатую отцовскую библиотеку.

А в середине 1960-х годов я прочитал в «Вечерней Москве» объявление: диссертацию на степень кандидата экономических наук защищает в Экономико-статистическом институте В.Е. Азаров. Это был, бесспорно, он.

Движимый каким-то неясным порывом, я поехал в унылое здание в Большом Саввинском переулке. Прошло более четверти века, но Володю я узнал сразу: на кафедре стоял худой, рослый мужчина, заметно облысевший. Ученый секретарь прочитал его биографию такой скороговоркой, что постичь что-либо в судьбе диссертанта было невозможно: родился тогда-то и там-то, далее без всякой паузы: с 1956 по 1961 год учился в Экономико-статистическом институте, окончил его с отличием, там же стал преподавателем… Словно не зиял в Володиной биографии многолетний, мучительный пробел.

Володя четко и уверенно чертил какие-то формулы и диаграммы на доске; всё, что он говорил, было для меня столь же темно и непонятно, как в свое время движение светил или принцип устройства горизонтального телескопа. Я снова, как в детстве, ощутил всё ничтожество своей поверхностной эрудиции перед монбланами Володиных познаний.

Мне не хотелось открывать своего присутствия, тем более что я не был уверен, помнит ли меня вообще Володя через столько тяжких и скверных лет. Тем не менее в перерыве перед голосованием некая загадочная сила повлекла меня к нему. Он стоял отчужденно в углу и нервно курил. Маленькая черноглазая женщина влюбленно смотрела ему в глаза, снизу вверх. Я подошел, пожелал ему успеха, пожал руку. Он с любопытством взглянул на меня, не узнав. Тогда я назвал себя.

Глаза Володи, суховатые и бесстрастные всё это время, вдруг зажглись неожиданным добрым и мягким светом.

– Юра, – взволнованно сказал он, – каким образом ты здесь? И ты пришел сюда только ради моей защиты? Не случайно, значит? Как я тронут, если б ты знал! А это моя жена Машенька. Познакомились, как ты догадываешься, в весьма отдаленных местах. Машенька, это Юра, друг моего детства, помнишь, я тебе о нем рассказывал?

Машенька подтвердила: да, я так много о вас слышала, спасибо, что пришли, ведь никто из старых (она подчеркнула это слово голосом) знакомых не пришел.

Последовали уговоры: надо обменяться телефонами, встретиться, повидаться, но все трое понимали: всё это бессмысленно, ничто уже нас не соединяет и соединить не может. Явился я сюда, в торжественный день, как призрак Володиного далекого детства, чтобы исчезнуть из его кругозора уже навсегда. Линии наших жизней, давно разошедшиеся, сойтись уже не могли.

…Не так давно в сберкассе меня обслуживала практикантка, студентка Экономико-статистического института, – так было написано на табличке. Я спросил её об Азарове. Она сказала, что это любимый их преподаватель, профессор, доктор наук, с недавнего времени декан.

Итак, Володя Азаров взял свое: выжил, всё вытерпел, стал крупным ученым. Я рад за него; как же рады были бы его родители!

И в заключение – странная параллель, которыми вовсе не бедна наша жизнь: не так давно, изучая историю московских зданий, я вычитал, что в старом корпусе Лефортовского дворца за двести лет до Володи жил другой слабый и болезненный мальчик – российский император Петр II, внук Петра Великого, сын опального царевича Алексея, очень похожий внешне на отца. Покои юного императора могли быть только в бельэтаже, то есть там, где потом находилась квартира Азаровых. Я мысленно вижу бледного, длинноголового подростка в расшитом кафтане, неслышно расхаживающего по огромной зале, которую помню как азаровскую столовую. В этом же доме юный император умер пятнадцати лет отроду от какой-то инфекции, которая была вызвана простудой. Володя при всех превратностях своей судьбы оказался всё же счастливее своего предшественника по квартире. Интересно, знает ли всеведущий Володя о том, кто жил в стенах его детства задолго до него самого? Наверное, не знал и не знает, а то бы похвалился в свое время мне.

Примечание: из этических соображений я слегка изменил фамилию Володи.

2. Гриша Зильберберг

В пятом классе у нас появился маленький, щуплый мальчик в больших очках – Гриша Зильберберг. Из-за крайней близорукости его посадили за самую переднюю парту, примыкавшую к учительскому столу. По росту и развитию он казался намного моложе своих одноклассников.

Внешность Гриши была бы подлинной находкой для авторов антисемитских карикатур. Резко выдавались тонкий горбатый нос и острый подбородок. Заметная смуглота напоминала об аравийских предках. Но самой главной достопримечательностью Гриши были его уши: огромные, словно чужие, они были приставлены к маленькому лицу почти перпендикулярно и казались на свету розово-прозрачными. Нечто подобное я видел на злобных антисемитских листовках и плакатах, распространявшихся фашистами и встречавшихся мне впоследствии на фронте.

Однако не уши и не малый рост сделали Гришу объектом насмешек всего класса, а крайняя его несообразительность. На уроках он вёл себя смирно и дисциплированно, не спускал близоруких глаз с учителя, выслушивал всё крайне внимательно, но, вызванный для ответа, городил вздор. Вопросы, которые иногда задавал Гриша учителю, возбуждали дружный хохот. Умственная отсталость мальчика была вне сомнений.

Никто Гришу всерьез не воспринимал, более того – почти весь класс над ним издевался. Особенно издевки усилились, когда вдруг стало известно, что Гриша не моложе, а старше всех нас: нам было по 13 лет, а Грише – уже 15! Одним из злейших гонителей великовозрастного недотёпы стал я. Из всех моих гадостей, направленных в его адрес, запомнилась одна: сложив осьмушку бумаги в виде книги, я написал на обложке: «Жюль Верн. Пятнадцатилетний идиот. Повесть о Грише Зильберберге». Сей титул должен был ассоциироваться с популярной среди нас, подростков, книгой Жюля Верна «Пятнадцатилетний капитан». Но если Дик в 15 лет сумел стать капитаном, то Гриша в том же возрасте оставался идиотом – такова была идея милой шутки. Полагая, что моя выдумка очень остроумна, я пустил обложку по рядам. Попала она и к Грише, но реакция его была неясна. Вообще все наши издевательства он выдерживал стоически: не злился, не раздражался, не плакал. По-видимому, так привык, что всю жизнь его со всех сторон тюкали, что выработал в себе стойкий иммунитет.

Одной из смешных привычек Гриши была манера беспрестанно теребить пальцами волосы надо лбом. Только необходимость записать что-либо отрывала его от этого занятия. Некоторых преподавателей это доводило до белого каления. Учитель физики, рослый и громогласный хохол Бацман, то и дело прерывал свои объяснения раздраженным замечанием: «Грыша, нэ круты!» Гриша на минуту отрывал руку ото лба, но затем с новым рвением принимался за обычное свое дело.

Вероятно, кто-то из преподавателей позвонил Гришиным родителям с просьбой отучить сына от скверной привычки. Родители решили вопрос радикально: коротко остригли мальчика. Мы с интересом разглядывали остриженного Гришу: хохолка спереди как не бывало, что же он теперь будет делать? Но только начался урок, как мы увидели, что Гриша принялся за пощипывание кожи на остриженном месте. Теребление продолжалось и в дальнейшем, независимо от наличия и отрастания волос. Так как Гришины пальцы всегда были в чернилах, то верхушку лба его отныне украшало большое темно-синее пятно.

– Остается его только скальпировать, – печально заметил один из нас.

Новым удивительным открытием явилось то, что Гришин отец был не каким-либо отсталым человеком с малым образованием, а личностью весьма высокого ранга. Он носил три ромба – по-нынешнему генерал. Работал в Наркомвоенморе, занимая ответственный пост начальника капитального строительства этого учреждения или что-то вроде того.

Скромный отпрыск никогда не похвалялся положением отца, узнали мы об этом случайно. Лишь однажды Гриша проболтался, что отец общается с тогдашним начальником ВВС Алкснисом, благодаря чему сам он, Гриша, познакомился с юной дочерью знаменитого командарма, «весьма занятной дивчиной». Это неосторожное откровение вызвало новый поток издевательств. Гришу стали изображать в крайне неподходящей ему роли не то влюбленного жениха, не то коварного совратителя. Его преследовали вопросами: «Как поживает дочка Алксниса?», «А когда у вас очередное свидание?» и т. п.

Постепенно к Гришиным странностям все пригляделись, был он незлобив, не огрызался, и его оставили в покое. В моей же душе возобладало доброе начало: привычка высмеивать Гришу сменилась жалостливой симпатией. Увидев единственного в классе, проявляющего к нему доброжелательный интерес, мальчик жадно потянулся ко мне.

После уроков я иногда гулял с Гришей, беседовал с ним. Побывал и у него дома. Жили Зильберберги в одном на военных корпусов, незадолго до того выстроенных в Потаповском переулке. Руководителем этого строительства, как я много позднее выяснил, был отец Гриши. Семья – отец, мать и сын – занимали отдельную, но весьма небольшую и скромную квартиру. Как у всех ответработников, перебрасываемых в то время с места на место, квартира была обставлена спартански простой казённой мебелью. Грише была отведена отдельная комната. Он владел велосипедом и фотоаппаратом «ФЭД». И то и другое так и осталось предметом неосуществившихся мечтаний моего детства. На велосипеде Гриша катался летом где-то в Краскове, фотографией же занимался и в Москве; нередко я заставал его в темной ванной за проявлением пленки или печатанием. Фотографии были никудышними: то недодержка, то передержка и во всех случаях эмульсионные пятна на снимке. Единственной памятью о Грише остались мои фотопортреты, снятые им в десятом классе, когда мы поехали с ним гулять в ЦПКиО. Качество ниже среднего.

Гришиного отца я не видел – он вечно был на работе или в разъездах. Мать, толстая и сварливая женщина, постоянно бранила и корила сына, так что у меня даже возникло подозрение: не мачеха ли она?

Мне кажется, что родителей Гриша не любил, как и они его, не оправдавшего их надежд тупицу и неудачника. Гриша был лишен не только симпатий одноклассников, но и родительской любви – грустная ситуация для формирования личности!

В беседах с Гришей выяснилось: он не столько глуп, сколько недоразвит и ограничен. Приведу удививший меня случай:

Однажды он сообщил мне на прогулке:

– Ты знаешь, Сабйнов умер.

– Какой такой Сабйнов? Первый раз слышу.

– Ты не слышал? Такой знающий, образованный! Даже я о нем слышал, отец говорил. Это же знаменитый певец.

Тут я понял, что либо сам Гриша при чтении газеты, либо его отец неправильно поставил ударение в фамилии Собинов. Деталь, рисующая кругозор семьи высокопоставленного военного.

Любая сказанная мною банальная острота, истрепанная шутка, произнесенная вовсе не для того, чтобы рассмешить, а просто так, между делом, вызывала бурную, восторженную реакцию Гриши. Всё для него было внове, словно он явился с другой планеты, ничего не знал и не слыхал. Как-то он пригласил меня пойти после уроков в кино, я отказался, объяснив: «Не могу: мои финансы поют романсы».

Я даже испугался от неожиданности: Гриша зашелся в пароксизме неуемного, неудержимого смеха, продолжавшегося минут пять. «До чего же ты остроумен: всегда найдешь что-то новое, такое смешное, сказать. Какой же ты молодец! Как я тебе завидую».

Лексикон же самого Гриши был убийственно убог: если хорошо, значит «мирово», если плохо, то «вшиво». «Сегодня диктант будет – ну и вшиво; завтра выходной – мирово».

Гриша проявлял равнодушие к школьным премудростям, кроме разве истории и географии, хотя и на них у него не хватало памятливости и сообразительности. Единственным хобби его было изучение международного рабочего и коммунистического движения. По-видимому, отец его когда-то работал в Коминтерне, и коминтерновские идеи исподволь, но прочно проникли в Гришино сердце. Во всяком случае, он считал мировую революцию делом едва ли не завтрашнего дня. Любимым занятием юноши были подсчеты, сколько членов насчитывает та или иная компартия, сколько голосов за неё подано, как и где развивается национально-освободительное движение. Особые упования Гриша возлагал на Китай, в политической обстановке которого разбирался неплохо. Сидя за письменным столом постоянно отсутствовавшего отца, обложенный соответствующей литературой, Гриша с упорством маньяка, неутомимо и сосредоточенно пощипывая лоб, составлял сводки и диаграммы роста влияния коммунистов в отдельных странах и во всём мире.

Даже национал-социалистский переворот в Германии Гриша рассматривал как важный шаг на пути к долгожданной социалистической революции, ибо, как он объяснял мне, террор фашистов неизбежно вызовет протест рабочего класса и ускорит тем самым назревание революционной ситуации. Словом, Гриша как политик был несокрушимым оптимистом.

Мои сдержанно охладительные замечания насчет революционной ситуации Гриша встречал в штыки, они кровно его задевали. Переубедить его было немыслимо.

Не успели мы кончить школу – шел незабываемый 1937 год, – как над головой Гриши грянул гром: однажды ночью пришли и арестовали отца, а затем и мать. Гриша был не столько огорчен, сколько ошарашен: допустить даже в мыслях ошибку властей он не мог. Долго и мучительно он искал причину арестов, пока на прогулке, под величайшим секретом, не признался мне:

– Ты знаешь, наверное, основания были. Как-то сидел я над своими расчетами, подошел отец, заглянул через плечо и сказал: «Неужели ты всерьез веришь в мировую революцию?» Я был так потрясен, что ничего и ответить не мог. И это сказал участник Гражданской войны, коммунист с 1917 года!

Насчет матери он не обмолвился ни словом, да я, естественно, и не спрашивал. Мать нигде не работала, но тогда считалось естественным: жена не могла не знать о помыслах и действиях мужа, а коль скоро не донесла, стало быть покрывала и тоже заслуживала наказания.

Однако надо было подумать и о себе, о том, чтобы продолжить образование. Гриша помышлял поступить на исторический факультет, но после ареста родителей рассчитывать на это в Москве не приходилось. К тому же всё имущество семьи было конфисковано, и Грише предложили убираться из квартиры на все четыре стороны. Он поехал к дальним родственникам в Гомель с надеждой поступить там в педагогический институт. Сначала он

забрал оставленные ему личные вещи и отправился разведать обстановку. Часть вещей второстепенной важности он принес на временное хранение мне с обещанием забрать при первой же возможности. Это была связка каких-то книг и тетрадей, неаккуратно вложенная в старый, рваный портфель.

Я легкомысленно согласился хранить Гришины пожитки, за что получил от домашних сильнейший втык: в Москве свирепствовали аресты и обыски, и хранить вещи из квартиры арестованных было более чем опасно. Отец приказал мне сплавить портфель куда угодно. Но куда? Гриша был в Гомеле, бросать его заветные вещи на помойку я счел бесчестным. Тогда домашние учинили обыск Гришиного портфеля. Ничего особенного там не оказалось (ведь официальному обыску вещи уже подвергались): старые Гришины учебники и тетрадки, толстая книга сочинений Гофмана. Однако нашелся и криминал – потрепанная военная карта-десятиверстка, которая тут же была изорвана в клочья и низвергнута в унитаз.

Вскоре явился за портфелем Гриша. Оказывается, родственники помогли ему сдать экзамены в педагогический институт; Гриша, хоть и на тройках, но прошел. Бесспорно, тамошние кадровики полностью утратили бдительность, так как порядочный Гриша не мог соврать в анкете и автобиографии о родителях. Наверное, делу помогло и то, что в институте был недобор» особенно лиц мужского пола, Гриша же был стопроцентный белобилетник, но зато мужчина. Так Гриша на свое горе стал гомельским студентом.

С тех пор наше знакомство свелось к жиденькой переписке. Последнее письмо, насколько помню, пришло в начале 1941 года. Оно пролежало у меня всю войну, потом я его выкинул, как исключительно глупое и неинтересное. Гриша делился впечатлениями от просмотренного им и неведомого мне историко-революционного фильма. По поводу какой-то детали высказывалось сомнение и запрашивалось мое мнение: что-то вроде того, могла ли конная Буденного быть в Касторной в 1918 году, если Кастор-* ная была взята только в 1919 году» – словом, нечто в этом духе. Земные дела, личные успехи по-прежнему мало занимали Гришу, на первом плане стояла минувшая Гражданская война и предстоящая мировая революция.

С тех пор ничего о Грише ни я и никто из моих одноклассников не слышали.

Нередко я размышляю о его дальнейшей судьбе, стараясь мыслить реально, не впадая в фантазии. Если бы Гриша остался жив после войны, то непременно побывал бы в Москве и заглянул ко мне, хотя бы написал письмо. Квартиру мы не меняли.

Бесспорно, он погиб уже в 1941 году. Но как?

Представляется такое: наступило 22 июня. Гриша – студент Гомельского пединститута. В армию его, 23-летнего, не берут: белый билет, скверное зрение и слабое сердце. Вряд ли он пригодился даже для рытья противотанковых траншей. Из-за крайней непрактичности, пассивности и благодушия ни в какой эшелон с эвакуируемыми Гриша пристроиться не мог. Стало быть, к приходу гитлеровцев в Гомель он оставался в городе. Лучшим исходом для него была бы гибель при бомбежке. Но, скорее всего, случилось иное.

Как только немцы развесили по городу приказ о явке всех евреев на регистрацию, Гриша послушно поплелся в указанное место. Внешность его вызывает злобные насмешки гитлеровцев: «Швайнеюде», – кричат ему вслед. Гриша и в те часы продолжает считать все происходящее грандиозным историческим недоразумением: немецкий рабочий класс, одетый в зеленые шинели, вот-вот поймет, что его предали и обманули, осознает свою ошибку и повернет оружие против поработителей. Ведь за плечами у германского пролетариата величайшие революционные традиции, миллионы голосов, поданные за коммунистов.

У одного из конвоиров, кажется Грише, добродушное лицо, это явно свой. «Тельман, рот-фронт», – говорит ему Гриша, но в ответ получает удар прикладом по голове. Сваливаются очки, солдат наступает на них сапогом – «крак», очки рассыпаются вдребезги. Вместе с тысячами гомельских евреев – стариков, женщин, детей – Гришу выгоняют за город и заставляют рыть себе длинные рвы-могилы. Люди плачут, молятся, но Гриша сравнительно бодр, его спасает собственная ограниченность. Он не верит, что казнь свершится, даже когда обреченных выстраивают вдоль рвов и гитлеровцы вскидывают автоматы. Полуслепому Грише кажется, что тут-то обманутые немецкие солдаты повернут их против фашистов-офицеров, над немцами взовьется неведомо откуда взявшееся красное знамя, раздастся пение «Интернационала» и восставшие солдаты вместе с приговоренными прошествуют победной демонстрацией обратно в город под лозунгом «Да здравствует социалистическая революция в Германии!»

Последнее, однако, что слышит маленький Гриша, – это команда «файер» и треск автоматов.

Несколько тысяч мирных жителей, преимущественно евреев, уничтожили гитлеровцы в Гомеле. Уверен: в одной из братских могил покоятся останки бедного Гриши Зильберберга, незлобивого и неудачливого представителя моего многострадального поколения.

3. Олег Большаков

Он явился к нам в начале учебного года в восьмом классе – хорошенький сероглазый мальчик с нежным личиком. К девятому классу Олег подурнел: безмерно вытянулся, черты лица огрубели, но добрая, светлая улыбка никогда не покидала его. Крупная, породистая голова, посаженная на детские плечи, делала их еще более узкими.

В девятом классе нас посадили рядом. Новый сосед оказался приятным в общении: ровным, приветливым, добродушным. Ничто, казалось, не могло вывести его из себя: ни учебные неудачи – учился он, как и я, весьма посредственно, ни домашние невзгоды. Из фамилии Большаков родилась кличка Большак, вскоре по созвучию переиначенная в несправедливое и обидное Ишак. Нисколько не обижаясь, он откликался.

Однажды он не без гордости поведал мне, что на самом деле фамилия у него двойная: Большаков-Лёвшин. Родной отец его, Большаков, давно умер, усыновил Олега отчим, инженер Лёвшин. Эта маленькая деталь окажется нелишней для дальнейшего рассказа. А мать его, добавил Олег, по национальности полька.

Учиться нам обоим было одинаково скучно. На уроках мы занялись увлекательной игрой. Крышки нашей старой парты кто-то еще до нас избороздил прихотливо извивающимися желобками, наподобие тех, что вытачивает жук-древоточец. По ним приятно было катать кончик карандаша. Разумеется, мы вообразили желобки железнодорожной сетью, ездили по ним карандашами взад-вперед, а затем приступили к совершенствованию: спрямляли и соединяли узлы новыми линиями, которые незаметно от учителей продалбливали ножичками во время уроков. Таким образом наклонные плоскости нашей парты превратились в подобие географической карты. Мы разделили её надвое – у каждого оказалась собственная страна с ямками, означавшими города, железнодорожными линиями и провинциями. Прямо от чернильницы, книзу, протянулась граница. Олег сидел около правой стены, я – слева от него. Правый мой локоть во время писания занимал ненужную Олегу левую нижнюю часть его территории; при демаркации эта провинция, названная Экстрема (крайняя), согласно «обычному праву», то есть традиции, отошла к моему государству.

Само собой разумеется, что обе смежные страны состояли в оживленных дипломатических отношениях. Наносились государственные визиты, заключались договоры, делались демарши. Всё это отражалось в газете, освещавшей события в юмористическом тоне, – пародия на настоящую прессу. Стыдно вспомнить, но оба великовозрастных балбеса, вместо того чтобы готовиться к окончанию школы и беспокоиться о своем будущем, изо дня в день увлекались детской игрой. Однажды наш любимый учитель истории Оранский поймал нас на обмене какими-то дипломатическими нотами, эти государственные документы изъял, глубокомысленно при этом процитировав: «Так в ненастные дни занимались они делом». Но игра продолжалась.

В отличие от окружавшего нас Большого мира, наш партовый мир мы назвали Малым миром. Что греха таить – в нем, несмотря на неизбежные трения, мы чувствовали себя уютней. У Малого мира был свой счет времени: обычная неделя превращалась в год. Так, если тот или иной президент избирался на маломирские четыре года, то по обычному земному летосчислению это составляло четыре недели. Столь же эфемерны были сроки действия договоров. Жизнь в Малом мире текла в 50 раз быстрее, чем в Большом, зато спокойнее.

Вскоре оба сообразили, что длительное мирное соседство двух государств в современной обстановке ненормально, и решили развязать войну. Для этого мы перенесли территории наших па?ртовых государств на большой планшет с миллиметровой сеткой. Разработали правила: суть их была в том, чтобы, поочередно делая ходы, то есть проводя черточки, означавшие движение войск, графически завоевать территорию противника. Условий для ведения войны в классе не было. Мы решили воевать у Олега Большакова дома, по воскресеньям.

Еще до того я побывал у него и познакомился с его домашними. Олег жил в большой, перегороженной ширмами и шкафами комнате коммунальной квартиры на Тверском бульваре. С ним жили мать и маленькая сестренка Нелли. Отчима я никогда не видал: вроде он жил здесь и не жил. Висели его пиджаки и плащи, но сам глава семьи постоянно отсутствовал. Инженер Лёвшин участвовал в Первой мировой войне (впрочем тогда она одна и была), и Олег показывал мне интереснейшие трофеи: немецкую каску с шишаком, часть ложа с затвором от трехлинейной винтовки, чей-то штык.

В комнате царил хронический беспорядок; мать Олега, маленькая проворная женщина, беспрестанно куда-то бегала, исчезала и вновь появлялась, что-то готовила, прибирала, теряла и находила, но вся её бурная деятельность никаких видимых результатов не приносила, а скорее способствовала усилению хаоса.

Нормальное питание в семье отсутствовало. Иногда мать вдруг вспоминала об обеде и срочно начинала готовить на керосинке гречневую кашу. Каша при этом пригорала. Нелечку временами кормили молоком с бубликами. Голодный Олег то и дело схватывал и жевал ломоть хлеба. Посуда была разномастной, плохо вымытой и щербатой. Другой наш одноклассник, побывавший у Олега в гостях, рассказывал мне, что однажды мамаша подала им на обед кашу, сваренную в ночном горшке. «Не беспокойтесь, – говорила она гостю, – горшок ни разу не использовался по назначению. Я купила его задешево специально для варки пищи. Очень удобно оказалась».

Тем не менее гость есть кашу из ночного горшка отказался. Я не привел бы этого анекдота, если бы рассказчик не отличался редкостной правдивостью, а то, что я наблюдал сам, не исключало подобного рода факта.

Случайная утварь, собранная в комнате Большаковых, отличалась старорежимно-мещанским пошибом: ширма, расшитая аистами, картинки салонного содержания (например, слащавый брюнет с ровным пробором ломает руки перед неприступной красавицей), разрозненные номера журналов «Солнце России» и «Новый Сатирикон» за 1916–1917 годы, граммофон без трубы с пластинками сплошь дореволюционного выпуска в плотных обложках торгового дома «Братья Пате»: танцы, романсы и арии из оперетт. Олег уверял меня, что мать его когда-то обладала хорошим голосом и выступала публично. Не знаю, так ли это было, но вкусы и репертуар этой женщины хорошо себе представляю по пластинкам: «Крики чайки белоснежной», «Гайда, тройка», «Жажду свиданья, жажду лобзанья» и всё в таком духе.

Любимой музыкой Олега был вальс из оперетты Легара «Граф Люксембург». Хриплый голос пел из граммофона, а Олег подпевал:

Прочь тоску, прочь печаль,

Я смотрю смело вдаль,

Скоро ты будешь, ангел мой,

Моею маленькой женой.

Любопытное существо являла собой единоутробная сестра Олега Нелли. Было ей тогда три-пять лет: хрупкая, с голубой жилкой у виска, с двумя белокурыми косичками. Крошечная девочка почему-то сразу же прониклась ко мне клокочущей ненавистью, хотя поводов к этому я, видит Бог, не давал. Тем не менее при моем появлении глаза её вспыхивали злобой и она начинала нарочито громко и отчетливо декламировать:

Рвать цветы легко и просто

Детям маленького роста,

Но тому, кто так высок,

Нелегко достать цветок,

Я не знал до того этих стихов Маршака, но, увидев у Большаковых книжку с ними, понял: смысл декламации состоял в том, чтобы дать мне понять мое близкое сходство с жирафом. Четверостишие, словно фуга, исполнялось непрерывно, на разные голоса, в различных вариациях, но всегда с усиленной выразительностью, преследующей целью уязвить меня до глубины души.

Вот мы играем с Олегом, о чем-то беседуем, а из Неллиного угла доносится в виде немыслимых рулад и пассажей: «Рвать цветы легко и просто» и т. д.

Наконец Олег не выдерживает и кричит:

– Нелька, перестань! Уши оторву.

Но девчонке только приятно, что на нее рассердились, – жаль только, что не я. Сначала тихо, как бы про себя, потом всё более громко и нагло она возобновляет: «Но тому, кто так высо-о-ок…»

В этом распевном «высо-о-ок» слышалась такая ненависть, какую в жизни, даже позднейшей, никто никогда ко мне не испытывал.

Взрослея, Олег всё больше заботился о своей внешности. Его щегольство было каким-то неполным, однобоким: старательно причесанные и смазанные бриолином волосы сочетались с немытой шеей, аккуратно разглаженные брюки («в стрелочку») – с плохо вычищенной обувью. То ли по бедности, то ли по особому пристрастию он чаще всего носил кургузый темно-синий пиджачок с накладными плечами и скругленными бортами. Брюки были много светлее. «В этом весь шик», – поучал он меня.

Однажды, придя к приятелю, я застал его в особо приподнятом настроении. Заговорил о том, о сём, но Олег явно ожидал от меня другого:

– Ты что, не замечаешь?

– А что я должен заметить?

– А галстук!

Тут я заметил, что на нем какой-то необыкновенный светло-зеленый галстук с узорами в виде инея. Олег упоенно дал мне его разглядеть и пояснил:

– Галстук редчайший. Называется «Заморозки в июне».

Мы пошли прогуляться по бульвару, но разговор не клеился. Олег был весь поглощен своим галстуком и жадно ловил взгляды встречных. Словно гоголевский Нос, представлявший собой прежде всего нос, Олег в эти минуты представлял собой главным образом галстук.

А как же закончилась наша война на парте? Олег первым же ударом занял мой важнейший оборонительный пункт в провинции Экстрема. Провинция эта была своего рода Эльзас-Лотарингией, основной спорной территорией. Далее я стал действовать более осмотрительно и не допускал продвижения Олегова войска в глубь своей страны. Война приобрела нудный позиционный характер и вскоре нам наскучила. Мы торжественно заключили мир, по которому Экстрема отходила Олегову государству. Но, поскольку провинция эта не на карте, а на парте была крайне необходима моему правому локтю, великодушный Олег согласился передать мне её безвозмездно в долгосрочную аренду – на сто маломирских года, то есть почти на два общечеловеческих, большемирских. Нормальные отношения между обоими государствами, остававшиеся – неслыханное дело! – вполне дружескими даже в ходе военных действий, были восстановлены.

Как-то Олег пригласил меня на дачу, которую семья снимала в Переделкине. В утлой дачной комнате царил такой же хаос, как и в московской квартире. Олегова отчима я и там не увидел. Нелька играла с кошкой, пытаясь повязать ей шею ленточкой, а увидев меня, сразу же надулась и начала свое осточертевшее «Рвать цветы легко и просто». Мать бегала взад-вперед без всякого видимого толка. Мы с Олегом погуляли, пропололи тощую грядку е огурцами. Говорить стало уже не о чем, к тому же страшно захотелось есть. Но обеда вроде бы и не предвиделось. Солнце стремительно спускалось к горизонту, Я пожевал на огороде перьевого лука, но без хлеба его много не съешь. Настал момент, когда я согласен был съесть что угодно, даже из ночного горшка. Нельку чем-то накормили, а нам с Олегом уже в седьмом часу мать подала жидкого чая с бутербродами. Теперь догадываюсь: скуповатая женщина надеялась на то, что я уеду до обеда. После чая Олег проводил меня на станцию. Он был необычно грустен и молчалив и, как мне кажется, не только от голода. Больше я на дачу к Большаковым не ездил, да меня и не звали.

Олег увлекался морским флотом, особенно военным. Прочитав кучу книг на эту тему, он мог по силуэту определить любое судно: крейсер, линкор, эсминец, тральщик и т. п., знал их скорости, вооружение» водоизмещение. Естественно, что по окончании школы он избрал кораблестроительный институт. Успешно сдав экзамены, Олег покинул неуютный материнский кров и переселился в Ленинград. Следующим летом он наведался в Москву. Кажется, студентам этого института форма не была положена, но голова Олега украсилась флотской фуражкой с крабом. Носил он её с той же гордостью, что и галстук «Заморозки в июне». Будущий корабел много рассказывал мне о своем лихом и вольном ленинградском житье-бытье, щеголял морскими словечками. Особенно много говорилось о танцевальных вечерах во дворцах культуры, которые Олег посещал чуть ли не ежедневно и где пользовался у девиц большим успехом. Завязывались и быстро прекращались легкие романы, в тоне Олега появились донжуанские нотки. Женщин он снисходительно именовал «женскополыми» – слово, от которого меня коробило.

Весной следующего года Олегова мать сообщила мне по телефону, что Олег заболел открытой формой туберкулеза легких и находится в Москве» в Мариинской больнице, хочет меня видеть. В воскресенье с мрачным чувством я отправился в эту больницу, известную тем, что в ней родился один знаменитый человек (Достоевский), зато умерли десятки тысяч незнаменитых. Я ожидал увидеть умирающего, но приятель мой лежал на своей койке хотя и бледный, но спокойный и даже веселый; рядом с койкой висела его капитанка. Дело как будто бы шло на поправку. Олег ни разу не кашлянул, зато не умолкая говорил. Незадолго до того фашистская Германия коротким ударом оккупировала Данию и Норвегию. Олег восхищался мощью немцев и уповал на то, что скоро они расправятся и с такими прогнившими странами, как Англия и Франция. В то время выражение таких симпатий у нас вовсе не считались крамолой, я слышал подобное не только от Олега. Ведь СССР заключил договор о ненападении, а затем и о дружбе с фашистской Германией, а западные державы в газетах неизменно именовались «плутократами». Не разделяя восторгов Олега, я не стал перечить больному, расстались мы сухо.

В больничном вестибюле я встретил мать Олега вместе с рослым, красивым мужчиной лет под пятьдесят, у него было четкое, энергичное лицо.

– Инженер Лёвшин, – представился он мне. Далее я стал свидетелем безобразной сцены. Не стесняясь ни меня, ни других присутствующих, супруги (или бывшие супруги) стали осыпать друг друга такими злобными оскорблениями и обвинениями, каких я в жизни от интеллигентов не слыхал. Я поспешил уйти, но подумал: так вот в какой обстановке довелось жить Олегу, сколько же таких стычек ему пришлось увидеть и услышать! И никому, никогда он об этом не говорил, никогда не жаловался на судьбу!

В этой связи я вспомнил: на этажерке в квартире Большаковых в небольшой резной рамке стоял портрет молодого офицера с погонами, кажется, прапорщика. Лицо было юным и нежным – точная, но несколько улучшенная копия Олега;

– Это мой отец, – сказал мне приятель не без грусти.

Много позднее я понял: Олег – 1920 года рождения, стало быть, зачат он был в 1919 году. Погоны в то время носили только белогвардейцы. По словам Олега, мать его служила в те годы сестрой милосердия где-то на Украине. Картина прояснилась: быстротечный роман и брак молодого деникинского офицера с сестрой милосердия «Добровольческой армии». Погиб ли отец Олега – еще вопрос. Быть может, он оказался в эмиграции.

Накануне Великой Отечественной войны мать Олега арестовали и выслали из Москвы. «Как польку», – объяснял Олег. Объяснение убедительное: поляки в те годы считались нацией неблагонадежной, и от них тщательно «очищали» крупные города. Вскоре Олег был отчислен из института – не из-за матери, а по состоянию здоровья. Его карьера как кораблестроителя так и не состоялась. Не состоялась и жизнь.

В первые годы войны, когда я был уже в армии, Олег несколько раз, на правах приятеля, бывал у моих родных. Его кормили чем Бог послал – парень был истощен, ел много и жадно. Сейчас соображаю: ходил явно, чтобы поесть. Военного адреса моего он, кажется, не просил, а если просил, то всё равно не написал ни строки. Не осуждаю его ничуть: не до меня ему было. Жилось Олегу в военной Москве туго – работал почтальоном, на руках оставалась подрастающая Нелька. Семья была разрушена вконец.

Не то в 1943, не то в 1944 году я получил известие: Олег умер в больнице от туберкулёза лёгких.

Среди сотен тысяч жестоких военных смертей тихий уход из жизни Олега в разгар войны прозвучал еле слышным капельным всплеском. И всё же весть больно кольнула меня. Ведь жить ему хотелось не меньше, чем его ровесникам, с пользой для общего дела погибавшим на фронте.

Стоило ли ему родиться и жить, мучаясь, уложив свое бытие в короткий промежуток между двумя войнами? Случайное дитя

Гражданской войны, он стал косвенной жертвой войны Отечественной. Он ничего не успел дать обществу, но немногое от него и взял. «Вкушая, вкусих мало меда…»

Спасался он тем, что искал в жизни только хорошие, приятные черты, от плохого просто отворачивался. Но плохое постепенно окружило его со всех сторон, поворачиваться было уже некуда.

До сих пор слышится в памяти его голос: «Прочь тоску, прочь печаль, я смотрю смело вдаль». А даль оказалась для него вовсе не дальней и отнюдь не радостной. И всё-таки родиться ему, наверное, стоило. Он жил надеждой, которую Пушкин назвал верной сестрой несчастья. А если надеялся до последнего, стало быть, совсем несчастным не был[44].

Неисповедимы судьбы людские. Под старость лет становишься фаталистом – представляешь себе человека чем-то вроде шарика на китайском бильярде. Пущенный чьей-то рукой, он стремительно летит, отскакивая от бортов и перегородок то влево, то вправо, взмывая то вверх, то вниз, делая бессмысленные и сложные круги, чтобы наконец – рано или поздно – попасть в уготованный загончик или лунку с большой или малой цифрой. Но, видимо, в этом беге, независимо от конечного результата, и заключается смысл жизни каждого из нас.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК