Глава 15 Рекурсия: язык как матрешка
Теории влияют на наше восприятие. Они часть той культурной информации, которая ограничивает наше мировоззрение. Существует много примеров связи культуры с восприятием, не имеющих отношения к науке, но иллюстрирующих мою точку зрения. Так, например, один раз я принял анаконду за лежащее на воде бревно: знание культуры подсказывало мне, что, путешествуя на лодке, нужно опасаться бревен (это совет, который пригодится в любой точке земного шара), а также давало мне сведения о том, как выглядит плавник — бревно, носимое течением реки. Но культура не давала мне никаких сведений о том, как выглядит крупная анаконда, плывущая навстречу.
Мы плыли на своей лодке из селения в Умайту, чтобы там сесть на автобус до Порту-Велью. Керен приготовила сэндвичи с тунцом и домашним хлебом, а запивали мы их растворимым соком из пакетиков. Я вел лодку по Майей, а затем по Риу-дус-Мармелус. Все были расслаблены: Шеннон читала бразильский комикс «Моника», остальные или дремали, или любовались пейзажем.
Мы добрались до места, которое мне нравилось больше всего, — до encontro das aguas[70] где сливаются темно-зеленая Риу-дус-Мармелус и шоколадно-молочная Мадейра. Я закричал: «Все смотрите сюда!» — и мы вместе стали наблюдать: сначала потоки двух цветов шли рядом, потом в зеленой воде появились мутные вихри, а затем, через четыреста пятьдесят — пятьсот метров от устья, мутная вода поглотила зеленую.
Потом я стал внимательнее смотреть вперед. Мы обогнули остров в устье Риу-дус-Мармелус и шли к Аузилиадоре, где планировали остановиться на ночлег. Река Мадейра названа так из-за деревьев, которые вода срывает с илистого берега, и они плывут по течению
в сторону Амазонки. На реке можно встретить огромные стволы и ветви, и особенно опасны среди них те, которые плывут у самой кромки: их труднее всего заметить. Впереди, метрах в двадцати, в стремнине я увидел изогнутое бревно. Когда я только начал путешествовать в бассейне Амазонки и все время ожидал увидеть нечто новое в этом новом мире, я принимал все бревна за змей: в воде кажется, что дерево извивается. То же самое происходило и с этим деревом, хотя я уже знал довольно много и понимал, что это не змея. Я также знал, что змеи не бывают такого размера. Это бревно было, кажется, метров двенадцать в длину и больше полуметра в обхвате.
Я взглянул наверх: там с криками пролетели два попугая-ара. Потом я снова посмотрел на бревно. Теперь оно было ближе. Странно, — подумал я, — оно плывет к берегу, перпендикулярно течению. Когда бревно приблизилось, оказалось, что оно действительно извивается. Внезапно оно направилось в сторону лодки, к той части, где сидел я. Это было не бревно. Я раньше никогда не видел такой крупной анаконды. У нее голова была больше моей, туловище в поперечнике тоже толще моего, а длина была больше десяти метров. Удав широко раскрыл пасть и рванул ко мне. В тот момент, когда змея нырнула под лодку, я резко свернул в сторону, с такой силой, что жену и детей отбросило к борту лодки. При этом я сумел ударить ее гребным винтом (от пятнадцатисильного мотора). Удар был сильным. Вроде бы я попал в голову, но не знал наверняка.
Змея исчезла, но через секунду встала из воды во весь исполинский рост, демонстрируя белое брюхо. Мы полетели вперед со скоростью около десяти миль в час, и она стала удаляться, а потом упала на спину, подняв тучи брызг.
Я и не знал, что анаконды так могут. Эта мерзкая тварь вполне могла прыгнуть к нам в лодку! Я смотрел на то место, где раньше была она. В этот момент Шеннон оторвалась от комикса и сказала: «Ух ты!»
Этот опыт с обманутым восприятием научил меня тому, что давно известно психологам: восприятие является не врожденным, а приобретенным. Мы воспринимаем мир (и как теоретики, и как граждане Вселенной) в соответствии со своим опытом и ожиданиями и не всегда — а возможно, и вообще никогда — в соответствии с реальным положением вещей.
Когда я начал лучше говорить на пираха, у меня появились подозрения, что люди специально говорят проще, чтобы я лучше понимал. Говоря со мной, они, похоже, строили только короткие предложения с одним глаголом. Чтобы не делать выводов на основе речи, обращенной ко мне, я решил тщательнее слушать, как они говорят друг с другом. Удобнее всего было слушать Баигипохоаи (Balgipohoai), жену Ахоабиси (Xahoabisi). Каждое утро, около пяти, она начинала громко разговаривать. Она сидела у себя в хижине и говорила, а Ахоабиси поддерживал огонь в очаге. Все это происходило буквально в двух шагах от моей спальни. Она рассказывала всему селению о том, что ей снилось накануне. Она спрашивала у односельчан, чем они думают заниматься в течение дня, причем называла каждого по имени. Мужчинам, садившимся в каноэ, она говорила, какую надо поймать рыбу, где ловится самая лучшая рыба, напоминала, что надо держаться подальше от чужеземцев и так далее и тому подобное. Она была глашатаем и сплетницей одновременно. Слушать ее было одно удовольствие. В ее речи был какой-то артистизм: она говорила низким грудным голосом, с переходом интонации от очень низкой к очень высокой и обратно, а слова она произносила как будто на вдохе, а не на выдохе. И уж кто-кто, а она точно обращалась не ко мне, а к носителям языка пираха. Важно отметить: когда я записывал, а потом транскрибировал высказывания Баиги, по структуре они ничем не отличались от высказываний Кохои и других учителей, обращенных ко мне; и у нее, и у них в предложениях был только один глагол.
Это было особенно тяжело, потому что, анализируя грамматику пираха, я пытался найти примеры употребления одного словосочетания или предложения внутри другого. Так поступает любой лингвист, потому что такие структуры должны раскрывать особенности грамматики больше, чем те простые предложения, которые собирал я. Я начал искать предложения вида Человек, который поймал рыбу; находится в доме (The man who caught fish is in the house), где придаточное предложение который поймал рыбу находится внутри именной группы (человек, который...), входящей в состав главного предложения (человек находится в доме). В те времена я считал, что придаточные предложения существуют во всех языках.
Пытаясь выяснить, существуют ли в пираха придаточные предложения, я однажды решил спросить у Кохои. Я поинтересовался: хорошо ли сказать: «Человек вошел в жилище. Он был высокий». Это два простых предложение В английском языке, как правило, мы предпочитаем «вложить» второе предложение в первое, получая в результате сложноподчиненное предложение: The man who was tall came into the house ‘Человек, который был высоким, вошел в жилище’ Когда я спрашивал мужчин-пираха, «хорошо» ли звучит моя речь, они обычно отвечали утвердительно, чтобы не показаться грубыми. С другой стороны, если я действительно выражался плохо и неправильно, мне не указывали на ошибки, а произносили всю фразу правильно. По этой причине в этот раз я тоже надеялся, что Кохои произнесет что-то вроде «Человек, который высок, вошел в жилище». Однако он ответил, что я говорю хорошо, и повторил оба предложения в том же виде, в каком их произнес я (а пираха так поступают редко, если фраза построена неправильно). Я экспериментировал с разными предложениями и опрашивал разных людей. Ответом было: «Да, ты говоришь хорошо» или Xaio! ‘Правильно!’.
Поэтому, составляя грамматику пираха, в черновом варианте раздела «Сложноподчиненные предложения» я написал было, что их нет. Но однажды Кохои делал стрелу для того, чтобы бить рыбу из лука, и в качестве наконечника ему понадобился гвоздь. Он обратился к своему сыну Паите (Paita): Ко Paita, tapoa xigaboopaati. Xoogiai hi goo tapoa xoaboi. Xaisigiai ‘Эй, Паита, принеси немного гвоздей. Дэн купил именно те гвозди. Они те же самые’.
Я услышал его и застыл как вкопанный. Я понял, что эти предложения функционируют совместно, подобно единому сложноподчиненному предложению, и их даже можно перевести на английский в таком виде, но они совершенно иные по форме. Это были три отдельных предложения, а не одно предложение, содержащее другое внутри себя, как в английском языке. Соответственно, эта конструкция пираха не содержала придаточных предложений в том смысле, который в этот термин обычно вкладывают лингвисты. Здесь особенно важно то, что последнее предложение (Xaisigiai ‘Они те же самые’) было тождественно слову «гвозди» в первых двух. По-английски можно сказать: Bring back the nails that Dan bought ‘Принеси гвозди, которые купил Дэн' (придаточные выделены курсивом). Получалось, что передо мной две отдельных клаузы, которые толковались вместе, хотя и не были формально частью одного предложения. Значит, даже если нет придаточных предложений как таковых, в принципе возможно сформулировать то, что аналогично им по значению.
Для большинства лингвистов предложение — это выраженная словами пропозиция, единица значения, которая представляет отдельную мысль (я поел, Джон увидел Билла) или отдельное состояние (мяч красный, у меня есть молоток и пр.). Правда, в большей части языков есть не только вот такие простые предложения, но и возможность вставить одно предложение или словосочетание внутрь другого, подобно матрешке. В лингвистике, философии, психологии и информатике эта характеристика называется рекурсией. Из-за нее разгорелись яростные дебаты среди лингвистов, философов языка, антропологов и психологов: они пытаются понять, насколько важна грамматика пираха для понимания человека вообще и языка вообще.
В связи с этим, на основе собираемых сведений у меня начали формироваться две идеи о структуре предложений в пираха. Первая: в предложениях на этом языке отсутствует рекурсия. Вторая: значение рекурсии сильно преувеличено: вероятно, все, что можно сказать на одном языке с помощью рекурсии, можно выразить на другом без нее. Лингвисты давно полагали (хотя регулярно расходились в вопросе терминологии), что рекурсия играет крайне важную роль в языке. Я понял поэтому, что любые данные о языке пираха имеют большое значение.
Хомский был одним из первых, кто задал вопрос: как люди могут производить неограниченное число предложений, используя явно ограниченный объем мозга? Очевидно, существует некий инструмент, благодаря которому возможно — если верить распространенной сентенции — «бесконечное использование конечного числа средств» (хотя, на мой взгляд, ни один лингвист не может дать адекватное научное толкование данной фразы). Хомский утверждает, что этим фундаментальным инструментом, основой для всех творческих возможностей человеческого языка, является рекурсия.
Традиционно рекурсия понимается как способность «вкладывать» один объект или процесс внутрь другого объекта или процесса, относящегося к тому же типу (или, для читателей со склонностью к математике, функция, содержащая процедуру или подпрограмму, которая ссылается на самое себя). Визуальную форму рекурсии можно наблюдать, если поднести одно зеркало к другому: в отражениях можно увидеть бесконечную перспективу зеркал. Акустической формой рекурсии является заводка сигнала, или «фидбэк», — высокочастотные колебания усилителя, постоянно нарастающие по амплитуде и усиливающие сами себя.
Существуют стандартные определения рекурсии. В синтаксисе она, как уже было сказано, понимается как помещение одной единицы внутрь другой, относящейся к тому же типу. Например, такое словосочетание, как John’s brother’s son ‘сын брата Джона’, содержит слова и словосочетания John ‘Джон’, his brother ‘его брат’ и son ‘сын’. А в составе предложения I said that you are ugly ‘Я сказал, что ты страшный’ содержится предложение you are ugly ‘ты страшный’.

В своей статье 2002 г., опубликованной в журнале Science[71], Марк Хаузер, Ноам Хомский и Уильям Текумсе Фитч взвалили на рекурсию огромное бремя, объявив ее уникальным компонентом человеческого языка. По их словам, рекурсия — это ключ к творческому потенциалу языка: благодаря наличию этого инструмента грамматика может производить бесконечное множество предложений неограниченной длины.
Однако, когда моя идея об отсутствии в языке пираха рекурсии (в математическом, «матрешкообразном» смысле) приобрела определенную известность в научном мире, произошло нечто любопытное: у некоторых последователей Хомского поменялось определение рекурсии. В каком-то смысле это можно считать иллюстрацией к изречению философа Ричмонда Томасона о людях, поменявших мнение на какую-либо тему: «Если с первого раза ты не добился успеха, придумай для слова “успех” другое значение».
Новейшее определение рекурсии у последователей Хомского превращает ее в подвид композициональности. Проще говоря, они утверждают, что для создания чего-то нового можно бесконечно соединять вместе отдельные компоненты. В рамках этого оригинального определения, которое, насколько мне известно, не было принято никем в математической лингвистике, информатике и вычислительной технике, если я могу соединить вместе слова, чтобы получить предложение, и предложения, чтобы получить связный текст, то это рекурсия.
На мой взгляд, это определение ошибочно, потому что в нем логическое мышление и язык сведены воедино. Очевидно, что мы можем складывать слова в предложения, а затем интерпретировать их как текст, но это умение ничем не отличается от умения полицейских интерпретировать разнородные и, на первый взгляд, не связанные между собой доказательства на месте преступления и создавать на этой основе хронологию произошедшего. Это не язык, а мышление, а ведь притягательность теории Хомского для лингвистов именно в том, что она отделила мышление от языка и, в частности, структуру повествования от структуры словосочетаний и предложений. Он много раз заявлял, что повествования и предложения строятся по совершенно различным принципам. Как это ни парадоксально, невозможность провести эту границу в новом определении рекурсии противоречит теории самого Хомского, однако укладывается в мою теорию.
Если я прав и в пираха нет рекурсии, то Хомскому и другим ученым придется немало поломать голову над тем, как встроить подобный язык в теорию, в рамках которой рекурсия — самый важный компонент языка.
Одним из возражений Хомского и других авторов было то, что рекурсия — это инструмент, который доступен человеку благодаря развитому мозгу, однако его использование не строго обязательно. Но в таком случае очень сложно совместить эту идею с мыслью, что рекурсия — неотъемлемая часть человеческого языка; ведь если рекурсия необязательна в отдельно взятом языке, то ее появление необязательно в любом языке. В результате Хомский и его последователи оказываются в незавидном положении: они утверждают, что уникальное свойство человеческого языка как такового может не проявляться в любом человеческом языке.
На самом деле не так уж и сложно определить, играет ли рекурсия какую-то роль в> понимании грамматики конкретного языка или нет. Для этого надо ответить на два простых вопроса. Во-первых, может ли грамматика, составленная без помощи рекурсии, описывать изучаемый язык проще, чем грамматика с рекурсией? Во-вторых, если в этой грамматике действительно есть рекурсия, то какие словосочетания и предложения вы ожидаете в ней найти? Язык без рекурсии будет выглядеть не так, как язык с рекурсией: прежде всего, в нем не будет одних словосочетаний и предложений внутри других. Если там найдется одно словосочетание внутри другого — значит, в этом языке есть рекурсия. Точка. Если вы таких предложений не нашли, то, может быть, рекурсии и нет (хотя понадобится больше данных). Итак, первый вопрос: есть ли в пираха предложения и словосочетания внутри других предложений и словосочетаний? Ответ: их нет. Этому ответу предшествует стандартная аргументация, используемая в теоретической лингвистике для того, чтобы установить: в этом языке нет такого интонационного рисунка, таких слов или предложений такого размера, как в языке с рекурсией.
В грамматиках языков мира есть различные средства для маркирования рекурсивной структуры, т. е. для того, чтобы показать, что одно предложение находится внутри другого. Подобное маркирование не является обязательным, однако оно широко распространено. Некоторые из таких маркеров — отдельные слова. Например, по-английски можно сказать: I said that he was coming ‘Я сказал, что он приезжает’ (букв, ‘я сказал, что он приходил’). В этом предложении придаточное he was coming ‘он приходил’ находится внутри главного предложения I said... ‘я сказал’. Не was coming — это содержание того, что было сказано. Слово that ‘что’ — это своего рода «дополнительная частица», которая часто используется в английском языке для маркирования рекурсии. Если мы посмотрим на сложное предложение, которое произнес Кохои, здесь мы увидим три независимых предложения, интерпретируемых совместно, без каких бы то ни было признаков включения одного предложения в другое.
Еще одним распространенным маркером рекурсии является интонация, использование высоты звука для выделения иного значения и структурных отношений между предложениями и их компонентами. Например, в сложноподчиненных предложениях английского языка сказуемое главного предложения часто произносится более высоким тоном, чем сказуемое придаточного. В самом типичном варианте произношения фразы The man that you saw yesterday is here ‘Человек, которого ты видел вчера, находится здесь’ глагольная группа is here ‘находится здесь’ звучит выше, чем saw yesterday ‘видел вчера’. Причина здесь в том, что saw yesterday — подчиненное предложение, a is here — главное. Однако, когда мы с Робертом Ван Валином исследовали интонацию и ее отношение к синтаксису в пяти языках Амазонки в рамках трехлетнего исследовательского проекта Национального научного фонда (National Science Foundation), мы не нашли никаких свидетельств того, что в языке пираха интонация может использоваться как альтернативный маркер рекурсии. Конечно, интонация в пираха служит для того, чтобы группировать наборы предложений, создавая из них сверхфразовые единства и повествования. Но все-таки это не рекурсия с чисто грамматической точки зрения — по крайней мере, согласно всей истории грамматики Хомского (хотя многие лингвисты не согласны с Хомским и считают текст частью грамматики; в этом смысле я не собираюсь спорить с этими научными школами). Это рекурсия в мышлении, в логике. Собственно, многие специалисты, исследующие роль интонации в человеческой речи, считают наивными попытки увязать интонацию напрямую со структурой предложений, а не с их значением и употреблением в текстах. Если это верно, то интонация не помогает найти однозначный ответ на вопрос, есть ли в языке рекурсия.
Как мы уже видели, смешивание языка и мышления — это грубая ошибка. Их легко спутать, поскольку логическое мышление связано с многими когнитивными операциями, которые некоторые лингвисты ассоциируют с языком (в частности, с рекурсией). В своей классической работе «Архитектура сложности» (1962) Герберт Саймон[72] дает прекрасный пример рекурсии вне языка. Интересно, что пример Саймона демонстрирует, как рекурсия может помочь в ведении бизнеса! Этот отрывок стоит процитировать полностью[73]:
В давние времена жили два часовых дел мастера, Хора и Темпус[74], мастерившие прекрасные часы. Репутация каждого из них была выше всяких похвал, и колокольчики на дверях их мастерских звонили не переставая — все новые и новые клиенты добивались их внимания. Но в то время как Хора богател, Темпус становился все беднее, пока вообще не остался без мастерской. В чем же было дело?
Часы, которые выпускали эти мастера, состояли из тысячи деталей каждые. Но Темпус собирал свои часы так, что если ему приходилось оставить их на время незаконченными — чтобы открыть дверь, например, — то часы немедленно разваливались, и их приходилось заново собирать с самого начала. Чем большей популярностью пользовались его изделия, тем чаще звонил колокольчик, и тем труднее становилось мастеру выкроить время для того, чтобы закончить хотя бы одни часы.
Часы, которые мастерил Хора, были ничуть не проще, чем у Темпуса. Но Хора собирал их из блоков. В каждом блоке содержалось около десяти деталей. Десяток таких блоков составлял более крупную подсистему, а из десяти подсистем получались часы. Поэтому, когда Хора вынужден бывал прервать сборку часов, чтобы принять заказ, только очень малую часть работы приходилось начинать сызнова, и он собирал часы во много раз быстрее, чем Темпус.
Этот отрывок о часовщиках никак не связан с языком. Благодаря этому примеру (и многим другим) мы знаем, что человеческое мышление рекурсивно. Более того, мы понимаем, что не только люди, но и многое другое в природе рекурсивно: даже построение атомов из субатомных частиц демонстрирует рекурсивные иерархии. Куклы-матрешки могут служить иллюстрацией еще одного типа рекурсии, а именно включения, или вложения: одна кукла вложена в другую, подобную ей, та вложена в третью и так далее.
Из существования рекурсии следует важный вывод: если в языке есть рекурсия, то на нем нельзя составить одно самое длинное предложение. Например, в английском языке любое произнесенное кем-либо предложение можно сделать длиннее. Скажем, предложение The cat that ate the rat is well ‘Кошка, которая съела крысу, чувствует себя хорошо’ можно удлинить: The cat that ate the rat that ate the cheese is well ‘Кошка, которая съела крысу, которая съела сыр, чувствует себя хорошо’, и так до бесконечности.
Здесь принципиально то, что в языке пираха мы не находим ни одного из этих разнообразных типов рекурсии. История о пантере, которую мне рассказал Каабооги (Kaaboogi), типична. Ни в этом, ни в других подобных рассказах ни по одному из параметров не были найдены признаки рекурсии в грамматике пираха.
Возможно, самой интересной иллюстрацией моих аргументов против рекурсии является одно предложение на языке пираха, которое нельзя сделать длиннее каким-либо явным образом: Xahoapioxio xigihl toioxaaga hi kabatii xogii xi mahahalhiigl xiboitopl piohoao, hoihio ‘[В] другой день старик медленно разделывал больших тапиров около воды, двух [тапиров]’ (букв, ‘двух их’). Если мы добавим сюда какое угодно слово, например, бурый (разделывал больших бурых тапиров), предложение станет грамматически неправильным. В словосочетаниях и предложениях может быть только одно определение или обстоятельство; речь идет о предложениях в тех повествованиях и текстах, которые производятся в естественной среде: у меня есть несколько искусственных примеров, в которых информанты-пираха по моей просьбе употребляли несколько определений, но подобные конструкции им не нравились. В обычной речи их предложения никогда не содержат больше одного определения. Иногда в конце предложения может появиться второе обстоятельство или определение, своего рода запоздалая мысль (как два тапира в конце нашего примера). Если это так, то предложения в пираха конечны и этот язык не может быть рекурсивным.
Следует отказаться от последнего потенциального признака рекурсии, который предложили мне несколько лингвистов. Первым о нем сказал профессор Иэн Робертс (Ian Roberts)[75], заведующий кафедрой лингвистики в Кембриджском университете, когда мы с ним дискутировали в радиопрограмме «Материальный мир» (Material World) на «Би-Би-Си». Робертс утверждал, что если в пираха можно добавлять или повторять слова или словосочетания после предложений, то в этом языке не может не быть рекурсии, потому что, цитирую, «итерация — это одна из форм рекурсии». Это логически верно: с математической точки зрения, помещение одного словосочетания внутрь другого в конце предложения тождественно повтору компонентов после словосочетания или предложения. Если я скажу: John says that he is coming ‘Джон говорит, что он скоро придет’ (букв, ‘он приходит’), предложение he is coming ‘он приходит’ помещается в конечной части предложения John says... ‘Джон говорит’ и оказывается внутри него. Это явление извечно как хвостовая рекурсия. С позиции математики или логики это эквивалентно фразе John runs, he does ‘Джон бежит, это верно’ (букв. «Джон бежит, он делает»). У говорящих на пираха одно предложение может—даже должно — следовать за другим, например: Koxoi soxoa kahapii. Ki xaoxai hiaba ‘Ко’ои уже ушел. Его здесь нет’. Однако, если простое повторение, итерация или последовательность соответствуют определению рекурсии по Хаузеру, Хомскому и Фитчу (а некоторые их последователи говорили мне именно это), то тогда рекурсия обнаруживается не только у Homo sapiens, но и у других биологических видов.
У меня есть собака, родезийский риджбек по кличке Бентли. Бентли — очень эмоциональное создание. В частности, сильные эмоции У него вызывают другие собаки, когда проходят мимо нашего дома: он хочет их сожрать или нанести им какие-нибудь другие повреждения. Завидев их, Бентли сразу начинает лаять. На мой взгляд, его лай не лишен смысла. Я думаю, своим лаем он передает сообщение, что-то вроде: «А ну-ка убирайся с моего двора!» Не так важно, что он сообщает, как сам факт: своим лаем он что-то сообщает. Иногда Бентли подаст голос раз-другой и перестанет. Причина в том, что собака, которой был адресован лай, уже ушла с лужайки. Бывает и так, что он лает долго, т. е. повторяет соответствующие звуки, и эта итерация указывает на растущие злость или желание, чтобы другой пес ушел со двора (может быть, он вкладывает в это какое-то иное значение, тут уж я не знаю). Что же означает повтор лающих звуков? Если итерация — это всего лишь одна из форм рекурсии, то лай моего питомца рекурсивен. Но Бентли не человек. Значит, рекурсия характерна не только для людей или, что представляется более разумным, итерацию не стоит считать рекурсией.
Впрочем, я говорю о том, что в пираха нет рекурсии, не только из желания кого-то опровергнуть. Предполагая, что какой-либо язык лишен рекурсии, мы делаем утверждение о характере его грамматики. Мы хотим рассмотреть эти предположения и прогнозы и понять, насколько они верны в отношении пираха.
Возможно, отсутствие зависимых предложений можно объяснить всепроникающим принципом непосредственности восприятия (далее ПНВ). Еще раз рассмотрим сложные предложения, такие как английское The man who is tall is on the path ‘Человек, который имеет высокий рост, стоит на тропе’. Оно состоит из двух простых предложений — главного The man is on the path ‘Человек стоит на тропе’ и вложенного в него придаточного who is tall ‘который имеет высокий рост’. Новая информация, или то, что лингвисты называют ассерцией (утверждением)[76], содержится в главном предложении: The man is on the path ‘Человек стоит на тропе’. Придаточное содержит лишь дополнительную информацию, которая ненова и известна говорящему и слушающему («есть один высокий человек, которого мы оба знаем»), и привлекает внимание к конкретному лицу для того, чтобы помочь слушающему понять, кто именно стоит на дороге. Это не ассерция. Вообще, придаточные почти никогда не используются для ассерции. Между тем, согласно принципу непосредственности опыта, повествовательные высказывания могут содержать только ассерции. Соответственно, ПНВ позволяет предположить, что в пираха нет придаточных: наличие придаточного означает наличие «неутверждения», а это противоречит данному принципу.
Еще один пример можно найти в предложениях типа The dog's tail's tip is broken ‘Кончик хвоста собаки сломан’. Индейцы-пираха регулярно произносят фразы, подобные этой, потому что у их собак часто повреждены хвосты. Однажды вечером я увидел в селении собаку, у которой не было кончика хвоста. Я сказал: Giopai xigatoi xaoxio baabikoi; как мне казалось, это была грамматически правильная фраза, означающая ‘собаки хвоста кончик деформирован’. Буквально она означает «собаки хвост на конце плохой». В ответ индейцы сказали: Xigatoi xaoxio baabikoi ‘Хвоста кончик плохой’. Изначально я не думал об этом опущении, поскольку опущения распространены в любом языке, когда говорящим известна одна и та же информация: зачем повторно констатировать, что мы говорим о собаке, когда нам это и так известно.
Но, как я выяснил далее, сформулировать высказывание, подобное нашему «Кончик хвоста собаки сломан», можно только одним способом: Giopai xigatoi baabikoi, xaoxio ‘Собаки хвост плохой, на кончике’. Я обнаружил, что в отдельно взятом словосочетании или предложении не может встречаться более одной посессивной конструкции и не более одного посессора (в данном случае посессивная конструкция — хвост собаки, где собака является посессором, т. е. обладателем, а хвост — посессивом). Это вполне понятно и осмысленно, если в языке нет рекурсии. Конструкция с одним посессором возможна и без рекурсии: она может быть основана просто на культурном или языковом представлении говорящих, которые понимают, что если два существительных идут друг за другом, то первое следует толковать как посессор. Если же в клаузе (элементарном предложении) два и больше посессоров, то один из них не может не быть словосочетанием внутри другого словосочетания.
В пираха таких структур нет. Многие лингвисты почти не могут понять, как и почему это может быть вызвано культурными особенностями. Я должен согласиться: путь от культурных ограничений к сложным группам подлежащих может показаться немного извилистым.
Начиная с зависимых предложений, мы должны прежде всего помнить, что, согласно принципу непосредственности опыта, придаточные недопустимы, так как не являются ассерцией. Это вызывает вопрос: каким образом ради следования культурному табу в грамматике пираха исчезли нежелательные придаточные?
Есть три возможных ответа. Во-первых, в грамматике может быть наложен запрет на появление правил, создающих рекурсивные структуры; в формальной записи подобные правила можно представить как А —> АВ. Если такого правила нет, то грамматика не позволяет поместить одно словосочетание или предложение непосредственно в другое словосочетание или предложение того же типа.
Во-вторых, возможно, в грамматике языка рекурсия не развилась. Многие лингвисты начинают соглашаться с тем, что грамматики без рекурсии в эволюционном плане предшествуют грамматикам с рекурсией и, более того, даже в грамматиках с рекурсией в большинстве ситуаций и окружений используются нерекурсивные структуры.
Третье возможное объяснение: возможно, в грамматике пираха просто не предусмотрена структура предложений. Рекурсии нет потому, что нет словосочетаний, а есть лишь цепочки слов, помещенных друг с другом и интерпретируемых как предложения.
Если в грамматике пираха нет синтаксиса, то в ней нет групп подлежащего и сказуемого, зависимых предложений и пр. В сущности, все предложения на этом языке можно трактовать как что-то вроде бисеринок, нанизанных на одну нитку: им не требуется более сложной структуры того типа, который могут прогнозировать структуры непосредственных составляющих. Тогда предложение может представлять собой всего лишь список слов, необходимых для того, чтобы полностью выразить значение глагола, плюс минимальное число определений или обстоятельств (как правило, не более одного определения или обстоятельства на предложение). На мой довольно радикальный взгляд, у пираха нет синтаксиса, и это нужно, чтобы в повествовательных предложениях ни в коем случае не появились «неутверждения». В противном случае возникает противоречие, т. к. по принципу непосредственности опыта в повествовательных предложениях может содержаться только ассерция. Соответственно, принцип непосредственности опыта ограничивает грамматику пираха.
Рассмотрим сложноподчиненное предложение, которое произнес Кохои: «Эй, Пайта, принеси немного гвоздей. Дэн купил именно те гвозди. Они те же самые». Здесь мы видим две ассерции: Дэн принес гвозди и Гвозди те же самые. Однако в английском придаточном the nails that Dan bought ‘гвозди, которые купил Дэн’ ассерции нет, так что принцип непосредственности опыта оказывается нарушен.
Если мои рассуждения верны, то какие еще прогнозы можно сделать в отношении грамматики пираха? Как выясняется, абсолютно верные.
Во-первых, можно предположить отсутствие сочинительной связи, поскольку она также связана с общим характером рекурсии, которая удалена из грамматики пираха по причине, указанной выше (запрет на зависимые предложения без ассерции в повествовательных предложениях с ассерцией). Разумеется, сочинительные структуры широко распространены в английском и многих других языках. Рекурсию в этих структурах можно увидеть на примере английской фразы John and Bill came to town yesterday ‘Джон и Билл вчера приехали в город’, где существительное John и существительное Bill составляют вместе более длинную группу подлежащего John and Bill Сочинительная связь глаголов и предложений также исключена, поэтому в пираха нет предложений типа Bill ran and Sue watched ‘Билл бежал, и Сью смотрела’ или Sue ran and ate ‘Сью бежала и ела’.
Ограничение, налагаемое принципом непосредственности опыта на рекурсию, позволяет предсказать отсутствие дизъюнкции (ср.: Either Bob or Bill will come ‘Придет или Боб, или Билл’, I had some white meat, chicken or pork ‘Я поел белого мяса: то ли курятины, то ли свинины’ и т. д.). В пираха нет дизъюнкции, поскольку, как и сочинительная связь, она требует помещения одних словосочетаний в другие. Говорящий на пираха скажет не «Придет или Боб, или Билл», а что-то вроде «Боб придет. Билл придет. Хм. Я не знаю».
Существуют и другие предсказуемые следствия отсутствия рекурсии в пираха. В настоящее время целый ряд психологов и антропологов проверяет некоторые другие подобные гипотезы. Это интересно, поскольку наличие проверяемых прогнозов на базе принципа непосредственности опыта показывает, что он работает не только на отрицание, выявляя, чего в языке пираха нет, но и на утверждение, описывая характер его грамматики и ее отличия от многих уже известных грамматик.
ПНВ имеет утвердительное значение, потому что в языке пираха на грамматику налагаются культурные ценности, влияющие на нее самым непосредственным образом. Повторим: в пираха неслучайно нет рекурсии — она ему не нужна. Она не допускается в этом языке из-за культурного принципа.
Кроме грамматики пираха, ПНВ позволяет нам объяснить другие известные нам лакуны в этом языке, например отсутствие категории числа, числительных и цветообозначений, простоту системы родства и пр.
Запрет на абстракции и обобщения, налагаемый принципом непосредственности опыта, на самом деле весьма узко определен. Из него никак не следует, будто культура пираха запрещает абстрактное мышление. Кроме того, это не запрет на вообще любые абстракции или обобщения в языке. Так, в пираха, как и в других языках, есть слова, обозначающие виды или категории предметов и явлений. Эти слова, в основном существительные, по определению являются некой абстракцией. На первый взгляд, здесь есть противоречие. Как и почему оно допустимо в пираха?
Когда-то мне казалось, что грамматика слишком сложна, чтобы быть следствием общих когнитивных свойств человека. Я считал, что должен существовать особый компонент мозга, ответственный за нее, или то, что некоторые лингвисты называют «языковым органом» или «языком как инстинктом». Однако этот орган становится неправдоподобным, если мы можем продемонстрировать его ненужность, поскольку язык как факт онтогенеза и филогенеза можно объяснить с помощью иных средств.
Как и большинство современных лингвистов, я раньше считал, что культура и язык в целом не зависят друг от друга. Однако, если я прав в том, что культура может сильно влиять на грамматику, то тогда теория, приверженцем которой я был на протяжении большей части своей научно-исследовательской работы (т. е. идея, что грамматика является частью человеческого генома и вариации в грамматиках языков мира в целом незначительны), в корне неверна. Выходит, что для грамматики не нужно особой генетической предрасположенности: возможно, биологический базис грамматики является одновременно базисом для изысканной кухни, математических рассуждений и новейших медицинских технологий. Иными словами, их общая первооснова — человеческое мышление.
К примеру, в отношении эволюции грамматики многие ученые недооценивали то, что нашим далеким предкам было необходимо говорить о предметах и событиях, относительных величинах и, среди прочего, о содержимом сознания других представителей их биологического вида. Если вы не можете говорить о предметах и о том, что с ними происходит (события), или о том, каковы они и на что они похожи (состояния), вы не можете говорить ни о чем. Значит, всем языкам необходимы глаголы и имена существительные. Отмечу, что исследования других авторов, да и мои собственные, убедили меня в том, что если в языке есть эти части речи, то следом за ними во многом появляется «скелет» грамматики. Значения глаголов требуют определенного количества существительных, и те вместе с глаголом составляют простые предложения, организованные с логически обусловленными ограничениями. Другие преобразования этой базовой грамматики происходят под воздействием культуры, контекстной зависимости и ввода определений и обстоятельств, связанных с именами и глаголами. В грамматике есть и другие составляющие, но их не так много. Могу сказать так: нет особой необходимости считать грамматику частью генома человека. Возможно, еще менее оправдан прежний взгляд на грамматику как на ни от чего не зависящую сущность.
Хотя в языке могут существовать строгие культурные ограничения наподобие принципа непосредственности восприятия в пираха, они не могут остановить ни действие общих сил и результатов эволюции, ни саму природу коммуникации. Имена и некоторые виды обобщений — это часть нашего эволюционного наследия, и культурные принципы не могут их отменить, хотя они, конечно, демонстрируют теснейшую связь грамматики с культурой.
С другой стороны, исследования продолжаются, и спор об отсутствии или наличии рекурсии в пираха еще далек от завершения. Все же те данные, которые собирают и интерпретируют независимые исследователи, соответствуют моим выводам.
Еще до моих размышлений о возможных связях грамматики с культурой мое внимание привлекал один феномен: научные теории, какими бы полезными они во многом ни были, могут быть препятствием для оригинального мышления. Наши теории сродни культурам. В культуре пираха есть лакуны в словаре, связанном со счетом и цветообозначениями, — и точно так же в некоторых теориях могут быть лакуны там, где другие научные школы могут дать разумные объяснения. В этом смысле и научная теория, и культура формируют способность разума познавать мир — иногда положительным образом, а иногда и не совсем, в зависимости jot поставленной цели.
Если в грамматике пираха нет рекурсии, какие это влечет для нее последствия? Прежде всего, отсутствие рекурсии означает, что число возможных предложений, порождаемых этой грамматикой, конечно. Это, однако, не означает, что конечен сам язык, поскольку рекурсия обнаруживается в повествованиях пираха: развиваются °тдельные элементы повествования, в них есть побочные сюжеты, персонажи, события и всевозможные взаимоотношения и связи между ними. Из этого можно сделать интересный вывод: роль грамматики в безграничности языка не так уж важна: бесконечность языка может быть достижима и с конечной грамматикой, которая не может быть ни принята, ни объяснена недавней теорией Хомского о важности рекурсии. Кроме того, отсюда следует, что можно конкретизировать верхний предел отдельного предложения в исследуемом языке, хотя нельзя конкретизировать пределы для дискурса. В отношении языка это представляется странным. Некоторые лингвисты или когнитивисты могут прийти к поспешному выводу, что отсутствие рекурсии делает язык несколько неполноценным, однако это не так.
Даже если грамматика языка конечна, это не значит, что она бедна и неинтересна. Вспомним такую игру, как шахматы. Количество ходов в ней конечно, однако это не имеет особого практического эффекта. Шахматы — невероятно плодотворная игра, в которую можно играть веками (так, собственно, и происходит). Конечное число возможных ходов мало что говорит нам о богатстве и значимости шахмат. Дискурс пираха богат, артистичен и служит для выражения всего, что говорящие хотят выразить в рамках параметров, установленных ими самими.
Итак, если существует грамматика с конечным числом предложений, то это совсем не значит, что на этом языке говорят ненормальные люди. Или что эта грамматика — плохая основа для коммуникации. Или даже что язык с такой грамматикой конечен. Если же такие языки все-таки есть, где и при каких условиях можно их обнаружить?
Если в основе вашей теории лежит ограничительный постулат, что все грамматики бесконечны и, соответственно, должны быть рекурсивны, то отсутствие рекурсии будет от вас ускользать. Вам помешает ваша собственная теория, подобно тому как заложенное в моей культуре отсутствие опыта взаимодействия с опасными животными за пределами зоопарка может сделать меня легкой добычей каймана.
С другой стороны, если в теории не требуется, чтобы рекурсия была важнейшим компонентом языка, то откуда берется рекурсия? Невозможно возразить против того, что она обнаруживается в большинстве языков. Нет сомнения, что она проявляется в мышлении любого человека. На мой взгляд, рекурсия основана на общих когнитивных возможностях мозга. Это составная часть мышления всех людей, даже если ее нет в их языке. У людей есть рекурсия потому, что они умнее, чем живые существа, неспособные к ней, хотя на данный момент, вне зависимости от утверждений в литературе, нельзя понять, причина это нашего более высокого интеллекта или же следствие.
Вообще, как мы видели ранее, Герберт Саймон в «Архитектуре сложности» писал почти то же самое. В своей статье он утверждал, что рекурсивные структуры являются основополагающими для обработки информации и что люди используют их не только в языке, но и в экономике и решении задач.
Кроме того, рекурсия необходима для практически любого повествования. Как ни удивительно, дискурс человека никогда не был предметом исследований Хомского. Как мы уже видим, это серьезное упущение, поскольку рекурсия может быть найдена вне грамматики, значительно уменьшая важность грамматики для понимания природы языка и общения. Хомский сознательно игнорировал дискурс и связные тексты как социальные (или, во всяком случае, экстралингвистические) конструкты. И все же, когда мы рассматриваем те истории, которые рассказывают индейцы-пираха, мы обнаруживаем в них рекурсию — не в отдельных предложениях, а в том, что одни идеи «встроены» в другие: некоторые элементы повествования оказываются подчинены другим элементам. Такая рекурсия не относится к синтаксису, но она составная часть их повествования.
Подобно Саймону, мы можем предположить, что рекурсия жизненно необходима для головного мозга человека и что она вызвана его размерами, превышающими размеры мозга у других биологических видов, или большим числом извилин. Однако в конечном счете мы не можем утверждать наверняка, присуща ли рекурсия исключительно человеку. И совершенно неясно, является ли рекурсия компонентом грамматики или же она появляется в языках людей, будучи полезным когнитивным инструментом, существовавшим еще до возникновения языка.
Предположение Саймона имеет важное практическое значение Для лингвистических исследований: иерархические структуры, которые обнаруживаются в языках и уже долгое время находятся в фокусе научных исследований Хомского и его сторонников, являются не базисными свойствами языка, а, так сказать, «производными». Иначе говоря, они появляются в языках в качестве реакции на взаимодействие мозга, способного рекурсивно мыслить, и проблем или ситуаций в культуре или обществе, в рамках которых наиболее эффективна рекурсивная коммуникация.
Если рекурсия провозглашается основным умением в рамках языковой способности, или языковой компетенции, человека (как это делают Хомский и многие его последователи) и если она при этом отсутствует в одном или нескольких языках, то хомскианская гипотеза опровергнута. Если же рекурсия не является основным умением, то пример пираха показывает, что нам нужна такая теория языка, которая не рассматривает язык как инстинкт. Возможно, лучше смотреть на синтаксис и другие составляющие языка как на один из компонентов решения задачи коммуникации, т. е. необходимости общаться сообразно с конкретным окружением.
Я сомневаюсь, что пираха — единственный язык, который заставит нас переосмыслить представления о рекурсии, языке и взаимодействии культуры и грамматики. Если мы взглянем на другие группы людей в Новой Гвинее, Австралии и Африке, то мы, вполне вероятно, обнаружим аналогичные случаи эзотерической (внутренней) коммуникации и обществ друзей, которым не нужна рекурсия. Эзотерическая коммуникация может быть хорошим подспорьем при объяснении некоторых дискуссионных аспектов грамматики пираха.
Пользу понятия эзотерической коммуникации в деле понимания пираха можно частично проиллюстрировать современными исследованиями психологов Томаса Роупера[77] (Thomas Roeper; Университет штата Массачусетс) и Барта Холлебрандсе[78] (Bart Hollebrandse; Гронингенский университет, Нидерланды). В их работе делается предположение, что рекурсия является полезным способом «укладки» в предложения дополнительной информации в человеческих социумах с высоким уровнем экзотерической (внешней) коммуникации. В подобных социумах, к которым можно отнести, например, современное индустриальное общество, часто требуется достаточно сложная информация. В обществе, устроенном так же, как у пираха, рекурсия не так нужна в силу эзотерического характера коммуникации. С нею также несовместим принцип непосредственности опыта.
Нам необходимо искать группы, по разным причинам изолированные от больших культур. Изоляция пираха вызвана ощущением собственного превосходства и презрением к прочим культурам. Они не считают себя ниже других оттого, что у них нет чего-либо, имеющегося в других языках и культурах, наоборот, они считают собственный образ жизни лучшим из возможных. Они совершенно не желают перенимать чужие ценности, поэтому культурные и языковые заимствования почти не просачиваются в пираха. Именно такое культурно-языковое сопряжение и нужно исследовать.
Творческое использование языка можно описать, в частности, так: человеческий язык (без отсылок на рекурсию) свободен от контроля со стороны окружения и среды и не ограничивается простыми «практическими» функциями. Чарльз Хоккет называл это свойство «продуктивностью языка». Как гласит народная мудрость, говорить можно о чем угодно.
Разумеется, на практике это не так. О чем угодно говорить невозможно. Нам неизвестна большая часть явлений, о которых можно говорить в принципе. Мы даже не знаем, что они существуют. Более того, многое из того, что мы делаем или встречаем изо дня в день: лица людей, увиденных нами, дорога к любимому ресторану и т. д., — нам очень тяжело описать. Вот почему мы полагаемся на фотографии, карты и прочие наглядные пособия.
Тем не менее идея языковой креативности почти четыреста лет пользовалась заслуженным влиянием. Мысль, что человек — особенное существо, которое (по крайней мере, в своем сознании) лишено ограничений, сковывающих остальных представителей царства животных, представляется весьма привлекательной. Французский философ Рене Декарт, которого Хомский популяризовал среди лингвистов, полагал, что человека от животных отличает особая мыслящая и творческая субстанция. Этой точке зрения близка идея о том, что у человека есть не только физическая структура, но и некая духовная сущность. Этот дуализм очень напоминает представления о «боговдохновенности»: язык объявляется чем-то совершенно «особым», нечто одушевляет физическую форму человека — тот прах, что служит оболочкой нашему сознанию.
Вместо этого квазирелигиозного и в какой-то степени мистического дуализма, лежащего в основе многих трудов Декарта и, в определенном смысле, некоторых работ Хомского, я предлагаю более конкретное представление о языке. Язык — это побочный продукт общих когнитивных способностей человека (а не особой универсальной грамматики) в сочетании с ограничениями на коммуникацию, характерными для развитых приматов (например, необходимость произнесения слов с помощью органов речи в определенном порядке, необходимость использования лексических единиц для описания объектов и событий и пр.), и всеобъемлющими ограничениями отдельных человеческих культур. Очевидно, что исходные культурные условия могут быть утрачены. Так, если индеец-пираха уедет в Лос-Анджелес и адаптируется к жизни в нем, то он потеряет многие из культурных ограничений, которые есть у его соплеменников, живущих по берегам Майей. Возможно, его язык изменится. Если же он не изменится, по крайней мере, на первом этапе, то это покажет нам, что языки действительно могут быть отделены от культур.
Я считаю, что язык нужно понимать в ситуации, максимально приближенной к его исходному культурному контексту. Если моя точка зрения верна, невозможно вести полевые лингвистические исследования отдельно от этих культурных контекстов. Поэтому едва ли я могу надеяться на то, что пойму язык пираха, общаясь с его носителем, живущим в Лос-Анджелесе, или пойму язык навахо, если буду искать себе информанта в Тусоне[79]. Я должен буду исследовать язык в его культурном контексте. Конечно, можно заниматься языком вне контекста культуры и все равно обнаруживать много интересных закономерностей, но тогда в головоломке грамматики будет не хватать важнейших фрагментов.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК