36. NOBLESSE OBLIGE… (Адрес третий: Тучков пер., 17, кв. 29)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

36. NOBLESSE OBLIGE… (Адрес третий: Тучков пер., 17, кв. 29)

Этот дом, продуваемый со всех сторон морскими ветрами, может, самый таинственный петербургский дом Гумилева. Я уже писал о нем, рассказывая об Ахматовой. Но не сказал, что нынешняя хозяйка квартиры, где поэт снял комнату в 1912 году, жаловалась мне, что жилье это, когда она въехала сюда, «пошаливало». По ночам здесь раздавались иногда чьи-то глухие голоса, тупились столовые ножи, а собака подолгу лаяла, уставившись в один и тот же угол.

Да, я опять говорю о «Тучке». Ахматова, кстати, чтобы ни утверждали ныне исследователи ее жизни, не только ночевала здесь иногда, но и жила, наезжая сюда из Царского. Но комнату снял тут именно Гумилев, и обойти этот дом в его жизни никак невозможно. Всем, кстати, говорил, что снял комнату здесь, чтобы быть поближе к университету, где к тому времени восстановился. Хотя это лишь одна причина. Мне лично видятся, по крайней мере, еще три. Во-первых, сбежал от сына-младенца, которому только-только исполнился месяц. Во-вторых, в двух шагах отсюда, на квартире его друга Лозинского, образовалась тогда же редакция их общего поэтического журнала «Гиперборей». А в-третьих… Впрочем, о третьей причине я, пожалуй, скажу позже…

Вообще, несмотря на то, что Гумилев рано начал издавать книги своих стихов, он трудно входил в круг петербургских поэтов. В 1935 году мэтр, учитель, законодатель мод Серебряного века Вячеслав Иванов скажет о Гумилеве: «Наша погибшая великая надежда». Какой пафос, однако, какой высокий тон! Убили, дескать, великого поэта. Но тогда, в начале 1910-х, Вячеслав Великолепный не только не считал его великим – едва ли не презирал. «Ведь он глуп, – говорил С.Маковскому, – да и плохо образован, даже университета окончить не мог, языков не знает, мало начитан». Даже Ахматовой, когда она с мужем приходила в его дом, на «Башню», он потихоньку от Гумилева втолковывал, что тот ей не пара. Лукавый был человек! И мнения его тогда не были безобидны – могли уничтожить любого. Их подхватывали на лету, их придерживались многие. Они, эти «многие», и трепали имя Гумилева по салонам да собраниям. И слишком, мол, церемонный, и высокомерный, и заносчивый. Даже друг Гумилева, А.Толстой, и тот напишет: «Длинный, деревянный, с большим носом… В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой». Напыщенность, важность… Хотя на деле, по словам Ахматовой, он был на редкость простым и добрым человеком. И еще, повторю, вечно хотел быть первым. Кстати, состязание за «первенство» в поэзии он, как сын военного, может быть, слишком прямо сравнивал с ранжиром и чинопочитанием. Любил повторять: «Чин чина почитай!» К.Чуковский довольно язвительно напишет об этом в дневнике: «Сейчас вспомнил, как Гумилев почтительно здоровался с Немировичем-Данченко (писателем, братом режиссера. – В.Н.) и даже ходил к нему в гости – по праздникам. Я спросил его, почему. Он ответил: “Видите ли, я – офицер, люблю субординацию. Я в литературе – капитан, а он – полковник”». Горького, кстати, вообще называл «генералом». Не отсюда ли, рискну предположить, кажущаяся важность и чопорность его? «Noblesse oblige» – «положение обязывало». Ведь он был уже и главой акмеизма – придуманного им направления в поэзии, и основателем знаменитого – первого еще – «Цеха поэтов»[152].

Впервые «Цех поэтов» собрался на квартире Городецкого (Фонтанка, 143, кв. 5). Пяст, Кузьмина-Караваева, А.Толстой с женой, Мандельштам, Нарбут, Зенкевич, Василий Гиппиус – всего в «Цех» вошли двадцать шесть поэтов. Был здесь в тот вечер и Блок с женой, которая пришла в «новой лиловой бархатной шубке». Не знаю, говорили ли о направлениях в поэзии, но точно известно, что читали стихи, веселились, даже танцевали. «Было весело и просто. С молодыми добреешь, – запишет в дневнике Блок. – Кузьмина-Караваева танцует. Тяжелый и крупный Толстой рассказывает, конечно, как кто кого побил в Париже». Смешно… Ведь те же рассказы Толстого – «кто кого побил в Париже» – и через двадцать пять лет отметит у него Михаил Булгаков. Заметит Блок здесь и Ахматову. Правда, случится конфуз. «В то время была мода на платье с разрезом сбоку, ниже колена, – расскажет потом Лукницкий. – У нее платье по шву распоролось выше… Это заметил Блок. Когда вернулась домой, ужаснулась, подумав о впечатлении, которое произвел этот разрез на Блока». Упрекнула мужа. Гумилев пожал плечами: «Я думал – так и нужно… Я ведь знаю, что теперь платья с разрезом носят…»

Впрочем, вернемся в Тучков переулок, а по пути заглянем в дом, который и ныне стоит почти рядом (Волховский пер., 2). На Волховском, в новой просторной квартире друга Гумилева, Михаила Лозинского (до этого он жил тут же, на Васильевском, – Румянцевская пл., 1), расположилась тогда редакция их общего журнала «Гиперборей»[153], где Гумилев опять станет первым: окажется главой журнала. Хотя официально редактором издания значился Лозинский.

Здесь, на Волховском, это отмечают все, было молодо и весело. Чаще всего смеялись тому, что бывавшие тут Мандельштам, Кузмин, Георгий Иванов, молодой Эренбург, Гедройц, – все писали так называемые «Античные глупости», шутливые подражания древним грекам. Про хозяина сочинили: «Буйных гостей голоса покрывают шумящие краны: // Ванну, хозяин, прими, но принимай и гостей…» Это – Мандельштам, он, задыхаясь от смеха, больше всего и изощрялся в античных глупостях. « – Лесбия, где ты была? – дурачась выкрикивал он и сам же отвечал: – Я лежала в объятьях Морфея. // – Женщина, ты солгала: в них я покоился сам!..»

В редакции все было и милым, и смешным. Когда Лозинскому, редактору, сказали однажды: «Запаздывает ваш журнал. Что подумают подписчики?» он сначала задумчиво наморщил лоб: «Действительно неудобно», а потом вдруг рассмеялся: «Ну ничего, я им скажу…» Тираж-то был двести экземпляров, а расходилось едва семьдесят. Так что всех «подписчиков» и впрямь можно было предупредить при встрече или, скажем, по телефону. Такой вот почти семейный журнал…

Собирались у Лозинского по пятницам в большом кабинете хозяина с желтыми кожаными креслами, толстым ковром и огромным зеркальным окном на Малую Невку, Тучков буян, вмерзшие парусники и барки на фоне красного зимнего заката. Горничная в наколке разносила чай, бисквиты, коньяк. «Фигурой был, конечно, Гумилев, – писал Георгий Иванов. – В длинном сюртуке, в желтом галстуке, с головой, почти наголо обритой, он здоровался со всеми со старомодной церемонностью… Садился, вынимал огромный, точно сахарница, серебряный портсигар, закуривал. Я не забуду ощущение робости (до дрожи в коленях), знакомое далеко не мне одному, когда Гумилев заговаривал со мною. В те времена я уже был с ним на “ты”, но это “ты, Николай”, увы, сильно походило на “Ваше Превосходительство” в устах подпоручика…» Расходились, когда в чинном кабинете наступал беспорядок. Гурьбой шли по лестнице, гурьбой подходили к «ручке» Ахматовой. Уже застегивая полость саней, Гумилев бросал: «Жоржик, я жду тебя завтра. Осип, не забудь принести мне моего Верлена. До свиданья, господа!..» Через три года они вновь соберутся здесь. Ахматова, как пишут, именно здесь прочтет друзьям свою поэму «У самого моря». Но это будет уже после третьей поездки Гумилева в Африку…

Да, третьей причиной переезда поэта на «Тучку», о которой я обещал рассказать, была именно Африка. Гумилев как раз в 1913 году, уже в четвертый раз, собирался туда. Теперь ехал по заданию Музея антропологии и этнографии Академии наук (Университетская наб., 3). В здании академии на Неве и снаряжали его экспедицию. Даже мать поэта не только дала ему денег, но и, «шурша шелком парадного платья», пошла к знакомым в министерства хлопотать за сына. А сам «чужих небес любовник беспокойный» споро доставал палатки, ружья, седла, лекарства. «Занятый человек тем и отличается от праздного, что успевает все», – любил говорить он. Он успеет к своим двадцати семи годам не только пройти пешком девятьсот километров по Африке, но и за полгода путешествия собрать и передать в Академию уникальные экспонаты[154]. «Интересна коллекция в 128 предметов», – читаем в отчете академика Ольденбурга. Стрелы, колчаны, щиты, копья, ножи, утварь. Мне, когда я как-то зашел в музей, бережно показывали некоторые предметы, привезенные Гумилевым из Африки, – они сохранились.

«Однажды в декабре 1912 года, – запишет в дневнике Гумилев, – я находился в одном из тех прелестных, заставленных книгами, уголков Петербургского университета, где студенты, магистранты, а иногда и профессора пьют чай, слегка подтрунивая над специальностью друг друга. Я ждал известного египтолога…» Поговорив с ним о львах, гиенах и диких племенах, профессор дал ему рекомендательное письмо в Академию наук. «Я сразу представил себе это громадное белое здание с внутренними дворами, лестницами, переулками, целую крепость, охраняющую официальную науку от внешнего мира; служителей с галунами… и, наконец, холодное лицо дежурного секретаря, объявляющего мне, что Академия не интересуется частными работами. С тех пор, – продолжает Гумилев, – прошло пять месяцев. За это время я много бывал и на внутренних лестницах, и в просторных… кабинетах, на чердаках и в подвалах… этого большого здания над Невой. Я встречал ученых, точно… соскочивших со страниц Жюля Верна…» Они, блестя от возбуждения гла­зами, говорили поэту и о тлях, и о кокцидиях, и о шкуре красной дикой собаки. «Принципы науки оказались доброжелательными», – делает вывод Гумилев.

Они, эти принципы, добавлю от себя, окажутся доброжелательными и к сыну Гумилева, Льву, который через тридцать пять лет придет работать сюда же, в Музей этнографии. Ну что это, если не всесильные гены?..

За день до отъезда в Африку Гумилев заболел: сильная головная боль, температура – сорок, вспоминал Георгий Иванов. Позвали доктора, тот сказал, что, вероятно, тиф. Всю ночь Гумилев бредил. Не подал руки Иванову: «Еще заразишься». А на другой день Иванова встретила заплаканная Ахматова: «Коля уехал».

На рассвете, за два часа до поезда, Гумилев потребовал воды для бритья и платье. Его отговаривали. Но он сам побрился, выпил стакан чая с коньяком и уехал. «Линия наибольшего сопротивления» – помните принцип? А потом Ахматова читала его письмо: «Милая Аничка, я выздоровел, даже горло прошло. Мне не только радостно, а необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, укреплять и выдвигать в себе мужчину». И что с того, что он не найдет в Африке «золотой двери» и это станет для него ударом, как напишет Ахматова? Поводов «выдвигать в себе мужчину» у него и впредь будет предостаточно. Он, не призывной, скоро из первых окажется на фронте. Но как это случится об этом вновь у другого дома поэта.

…А вот про худенькую, чернявую женщину с серыми глазами – Татьяну Адамович – он позднее скажет язвительно: «Очаровательная. Книги не читает, но бежит, бежит убрать в свой шкаф. Инстинкт зверька…»

Где-то на Владимирском проспекте была гимназия, в которой Татьяна Адамович преподавала французский. Про «версию» рождения ее сына Ореста-«второго» серьезные ученые говорят: это апокриф, выдумка старого Георгия Адамовича. Или – оговорка Ваксберга. И впрямь: Гумилев расстался с Татьяной задолго до своей смерти и о сыне своем наверняка бы знал. Знала бы о нем и Ахматова. Но, с другой стороны, и родной брат Татьяны не мог не знать, за кого она впоследствии вышла замуж, какую взяла фамилию, как звали ее ребенка и от кого он.

А вообще, из-за Татьяны Гумилев и Ахматова чуть не разведутся. Адамович рвалась за поэта замуж, и Гумилев предложил Ахматовой развестись. «Я сейчас же, конечно, согласилась! – говорила, улыбаясь, Ахматова. – Когда касается расхождения, я моментально соглашаюсь!» Но против развода оказалась мать Гумилева, которая сказала, что любит внука даже больше сына. Тот же Адамович говорил, что сестре его Гумилев «сделал предложение в более чем странной форме. Не испросив ее согласия, сказал: “В первую брачную ночь вы войдете в спальню нагая, а я – через другую дверь во фраке и с хлыстом”… Мы долго гадали, что бы это могло значить».

Впрочем, интересней другое: Татьяна окажется учительницей – знаете кого? – Нины Берберовой! Та, девочкой еще, училась французскому в гимназии на Владимирском, как раз у Татьяны Адамович. И они были больше чем учительница и ученица – почти подруги. Если помнить, что Нина Берберова станет последней любовью поэта, то нельзя вновь не удивиться этим странным совпадениям в жизни Гумилева.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.