Дронов П. С. Так ли уж несовместимы точки зрения Д. Эверетта и генеративистов?
Книга Дэниела Эверетта, заведующего кафедрой лингвистики Университета штата Иллинойс, по всем признакам относится к научно-популярной литературе, т. е. к литературе, описывающей основы или проблемные области науки и предназначенной для широкого круга читателей. Именно такая проблемная область рассматривается здесь; одновременно автор посвящает ей и академические работы, в частности недавно вышедшую монографию «Язык как инструмент культуры»[90].
Как уже было показано в самой книге, до своего знакомства с пираха (единственным оставшимся языком из семьи мура, на котором говорит около 300 человек по берегам реки Майей в бассейне Амазонки) Д. Эверетт был, скорее, сторонником идей Ноама Хомского и его последователей-генеративистов (Рэя Джекендоффа, У. Текумсе Фитча и др.). Как известно, одним из постулатов генеративной грамматики является наличие двух структур, определяющих язык, — поверхностной (грамматики отдельных языков) и глубинной (базовый компонент, общий для всех языков). Ядром базового компонента является рекурсивный механизм: These structures are generated by a recursive procedure that mediates the mapping between speech- or sign-basedforms and meanings, including semantics of words and sentences and how they are situated and interpreted in discourse («Эти структуры порождаются при помощи рекурсивной процедуры, которая служит опосредующим звеном в установлении соответствий между речевыми формами или формами, соотнесенными со знаковыми образованиями, и значениями, включающими в себя семантику слов и предложений, а также определяет, как они должны быть расположены и интерпретированы в дискурсе»)[91]. Рекурсия при этом объявляется единственным уникальным свойством человеческого языка, поэтому говорится о языке в узком смысле (рекурсивный механизм) и языке в широком смысле (прочие аспекты языка).
Переводя на язык пираха Библию и изучая его грамматику, Эверетт, с одной стороны, отказался от генеративистской точки зрения на язык, а с другой — пришел к выводу о существовании культурных ограничений на язык. Причиной этому стали особенности языка пираха и, прежде всего, отсутствие — по крайней мере, по мнению самого автора[92] — рекурсии. Задача данного послесловия — рассказать подробнее о связи языка и культуры, а также рассмотреть некоторые из особенностей языка пираха, привлекших внимание Эверетта, на предмет соответствий в других языках.
Краткая справка об истории вопроса. Идея о связи языка и культуры[93] имеет давнюю историю: еще в XVIII в. Иоганн Готфрид Гердер писал о взаимосвязи четырех фундаментальных явлений, характерных для человека, —языка, культуры, общества и «национального духа»[94]. Вильгельм фон Гумбольдт утверждал, что мышление зависит от конкретного языка[95]. Позднее связью языка и культуры, их взаимовлиянием занимались братья Гримм, Ф. И. Буслаев, А. А. Потебня, Г. О. Винокур, которому принадлежат слова: «Язык есть условие и продукт человеческой культуры»[96]. В XX в. ее продолжали исследовать неогумбольдтианцы (Лео Вайсбергер, Йозеф Трир, Вальтер Порциг, Гюнтер, Ипсен и др.), этнолингвисты (прежде всего, Эдвард Сепир и Бенджамин Ли Уорф[97]), представители лингвокультурологических направлений (например школа В. Н. Телия во фразеологии). На основе идей гумбольдтианства и этнолингвистики появилось понятие языковой картины мира (Л. Вайсгербер, Ю. Д. Апресян, Анна Вежбицка и др.). В трактовке Ю. Д. Апресяна языковая картина мира может быть определена следующим образом:
Каждый естественный язык отражает определенный способ восприятия и организации (= концептуализации) мира. Выражаемые в нем значения складываются в некую единую систему взглядов, своего рода коллективную философию, которая навязывается в качестве обязательной всем носителям языка. Свойственный данному языку способ концептуализации действительности отчасти универсален, отчасти национально специфичен, так что носители разных языков могут видеть мир немного по-разному, через призму своих языков. С другой стороны, языковая картина мира является «наивной» в том смысле, что во многих существенных отношениях она отличается от «научной» картины. При этом отраженные в языке наивные представления отнюдь не примитивны: во многих случаях они не менее сложны и интересны, чем научные. Таковы, например, представления о внутреннем мире человека, которые отражают опыт интроспекции десятков поколений на протяжении многих тысячелетий и способны служить надежным проводником в этот мир. В наивной картине мира можно выделить наивную геометрию, наивную физику пространства и времени, наивную этику, психологию и т. д.[98]
Наиболее очевидна связь культуры народа с его лексикой и фразеологией: так, из-за того, что в доколумбовой Америке не было лошадей, после знакомства с этими животными (т. е. после появления такой реалии и такого явления в культуре) коренные народы или позаимствовали обозначение из языков колонизаторов (например, в современном науатль — потомке языка ацтеков — лошадь называется cahuayoh от исп. caballo), или создали на основе уже существующих слов (ср.: лакота sunka wakan, букв, ‘собака священная’). ЭтсГгипичный пример того, как культура оказывает влияние на язык[99] (к этому утверждению мы вернемся позже).
Тема национально-культурной специфики является традиционной для фразеологических исследований; в качестве иллюстрации этого часто приводится высказывание А. М. Бабкина, что идиоматика есть «святая святых» национального языка, в котором неповторимым образом «манифестируется дух и своеобразие нации»[100].
Это связано с тем, что значительная часть идиом не имеет прямых эквивалентов в других языках. В. Н. Телия отмечает, что, поскольку характерная для идиом образная мотивированность непосредственно связана с мировидением народа — носителя языка, идиомы обладают национально-культурной коннотацией[101]. При этом выделяются такие пласты культуры, как архетипические (например противопоставления своего и чужого, верха и низа, далекого и близкого, ср.: свой парень, пойти в гору, на носу, не за горами), мифологические (в том числе с элементами анимизма и фетишизма, с которыми связано придание особого значения частям тела[102], ср. немецкую идиому: die Gelegenheit beim Schopf packen ‘схватить удобный случай за чуб’, восходящую к греческой мифологии и образу бога Кайроса; сюда также можно отнести ритуалы, мифы, религиозные слои культуры), фольклор, художественно-литературные тексты (ср.: русск. дым отечества, свежо предание, англ, to be or not to be ‘быть или не быть’ fool’s paradise ‘блаженное неведение, самообман’ [букв, ‘рай дурака’], содержащие аллюзии на прецедентные тексты[103]), публицистические тексты и другие средства массовой культуры[104].
По мнению А. Н. Баранова и Д. О. Добровольского, отсутствие прямых эквивалентов у идиом связано, скорее, с несовпадением техники номинации. В результате можно обнаружить расхождения во внутренней форме при близости актуального значения (нем. das kannst du vergessen ‘выражение скепсиса говорящего относительно позитивных ожиданий, выраженных собеседником в предыдущей реплике’, букв, ‘об этом можешь забыть’, и русск. дохлый номер)[105], равно как и расхождения в актуальном значении при близости внутренней формы (ср.: русск. [жить...] как у Христа за пазухой ‘жить спокойно, умиротворенно’ и сербск., хорватск. [ziti...] Bogu za ledima / iza leda ‘быть всеми забытым’, букв, ‘у Бога за спиной’; русск. пустить пыль в глаза кому-л. ‘с помощью эффектных поступков пытаться представить кому-л. себя и свое положение лучше, чем на самом деле’ и англ. to throw dust into sb. ’s eyes ‘отвлекать внимание кого-л. от того, чего он, по мнению субъекта, не должен видеть или знать’)[106]. Даже когда один предмет и явление уподобляется другому одинаково в разных языках (например, властная женщина уподобляется мужчине), могут использоваться совершенно различные метафоры, ср.: русск. мужик в юбке и нем. sie hat die Hosen an, букв, ‘она носит штаны’.
Менее очевидна культурная обусловленность на уровне синтаксиса; в частности, Э. Сепир указывал на то, что сходство культур может быть и у народов с типологически и даже генетически несходными между собой языками[107] (например, в силу постоянных контактов обнаруживается некоторое сходство культур словаков [славянский язык флективного строя] и венгров [финно-угорский язык агглютинирующего строя]). В то же время Д. Эверетт постулирует наличие подобных ограничений на грамматику и когницию[108]. В «Не спи — кругом змеи!» он полушутя отмечает, что современная культура влияет на грамматику и его родного языка: когда половая принадлежность лица, о котором идет речь, неизвестна, говорящие из соображений политкорректности стараются использовать не гендерно-маркированное he ‘он’, а нейтральное they ‘они’ (с согласованием по модели множественного числа там, где до этого использовалось единственное, например: If a person is ill, they are supposed to consult a doctor ‘Если человек болен, ему следует обратиться к врачу’).
При этом никогда не стоит забывать, что национально-культурная специфика в языке существует параллельно с языковыми универсалиями — с тем общим, что есть в каждом языке. Как известно, если некое явление сначала считается универсалией, но затем не обнаруживается в каком-либо языке, то оно уже рассматривается как нечто лингвоспецифическое. Если материал языка (в данном случае, пираха) показывает, что какая-либо универсалия не является универсалией, это не значит, что в этом языке не действуют другие универсалии.
Ниже мы рассмотрим особенности лексики и грамматики языка пираха с точки зрения культурной специфики, а также укажем на черты, объединяющие пираха с другими языками.
Числительные в пираха[109]. В ранних работах[110] о пираха Эверетт выделял три количественных числительных: hoi ‘один’, hoi ‘два’ и baagiso ‘три и более’[111]. Позднее он пришел к выводу о том, что числительных в этом языке нет. Для проверки этого утверждения Эверетт (в соавторстве с Майклом С. Фрэнком, Эвелиной Федоренко и Эдвардом Гибсоном) провел следующий эксперимент[112]. Сначала перед четырьмя носителями пираха раскладывали на столе от одной до десяти батареек. Когда на столе была одна батарейка, на вопрос: «Сколько на столе предметов?» — индейцы уверенно отвечали: «Hoi». Две батарейки были обозначены словом hoi; при добавлении батареек они говорили или hoi, или baagiso. После этого эксперимент повторили в обратном порядке, разложив на столе 10 батареек и убирая их по одной. Когда батареек осталось шесть, один из участников обозначил их число словом hoi (т. е., как предполагалось ранее, ‘один’), а когда батареек осталось три, это слово употребили все четверо. Авторы пришли к выводу, что hoi и hoi означают не абсолютные величины, а нечто относительное или познаваемое в сравнении: ‘мало’, ‘еще меньше’, ‘еще больше’. Авторы всё же пришли к выводу о том, что индейцы пираха имеют представление о единице.
Такая система псевдочислительных (скорее, количественных слов), разумеется, является нестандартной. Эверетт объясняет этот ограниченный инвентарь культурными особенностями (образом жизни охотников-собирателей) и «принципом непосредственности восприятия» (ограничением на генерализацию вне того, что происходит «здесь» и «сейчас»). С другой стороны, в Южной Америке встречаются похожие системы исчисления: так, в языке каинганг (Kaingang, kanhgag) язык из семьи же (Je), распространенный в Бразилии и Аргентине) числительное pir ‘один’ имеет также значение ‘небольшое количество’; для двух и трех индейцы из народа каинганг используют собственные числительные, а для остальных чисел — заимствования из португальского. Возможно, подобная относительная система количественных слов является первым шагом к системе исчисления (не зря Бернард Комри поместил ее в самое начало своей классификации систем исчисления в языках мира[113]).
Обратим внимание на то, что в результате языковых контактов и торговых отношений числительные часто заимствуются: такова ситуация с двойной системой количественных числительных в корейском и японском языках (параллельно используются исконные числительные и числительные китайского происхождения) или, например, заимствованиями в малых языках (в юкагирский из русского попали слова сто и тысяча, а в южноамериканский язык оровин [Ого Win] из португальского — номиналы бразильских купюр). Ограниченный характер подобных контактов у пираха объясняется их удаленностью от «цивилизации», интроспективным характером их культуры, их замкнутостью на себе (хотя они контактируют с другими индейцами и этнической группой кабокло, в ограниченных масштабах пользуясь пиджинизированным ньенгату[114]) и предубеждением к чужакам (вспомним дихотомию «прямоголовые» vs. «кривоголовые»). Впрочем, эта удаленность от цивилизации оказалась весьма относительной: в настоящее время[115] на территории народа пираха действует школа, в которой детей обучают португальскому и математике по программе бразильского министерства образования. По-видимому, в дальнейшем система числительных пираха пойдет по тому же пути заимствования, что и во многих других малых языках.
Что касается отсутствия грамматической категории числа, здесь пираха не является единственным в своем роде языком: такой грамматической категории нет, например, в ряде сино-тибетских языков (в том числе, китайском), в языках Новой Гвинеи и Австралии[116].
Цветообозначения и семантические универсалии. В своих первых работах о пираха (в том числе в уже упоминавшемся обзоре 1986 г.) Д. Эверетт писал о существовании цветообозначений. Позднее, в статье 2005 г. «Культурные ограничения...»[117], он пришел к выводу, что на самом деле в пираха их нет, за исключением понятий «светлый» и «темный». То, что он (а до него Стивен Шелдон[118], также служивший миссионером среди индейцев) описывал ранее как цветообозначения, было, скорее, описательными словосочетаниями. К примеру, ahoasaaga ‘зеленый’ буквально переводится как ‘незрелый временно’, a biisai ‘красный’ — как ‘крови подобное’ или даже ‘кровеподобие’ (-sai — суффикс-номинализатор)[119]. Соответственно, вместо обозначений цвета индейцы пираха используют сравнения (как в свободных, так и в устойчивых сочетаниях, например, по описанию Эверетта, фонарик в его руках называли «подобным молнии»).
При этом нельзя сказать, что подобная неразвитость системы цветообозначений уникальна (а именно это Эверетт утверждал в «Культурных ограничениях...»). Согласно А. Вежбицкой[120], в языке вальбири (Австралия) нет ни цветообозначений, ни слова цвет. Те слова, которые в вальбири принимают за цветообозначения, на самом деле являются уподоблением какому-либо прототипическому референту — реальному объекту — по определенному признаку: yalyu-yalyu ‘кровь-кровь’, karntawarra-karntawarra ‘охра-охра’, yukuri-yukuri ‘трава-трава’[121].
Здесь мы сталкиваемся с тем, что, хотя наличие в языке цветообозначений, по-видимому, не является языковой универсалией, сам факт семантических переносов и сравнений («трава-трава», «кровеподобие» и т. д.) указывает на то, что в этих языках существуют регулярная многозначность, метафоры и метонимии. Регулярная многозначность характерна для лексики[122], более того, ее можно отнести к языковым универсалиям[123] и связать с главной из этих универсалий — тем, что язык является системой, состоящей из знаков-символов (ср. замечание Уэнди Сандлер, исследователя жестовых языков: The critical features that make sign languages languages are the creation of symbols — something that no ape can do... and their manipulation in a rule-governed grammatical system «Главные характеристики, которые делают языки жестов языками, — это создание знаков-символов (человекообразные на это не способны) ...и манипулирование ими в грамматической системе по определенным правилам»[124]; как известно, знак-символ, в отличие от иконического или индексального знаков по классификации Чарльза Сандерса Пирса, не имеет мотивированной связи с обозначаемым предметом или явлением).
Многозначность не мешает точному пониманию: контекстом обусловливается то, в каком из значений употреблено слово[125]. Убедительной представляется гипотеза, объясняющая всеобщий характер многозначности тем, что в процессе когнитивного развития ребенка «совокупность базовых концептов отражает концептуальное представление окружающего мира», и в этом представлении элементарными единицами выступают «целостные поименованные концепты и их референты: реальные предметы, живые существа, качества и действия»[126]. В возрасте около двух лет у ребенка скачкообразно начинает формироваться смысловое представление мира: он начинает делить прежде целостные базовые концепты на отдельные, гораздо более мелкие части, а также манипулировать ими, по мере необходимости разделяя их или объединяя (как друг с другом, так и с целостными концептами)[127]. Дифференциация проявляется не только в языке, но и в поведении, в частности в стремлении разделить физический объект (игрушку, цветок, лист дерева и т. д.) на составные части, которое начинает проявляться примерно в этом же возрасте[128].
Следствием из этого является наличие в языке композитов и фразеологических единиц (устойчивых словосочетаний, для которых характерна идиоматичность, т. е. переинтерпретация, определенная степень непрозрачности и усложнение способа указания на денотат[129]). Впрочем, провести грань между словом и фразеологизмом не всегда легко, ср. кит. дюсанъласы ‘забывчивость’ (букв, ‘забыть три, потерять четыре’) и самоназвание пираха hiaitiihi(букв, ‘он/она[130] есть прямой/прямая’).
К следствиям из регулярной многозначности мы можем отнести и энантиосемию — наличие у слова двух противоположных значений, как в пираха xibipiio ‘появляться; исчезать’. Д. Эверетт объясняет этот пример энантиосемии принципом непосредственности восприятия: этим глаголом объясняется любое изменение в поле зрения говорящего (с точки зрения предикатной логики — квантор существования и его отрицание). Интересно, что подобную энантиосемию и, возможно, отражение эвереттовского принципа (ПНВ) мы вполне можем увидеть в некоторых индоевропейских языках: так, в ирландском (гойдельская ветвь кельтской группы) родственными словами являются предлоги do ‘к (кому-л./чему-л.)’ и de ‘от (кого-л./чего-л.)’, а наречия «всегда» и «никогда» (квантор всеобщности и его отрицание) совпадают. Более того, «всегда / никогда» разделено во времени: riamh ‘всегда/никогда в прошлом и настоящем’ и go deo ‘всегда/никогда в будущем’).
Грамматические особенности: уникальное, распространенное и универсальное. Как мы писали выше, Д. Эверетт пришел к выводу, что в пираха нет рекурсии. Выражается это, прежде всего, в том, что говорящие на этом языке не могут строить предложения наподобие принеси мне гвозди, которые привез Дэн или дом друга охотника. Вместо этого они строят цепочки простых предложений:
Принеси гвозди. Дэн привез гвозди. Это те же самые.
У охотника есть друг. Это его дом.
В своих ранних работах (таких как обзор 1986 г.) Эверетт склонялся к тому, что пираха в некоторой степени допускает рекурсию, но при этом вместо придаточного предложения употребляется номинализация, ср.: ti xog-i-bai gixai kahai kai-sai ‘я очень хочу, чтобы ты сделал мне стрелу’ (букв, ‘я хотеть-это-очень ты стрела-делание’). Кроме того, он выделял суффикс -sai, с помощью которого создаются придаточные условия: Pi-boi-hiab-i-sai ti aha-p-i-i ‘если не будет дождя, я пойду’ (букв, ‘вода-приходить-нет-если я идти-[несовершенный вид]-[завершение]-[уверенность]’)[131]. В 2005 г. Эверетт пришел к выводу о существовании лишь одного суффикса — номинализатора -sai. Позднее, полемизируя с оппонентами, указывавшими на его прежние наблюдения, он писал о том, что прежде не так хорошо знал язык пираха. Что касается суффикса -sai, то, по Эверетту (с 2009 г. и далее), с его помощью обозначается уже известная информация (old information)[132].
Интересно, что, подвергая сомнению универсальный характер рекурсии, Эверетт фактически доказывает универсальный характер актуального членения предложения. В самом деле, практически нет языка, в котором не было бы членения на тему (уже известное), рему (новое) и элементы перехода. В пираха тема маркируется морфологически. Кроме того, как и во многих других языках (в том числе, романских — испанском и французском), в пираха субъект и объект дублируются местоимениями, ср.: Hoagaxoai hi paxai kaopapi-sai-xaagaha ‘Хоага’оаи поймал рыбу па’аи (у меня на глазах)’ (глоссу можно представить как «Хоага’оаи 3SG па’аи ловить-NOM/TOPICEVID»[133]) или уже упомянутый пример ti xog-i-bai gixai kahai kai-sai. В 2010 г. к теме рекурсии в пираха обратился Ули Зауэрланд. На основе экспериментальных данных (чтение предложений исследователем, не говорящим на пираха, и исправление ошибок информантами — носителями языка) он пришел к выводам о наличии в пираха двух разных суффиксов — номинализатора -sai и кондиционалиса -sai (т. е. подтвердил точку зрения раннего Эверетта)[134]. С другой стороны, в 2016 г. вышла совместная работа Эверетта с сотрудниками Массачусетского технологического института на основе корпуса языка пираха. Авторы пришли к выводу, что оба суффикса обозначают уже известную информацию и могут быть не связаны с вложением (например, в двух контекстах употребления нельзя даже предположить наличия придаточных)[135].
Если вывод Эверетта об отсутствии рекурсии все-таки верен, то язык пираха нельзя считать единственным в своем роде. Нечто подобное было обнаружено группой исследователей из США и Израиля, изучавших жестовый язык, самостоятельно возникший в общине с большим числом глухих и слабослышащих в первой половине XX в. и развивающийся по сей день[136]. Этот язык, известный как ABSL (Al-Sayyid Bedouin Sign Language ‘жестовый язык бедуинов из клана ас-Саййид’), характеризуется постепенной эволюцией грамматики. Исследователи успели застать в живых первых носителей этого языка, зафиксировали четыре возрастных страты, отличающиеся друг от друга последовательным усложнением морфологии и синтаксиса. На ранних стадиях развития у них обнаруживается тенденция к использованию цепочек клауз, состоящих из имени (это имя может играть роль агенса, пациенса, экспериенцера и пр., но формально остается субъектом) и глагола или даже одного глагола, ср.: ЖЕНЩИНА СИДЕТЬ; ДЕВОЧКА КОРМИТЬ ‘девочка кормит женщину’, СТОЯТЬ (ПРАВАЯ СТОРОНА ТУЛОВИЩА); СТОЯТЬ (ЛЕВАЯ СТОРОНА ТУЛОВИЩА); ДАВАТЬ ‘он [стоящий справа] дает ей [слева] мяч’[137]. В речи более молодых носителей уже появляется разделение на субъект и объект: МУЖЧИНА СТОЯТЬ-ЗДЕСЬ; ЖЕНЩИНА РУБАШКА ДАВАТЬ; МУЖЧИНА БРАТЬ ‘женщина дает мужчине рубашку’[138]; как видим, в этом контексте используется только прямое дополнение. Отдельные жестовые и мимические единицы приобретают грамматическое значение, появляется вложение (embedding, т. е. рекурсия): например, в предложении СОБАКА МАЛЕНЬКИЙ INDEX.[139] («она») Я НАХОДИТЬ ПРОШЛЫЙ НЕДЕЛЯ INDEXk («там») // УБЕЖАТЬ ‘маленькая собака, которую я нашла на прошлой неделе, убежала’[140], помимо жестов, употреблены дополнительные маркеры: наклон головы (маркировка темы, обозначенная в данном примере двойной косой чертой), движения бровей (‘продолжительность действия’) и глаз (прищуривание ‘сообщение фактической информации’). Фактически они приобретают характеристики служебных слов и морфем в звуковых языках.
Постепенное усложнение ABSL проходило в четыре этапа — фактически с каждым новым поколением:
1) простые конструкции, выполняемые с помощью рук (пример — рассказ человека из первого поколения говорящих на ABSL: короткие фразы из одного-двух слов, т. е. знаков-символов, в сопровождении пантомимы — иконических знаков с участием всего тела[141]);
2) выделение субъекта и объекта, маркеры темы и ремы (движения головы);
3) сложные предложения, выражение иллокутивной силы (мимика, аналоги просодии — положение рук и тела, повторение жеста), вводные слова, вставные конструкции, аналог логического ударения, появление новых грамматических показателей (движения головы, мимика);
4) вставленные предложения и вставки внутри них, противопоставление двух референтов, появление новых грамматических показателей (движения и положение тела, ведущая рука vs. ведомая рука)[142].
Вполне возможно, что подобное усложнение происходило и со «звучащими» языками, и тогда пираха оказывается просто «застывшим» на стадии, соответствующей второму этапу ABSL.
Если же верны выводы Зауэрланда и раннего Эверетта, то возникает вопрос: почему тогда пираха чаще пользуются простыми предложениями? Здесь надо отметить, что во многих языках (в том числе и в русском) сложноподчиненные предложения стилистически маркированы: в устной речи придаточные предложения, причастные и деепричастные обороты встречаются не так часто, как в письменной, а в разговорном стиле — не так часто, как в книжных. Подобную маркированность мы встречаем, в частности, в бретонском языке, где под влиянием богослужебной латыни и грамматики Присциана сформировался особый стиль, так называемый brezhoneg beleg ‘поповский бретонский’. Его особенностью является появление придаточных определительных предложений с союзом pehini ‘каковой, который’, являющимся калькой с лат. qui. В устной речи такие придаточные не использовались, а сам этот стиль часто становился предметом насмешек простого народа и национальной интеллигенции[143]. Такую же маркированность мы видим в разговорном ирландском языке. Здесь одновременность действий выражается не с помощью придаточных времени, начинающихся с nuair а ‘когда’, а с помощью длинных сложносочиненных предложений — фактически цепочек клауз, ср.: Trathnona De Sathairn, s me stigh i dtigh oil, // Sa chuinne go seascair is pimt os mo chomhair ‘когда я субботним вечером тихо сидел в углу пивной с пинтой пива’ (букв, ‘вечер субботы, и я внутри в доме питья, // В углу тихо, и пинта напротив меня’; из народной песни Na Tailliuin ‘портные’).
Наконец следует остановиться на ряде грамматических явлений, общих для пираха и многих других языков. В 12-й главе Эверетт достаточно подробно описывает грамматику. Это агглютинирующий язык, в котором у аффиксов (в данном случае, как и во многих агглютинирующих языках, например тюркских и финно-угорских, у суффиксов) есть только одно значение. Суффиксы прикрепляются преимущественно к глагольным основам (ср., однако, притяжательный суффикс -pai ‘мой’, добавляемый к существительным). В грамматике пираха есть категория эвиденциальности — явное указание на источник сведений говорящего об истинности высказывания («я знаю, потому что видел», «я знаю, потому что слышал», «я предполагаю»). Хотя ее нельзя отнести к языковым универсалиям, она широко распространена во многих языках[144], в частности в тюркских, некоторых финно-угорских (эстонский), северокавказских (лезгинский) и ряде языков Южной Америки. Пример эвиденциальности: тат. бардыц ‘ты ходил’, ул бер атнага кунакка килде ‘он(а) на неделю в гости приходил(а)’ (прямая информация) vs. баргац, ул бер атнага кунакка килгэн (то же значение, косвенная информация). Кроме того, из примеров на языке пираха мы можем сделать вывод о противопоставлении переходных и непереходных глаголов в пираха (что представлено, по-видимому, во всех известных нам языках).
Вместо заключения. В сущности, между точкой зрения генеративистов и мнением Эверетта о языке как инструменте культуры нет фундаментальных противоречий: коль скоро человеческие общества имеют определенное сходство, то известное сходство может быть и у их сколь угодно далеких культур, а значит, какие-то общие черты можно найти и в языках.
Даже если идеи Эверетта не вполне точны, нет никакого сомнения в том, что они заслуживают самого пристального внимания и непредвзятого анализа. На попытки немедленно отвергнуть концепцию Эверетта можно ответить словами философа и историка науки Карла Поппера: «Мы хотим большего, чем просто истины. Мы ищем интересную истину, которую нелегко получить. <...> негативисты (такие как я) несомненно предпочтут попытку решить интересную проблему с помощью смелого предположения, даже если вскоре обнаружится его ложность, перечислению истинных, но неинтересных утверждений»[145].
П. С. Дронов
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК