Глава 14 Площадь искусств. Михайловская улица

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14

Площадь искусств.

Михайловская улица

Тяга юношества к Русскому музею. — Архитектурные фантазии К. И. Росси. — Гуляние в Петергофе. — Великий князь Михаил Павлович в тени супруги. — Разговор В. А. Соллогуба с М. Ю. Лермонтовым. — Отзыв В. Г. Белинского о Лермонтове. — «Русский музеум» П. П. Свиньина. — Убийство Н. В. Мезенцева. — Загадочное сватовство Матвея Виельгорского. — Нарком Ворошилов и живописец И. И. Бродский. — Еще раз о топонимике. — МАЛЕГОТ. — Роковая суть «Пиковой дамы». — Кого подвергали репрессиям в сталинское время? — Странная близость В. Э. Мейерхольда и С. М. Эйзенштейна. — «Россия в 1839 году». — Элтон Джон в «Европейской» гостинице

Русский музей — как показывает многолетний опыт — юношество посещает более охотно, чем Эрмитаж. В самом деле, приглядитесь: часто ли можно заметить в бесконечных дворцовых коридорах, увешанных шпалерами, и эрмитажных «просветах», с сотнями квадратных метров венецианской живописи, одиноких молодых людей? А зайдите в Русский: непременно встретите светло-русого мальчика в джинсиках, по виду воспитанника среднего технического учебного заведения, одного или в паре с лохматым другом, робко присматривающихся к полотнам Шишкина и Перова. Наверное, было что-то в наших «передвижниках» теплое и человечное. Они не давят на нас, не заставляют тщетно напрягать мозговые извилины, пытаясь вспомнить сюжет античной мифологии из книги старого Куна. Не говоря уж о искусствоведческой абракадабре, в течение последних ста лет не заставившей обыкновенного человека испытывать какое-либо сочувствие к произведениям татлиных-малевичей с их бесчисленными эпигонами. Впрочем, во всегда пустых и холодных залах искусства XX века еще легче наткнуться на застенчивого юного интроверта-первокурсника, за линзами очков скрывающего чуткую ранимую душу.

Но не только крупнейшей в России коллекцией национального искусства примечателен Русский музей. Михайловский дворец — его главное здание — общеизвестный шедевр петербургского зодчества. Карл Иванович Росси был, разумеется, сведущ в европейской архитектуре, знал ее лучшие образцы, и вряд ли случайна перекличка двух портиков: Перинной линии (1802–1806, арх. Л. Руска) и южного фасада Михайловского дворца (1819–1825, арх. К. И. Росси). Михайловская улица, выведенная на Невский проспект одновременно со строительством дворца, определила основную ось ансамбля. Найти его прототип нетрудно: церковь Мадлен в Париже, колоннада которой перекликается с портиком Бурбонского дворца на другом берегу Сены. Но насколько мало ощутима эта перекличка в реальном пространстве живого города, хоть очевидна на плане, — и как у нас в Петербурге замысел зодчего реализован с четкостью архитектурного макета!

Дворец принадлежал великому князю Михаилу Павловичу, уже упоминавшемуся на страницах этой книги. Под контролем брата Императора Николая I находились российская артиллерия, гвардейский корпус и военно-учебные заведения, так что наклонности Михаила Павловича, по-видимому, реализовывались в баснословной строгости, с которой он относился к малейшим нарушениям формы и строя. Испытывал, должно быть, некоторое удовольствие, отправляя багровых от смущения юнцов-конногвардейцев, застигнутых в кондитерской, на гауптвахту… Не лишен был, впрочем, обычных слабостей. Замечали, что был он привязан к некоему полицмейстеру, отличавшемуся особенной дородностью, и не упускал случая, оказавшись рядом с ним, незаметно пощекотать его брюхо. Полицмейстеру это, наконец, надоело. Как-то на празднике в Петергофе, где брат царя следил за порядком в многотысячной толпе, заполнявшей аллеи Нижнего парка, он все-таки не упустил, заметя своего любимца, встать перед ним и готов был уж приступить к щекотанию. Полицмейстер, однако, подвинулся, уступив место за великим князем какой-то толстой купчихе, в атласный живот которой уперся палец Михаила Павловича, затянутый в перчатку. Почувствовав подмену, великий князь в недоумении обернулся — и осчастливленная толстуха присела перед ним в глубоком поклоне.

Михаил Павлович был на двадцать один год моложе старшего своего брата, Императора Александра I, и всего на два — Николая Павловича. Многодетная супруга Павла I родила двух сыновей: Александра и Константина, после чего пошли дочери, шесть девиц, и завершилась эта кампания по созданию императорской фамилии еще двумя мальчиками. Именно Павел Петрович всерьез задумывался над порядком престолонаследия в России и обеспечил надежный генофонд, из которого уж всегда можно было бы найти наследника (против появления на престоле дам он решительно возражал). Тем не менее, сложности возникли и могли бы оказаться неразрешимыми, если б не оказался на троне столь же чадолюбивый Николай с его четырьмя сыновьями и тремя дочерьми. У Михаила были только девочки: пятеро, из коих выросла лишь одна, Екатерина Михайловна, вышедшая замуж за герцога Мекленбург-Стрелицкого. Дожила старушка до воцарения своего двоюродного внука, Николая II, который после ее смерти и купил у наследников дворец для Русского музея.

Личность великого князя кажется еще незаметнее в сравнении с необыкновенной яркости его супругой, великой княгиней Еленой Павловной, приглашавшей в Михайловский дворец всех известных ученых, литераторов, музыкантов, художников своего времени. Не чужда она была государственных интересов; считается, что ее советы учитывал племянник, Александр II, проводя великие реформы. Кстати, одним из надежных симптомов нетривиальных наклонностей мужа является обычно повышенная общественная активность жены (разумеется, все не без исключений, но для читателя есть повод поразмыслить).

Михаила Павловича причисляют к гонителям Лермонтова — на том основании, что как-то он выразил неудовольствие появлением гусара-поэта на параде со слишком короткой саблей. Соллогуб вспоминал, как с ужасом увидел Лермонтова на балу у Воронцовых-Дашковых (Александра Кирилловна, «как мальчик кудрявый резва», и братец ее, Сергей Нарышкин, в пеньюаре), дом этот, на Английской набережной, 10, упоминают во всех путеводителях. Причина смятения Соллогуба была та, что Лермонтову уже предписано было отправляться на Кавказ после выхлопотанного бабушкой отпуска, а на балу присутствовал сам грозный начальник столичных гвардейцев. «Убирайся-ка отсюда, Лермонтов, пока не арестовали! — прошипел автор „Тарантаса“ сочинителю „Героя нашего времени“. — Вон как на тебя посматривает великий князь!». Но Михаил Павлович оказался снисходителен, и жандармы не явились отбирать у Михаила Юрьевича шпагу.

Под арестом Лермонтову приходилось сидеть в непосредственной близости от Михайловского дворца: в Ордонансгаузе (Садовая ул., д. 3), угол Инженерной. И поныне из зарешеченных форточек этого заведения, не изменившего принадлежности, высовываются провинившиеся солдатики с просьбой кинуть сигаретку. Во времена Лермонтова и Михаила Павловича порядки были мягче. Михаил Юрьевич, ожидая решения военного суда, даже принимал здесь гостей.

Причиной его заключения была дуэль с Эрнестом де Барантом, сыном французского посла. Поводы лермонтовских поединков вообще весьма туманны, но в данном случае вызов имел отчасти даже патриотическую окраску. На балу у Лавалей (Английская наб., д. 4) 16 февраля 1840 года Барант попросил у нашего поэта объяснений насчет «невыгодных вещей», сказанных, будто, Лермонтовым по поводу отношений француза с «известной дамой». Им-то она была известна, но лермонтоведы бьются в догадках; подозревают княгиню Марью Алексеевну Щербатову, урожденную Штерич, девятнадцатилетнюю хохотушку и певунью, уже замужнюю, но высказывавшую поэту желание «опуститься на дно морское и полететь за облака» с его Демоном. И вот Барант добавил, что у него на родине знали бы, как решить подобное дело, а наш поэт-патриот не растерялся, молодец, и отвечал, что и у нас в России не позволяют оскорблять безнаказанно. Сражались на саблях, их сломали и перешли на пистолеты. Лермонтов ущучил промазавшего француза, свой пистолет направив в сторону, о чем немедленно всем стало известно, к вящему конфузу заносчивого галла.

Среди прочих, навестил Лермонтова в Ордонансгаузе Белинский, написав об этом другу Боткину известное письмо, в котором уподобил поэтический талант Ивану Великому (странное совпадение: с этой кремлевской колокольни обозревал мальчик Лермонтов Москву в первом своем прозаическом опыте). Но мы об этом вспоминаем только ради того, что Белинский, с присущим ему энтузиазмом, доходящим до наивности, стал допытываться у заключенного, как тот относится к женщинам. Разумеется, экс-гусар уверил плохо ему знакомого и вовсе не интересного журналиста, что к женщинам он относится очень хорошо и только о них и думает. «Насколько выше я его в нравственном отношении, — забился тут же в конвульсиях неистовый Висссарион в письме к Боткину, — но как же, вместе с тем, гениален этот юноша!»…

В линию с Ордонансгаузом, на углу с площадью — здание, в котором поверхностный наблюдатель не найдет ничего, отличающегося от других, выстроенных по периметру площади, как было задумано Росси. Однако же этот угол в стройной перспективе был выломан в 1903 году, когда здесь вздумали построить новое здание: то ли для банка, то ли для городской думы. В своем роде преемственность: первый дом в 1830-е годы принадлежал тогдашнему градскому голове Жербину. В жербинском доме жил Павел Петрович Свиньин, демонстрировавший здесь собрание разных курьезов и раритетов, вроде чепчика, сплетенного из настоящей паутины, и фальшивого посоха Ивана Грозного (наверное, того самого, что на картине Репина). Среди прочего, была неплохая коллекция картин: Кипренского, Венецианова, Тропинина и других современников Свиньина. Называлось это пророчески «Русским музеумом» — лет за семьдесят до открытия нынешнего — и распродано с аукциона самим владельцем. Уже в 1930-е годы на пустыре была воздвигнута, по проекту Ноя Троцкого (строителя «Большого дома»), школа, фасады которой лишены всякого сходства с работами зодчего в стиле конструктивизма, а повторяют классические формы.

В соседнем доме (пл. Искусств, д. 4), имеющем вполне первобытные сандрики, рустовку и замковые камни, в 1870-е годы размещалась кондитерская Н. Ф. Кочкурова. В это время сквер на площади превратился уж в тенистую рощу, заслонившую фасад дворца и начисто уничтожившую ампирные россиевские перспективы. Сад обнесен был массивной оградой, внутри разместились разные павильончики, киоски, устроились цветники и альпийские горки. Имелся уютный ватерклозет. Излишне указывать, что петербургские «тетки» облюбовали это место, наряду с бульваром и «Зоологией». Удачное знакомство могло быть продолжено беседой на империале конки, отправлявшейся с площади на Невский, либо заходом на чашку шоколада в кочкуровскую кондитерскую… И вот, вообразите: жаркий августовский полдень, остолбенелые фигуры за столиками, бледные лица с выпученными глазами, разинутыми ртами, надкусанная безешка, выпавшая из бессильной руки… грохот по булыжной мостовой пролетки, увлекаемой мощным рысаком по кличке «Варвар». 1878 год. Прямо перед окнами кондитерской дерзкий народоволец Степняк-Кравчинский застрелил шефа жандармов Мезенцева, вскочил в пролетку и был таков.

Дом первоначально принадлежал табачному фабриканту Жукову. В разное время жили здесь Карамзины: вдова историографа с дочерьми; Анна Осиповна Смирнова (приходилось ей, бедной, вздрагивать, когда зловонный постылый муж давал храпака); молодой граф Алексей Константинович Толстой, чья драматическая трилогия в недавнее время с успехом шла на сцене театра Комиссаржевской на улице, называвшейся тогда Ракова. Но все не те, не те, не те…

В 1844 году дом купил граф Михаил Юрьевич Виельгорский, отец нежного Иосифа, умиравшего на руках Гоголя (см. 1-ю главу). Вместе со старшим братом и его семейством жил Матвей Юрьевич Виельгорский. Одна знатная петербургская старуха говаривала, что когда окажется на том свете, то первым делом спросит у апостола Петра, кто был «железная маска» и почему не женился Матвей Виельгорский. История, действительно, загадочная. Граф Матвей обручился с Еленой Григорьевной Строгановой, сестрой известного Сергея Григорьевича, его сверстника, воспитателя детей Александра II. И вот, когда было объявлено о помолвке, Виельгорский впал в столбняк. Онемел, был недвижим — и все как рукой сняло тотчас после того, как помолвка была расторгнута. В дальнейшем граф Матвей подобных попыток не предпринимал, играл на виолончели, известный как один из виртуозов своего времени; занимал разные почетные придворные должности типа шталмейстера или обер-гофмейстера.

Виельгорские принадлежали к высшему кругу столичной аристократии. Михаил Юрьевич служил при театральной дирекции, по ведомству народного просвещения, но прежде всего, был светский человек. Очень богатый, хорошо образованный, чрезвычайно гостеприимный, любивший угостить, не особенно считаясь с сословными предрассудками, в отличие от жены, Луизы Карловны, правила приличия строго соблюдавшей. Женитьба графа Михаила тоже была притчей во языцех. Молодой вдовец (ему было 25, когда скончалась его первая жена, Екатерина), он женился на ее сестре, что скандализовало «большой свет» на некоторое время. Но потом все уладилось. Пошли детки; одна дочка была за Веневитиновым, братом поэта; другая за Владимиром Соллогубом; за третью сватался как-то Гоголь (о чем упоминалось выше).

Дом Виельгорских был одним из известнейших в Петербурге. Любили они почему-то Михайловскую площадь. Жили в кутузовском доме (д. 3), яковлевском (д. 5) и перебрались, наконец, в собственный (д. 4). Бывали у них все известные люди 1820-1850-х годов, устраивались домашние концерты с участием лучших музыкантов. Виельгорскому даже полагалась какая-то сумма из министерства двора — на прием иностранных знаменитостей, считавших непременным долгом побывать в этом доме. Граф Михаил Юрьевич отличался добродушной рассеянностью. Как-то, назвав множество гостей на обед, в том числе иностранных дипломатов, он засиделся в клубе, забыв о приеме — сюжет гоголевской «Коляски». Но, зная всех и будучи в родстве и свойстве со многими, братья Виельгорские сами по себе не имели отношения ни к каким перверсиям.

О доме 5, во втором дворе которого находилась «Бродячая собака», мы вспоминали. Принадлежал он правнуку известного Саввы Яковлева, заводчика XVIII века, составившего себе состояние на торговле мороженой рыбой. Из других владельцев дома назовем, пожалуй, Павла Яковлевича Дашкова, знаменитого коллекционера, знатока александровской эпохи, советами которого пользовался часто бывавший у него в гостях великий князь Николай Михайлович. Славился винный погреб Дашкова, с редкими экземплярами дорогих бутылок, притягивавших гостей его не менее, чем увлекательные рассказы и споры об исторических курьезах. Вместе с тем, ходили слухи о каких-то ночных авантюрах Павла Яковлевича, закоренелого холостяка.

Площадь ныне называется Искусств, а улица, ведущая от нее к Невскому проспекту, вновь Михайловской. До недавнего времени улица именовалась Бродского — в честь забытого живописца, специализировавшегося на портретах вождей революции. Мастерская его была на площади. Нарком Клим Ворошилов, известный как покровитель искусств, приезжая в Ленинград, останавливался обычно в гостинице «Европейская» (улицу тогда называли вообще невообразимо: Лассаля!), а окна его любимого номера выходили в сторону студии Исаака Бродского, помещавшего маршала, на основе сделанных с натуры набросков, под ручку со Сталиным или верхом на донском жеребце. Но и версия, что это в честь Иосифа Бродского, в бурной молодости своей отдавшего дань ресторанам «Крыша» и «Восточный» в той же «Европейской», вполне срабатывала бы, кабы не вернули улице первоначальное название.

В чем принципиальная уродливость советских переименований, с какими бы лучшими намерениями они ни производились? Мы разучились говорить и думать по-русски, поэтому не чувствуем, как дико звучит: «жить на Бродского», «проехать по Ракова», «дойти до Искусств и повернуть на Грибоедова». Даже если уж очень хотелось почтить героя-комиссара Ракова, павшего в неравном бою с белогвардейцами, назвав его именем ни к чему не обязывающую Итальянскую улицу — надо было по-русски называть ее Раковской; с Бродским еще легче: «Бродская улица». Как переименователи, так и нынешние обратнонаименователи не способны понять простейшей вещи: названия даются улицам, площадям и переулкам исключительно для того, чтобы как-то ориентироваться в городе, а не вспоминать ежеминутно о заслугах того или иного героя. Страсть к переименованиям у наших революционеров пошла от французов. Но у них язык так устроен, что, называй они площадь по-старому, «Луи Канз», или по-революционному «Конкорд», все равно, простое «де ля» ставится всегда, и звучит «пляс де ля Конкорд» совсем не так, как по-русски: «площадь имени Людовика XV», она же «Согласия» (именно эта площадь и отделяет Мадлен от Бурбонского дворца, о чем мы рассуждали выше).

Обратимся, наконец, к Михайловскому театру (1831–1833, арх. А. П. Брюллов). Как ни дорого нам имя Мусоргского, понять, почему театр стали называть его именем, мы решительно отказываемся. Прежнее название (в особенности, сокращенное МАЛЕГОТ, т. е. Малый Ленинградский государственный оперный театр) имело свой особый колорит, как вообще советские аббревиатуры (сельпо, райфо, жакт).

Зал Малегота, в тяжелом потемневшем серебре и апельсиновом бархате лож, замечателен плафоном кисти венецианца Дузи, сохранившимся с 1840-х годов. Особенно хорош сюпропорт, на котором между ног Аполлона высовывается чья-то голова в усах и эспаньолке; Кальдерона, кажется. Пасмурный и часто полупустой, зал знал лучшие времена. В прошлом веке тут выступали приезжавшие в столицу итальянские и французские труппы, и восторги меломанов, современников Паста, Патти, Тамберлинка, Мазини, связаны именно с Михайловским театром.

Естественно, что и беглые взоры навстречу друг другу идущих по параллельным, не пересекающимся лестницам ярусов, и нервный смех в курительных, и умышленные столкновения в сенях при разъезде, — все здесь, в этих стенах…

В 1918 году организовался здесь театр Малегот, называвшийся во время оно «лабораторией советской оперы». О том, что касается музыкального озвучивания романов Шолохова или пьесы Всеволода Иванова про бронепоезд под каким-то номером, ничего не можем сказать, потому что не видели никогда и не интересовались.

Но один эксперимент в Малеготе заслуживает упоминания: постановка Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом «Пиковой дамы». Премьера состоялась 25 января 1935 года.

Мейерхольд решил очистить музыку Петра Чайковского от либретто брата Модеста. Идея, на первый взгляд, невыполнимая, по тем временам не представляла ничего особенного. Сергей Городецкий, например, заменил своими стихами либретто начальной русской оперы «Жизнь за Царя», ставшей «Иваном Сусаниным». Не говорим о красноармейском песенном фольклоре, представляющем отчасти подтекстовки популярных белогвардейских и казачьих песен.

Так что попытка переписать либретто «Пиковой дамы» сама по себе не могла в те времена кого-либо смутить. Свежесть мейерхольдовской постановки — не в факте «литобработки», а в том, что режиссер, не меняя последовательности развития музыки оперы, решил разыграть под нее пушкинскую повесть. Вместо сцены в Летнем саду, под ту же музыку, играли в карты у конногвардейца Нарумова; финал демонстрировал Германна в палате Обуховской больницы и т. д. Декорации и костюмы, естественно, были ориентированы на 1830-е годы.

Не сомневаемся, что братья Чайковские были бы шокированы. Петру Ильичу от огорчения пришлось бы срочно уезжать в Италию. Но вообще-то хотелось бы посмотреть, что из этого вышло. «Орденоносец» (как принято было подчеркивать) и «народный артист» тогда уже испытывал «головокружение от успехов», столь сурово пресекавшееся товарищем Сталиным.

Роковая суть «Пиковой дамы» мистически выявилась в этом спектакле. С него началось низвержение корифея советского театра. Кончилось расстрелом, причем не только Мейерхольда. За два года до того репрессированы были его соавторы по трансплантации оперы.

«Литературной частью» в Малеготе заведовал Адриан Иванович Пиотровский, личность почти ренессансная по размаху интересов. Он переводил с древнегреческого Аристофана, с немецкого — поэтов-экспрессионистов, был теоретиком театрального конструктивизма, одним из пионеров советского кино (как ни крути, выдающегося явления мировой культуры). В полном соответствии с ренессансной натурой оказался тесно связан с механизмами власти, в шестеренках которой был раздавлен.

Соавтор либретто новой «Пиковой» Валентин Иосифович Стенич, этакий маленький Чаадаев, не в философском смысле (поскольку Чаадаев был религиозен, а Стенич полностью аморален), но по положению в тогдашнем ленинградско-московском «большом свете». Ослепительный эрудит, остроумец и бездельник, всегда безупречно одетый. В 18-м году он мистифицировал Блока, написавшего, под впечатлением от беседы с ним, статью «Русские денди». Но на самом деле, зная наизусть километры стихов, он вовсе не собирался, как персонаж Блока, «умирать, если осуществится социализм». В гражданскую войну он был «красным», как и впоследствии не тайным белогвардейцем, а совершенно явным осведомителем ГПУ.

Дело, по которому в 38-м году прошло прореживание ленинградской интеллигенции, было связано с ликвидацией последствий визита в СССР Андре Жида, чья книга о поездке в Москву глубоко возмутила советское начальство. Книга эта, «Путешествие в СССР», недавно издана в «демократической» России. Никаких особенных разоблачений сталинского режима она не содержит. О лагерях в ней нет ничего. Тем не менее, долгое время само имя классика французской литературы и нобелевского лауреата в СССР не произносилось. Разве что испытанный сталинский публицист Эренбург в своих мемуарах обозвал Жида педерастом…

Бенедикт Лившиц, переводчик Жида, тогда же пострадал. Юрий Юркун — ну, об этом особый разговор… Есть соблазн усматривать в репрессиях какую-то логику и направленность, но ничего такого не было. Наверху хрущевы с кагановичами старались удержаться, кося конкурентов справа и слева, но на местах все шло, не отличаясь от любых других кампаний: что заготовка зерна, что выявление шпионов — планы, отчеты, усушки, утряски. Какие-то группы риска, наверное, выделялись, но в них могли взять, а могли и не взять. Довольно распространено мнение, будто уничтожали евреев. Статистикой, мы полагаем, доказать это решительно невозможно.

Мейерхольд, например, не был евреем. Он — вот предмет для психоаналитиков — подобно Германну, «сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал». Отец его был из поволжских немцев, владелец водочного завода в Пензе. Мать — Альвина Даниловна ван дер Неезе. Сам Всеволод Эмильевич от рождения был Карл Казимир Теодор, лютеранин, на Всеволода поменялся (в память Гаршина) и перешел в православие в двадцать один год.

Брезжится более близкая к нашей теме версия. Но хотя число репрессированных было не так велико, как теперь считается, уничтожили, все-таки, куда больше, чем, по простой биологии, могло быть гомосексуалистов. Трудно даже сказать с уверенностью, имело ли это вообще какое-то значение. Кажется, главный деятель 1937 года Николай Ежов именно такими склонностями отличался, но если прихлопнувший Ежова Лаврентий Берия был отъявленным «натуралом», из этого не следует, что больше не было других причин для смены руководства НКВД.

Довольно популярна легенда, будто накануне указа 7 марта 1934 года, объявившего, по существу, факт рождения уголовным преступлением, в Москве и Ленинграде были проведены облавы и массовое уничтожение «голубых». Однако среди нашей творческой интеллигенции, государственных, военных и научных деятелей (о людях простых не говорим, их всегда, конечно, больше) недостатка в «голубых» никогда не замечалось. Так что истреблены были явно не все, и даже непонятно, кто именно, и за это ли самое. Очень вероятно, что некоторые из осужденных занимались растлением, скажем, малолетних; интеллигенция валюткой баловалась, антиквариатом спекулировала. Бывали, разумеется, вполне невинные, в период массовых репрессий, но так, чтобы просто подняли с постели мужиков и тотчас пустили в расход, не предъявив, допустим, обвинения в шпионаже в пользу Японии, — не верится. Не таков наш менталитет.

Все-таки нельзя не согласиться, что для того времени исключительным было как раз не преследование гомосексуалистов, а то, что 16 лет в советском законодательстве не было такой статьи. В подавляющем большинстве стран статья была, а во многих, и даже в некоторых из достохвальных североамериканских штатов, существует до сих пор. Хвалить «всесоюзного старосту» Калинина за указ 7 марта не приходится, но считать коммунистов гомофобами в большей степени, чем капиталистов, феодалов и даже рабовладельцев (вспомните Сократа!), нет никаких оснований. Гомофобию можно объяснить тупостью, консерватизмом, латентной гомосексуальностью законодателей, но уж никак не идеологическими нормами. Как это старый снохач Горький излил желчь на страницах газеты «Правда»: гомосексуализм, мол, с фашизмом близнецы-братья и тотчас Гитлер перестрелял своих педерастов.

Действительно ведь, никакие уроки истории нам не впрок: что делалось в нашей бедной стране в первые послереволюционные годы! Какие безумия психоанализа поощрялись на высочайшем государственном уровне! Какие возможности имели бесноватые ученицы фанатика «сексуальной революции» Вильгельма Райха для устройства детских яслей, где рекомендовалось для полного счастья девочкам с мальчиками на горшочках ласкать друг дружке письки.

Почему-то у нас любое безобразие должно непременно становиться достоянием широчайших народных масс. Ну, кажется тебе, что лучше ходить нагишом и совокупляться на улице — занимайся этим в кругу близких друзей и в отсутствие детей. Зачем же обязательно осчастливливать все человечество радостями свободного секса? Природа тоталитарного мышления не меняется: будем ли мы заставлять всех поголовно спать с женщинами, с мужчинами, заниматься групповым сексом или онанировать наедине. Это дело сугубо индивидуальное, и пока мы этого не поймем, рецидивы сексуального законодательства отнюдь не исключены и в будущем.

Выдающийся юдофоб и гомосексуалист Евгений Владимирович Харитонов находил сходство между евреями и «голубыми» в том, что если жидов не давить, то они займут все выгодные должности, и история на этом прекратится. Равно как следует запрещать мужеложество, поскольку натуралы занимаются общественно-полезными делами лишь до тех пор, пока не осознают возможности влечения к своему полу. А если осознают, то ничем другим уже не смогут заниматься, как только любовью, и, опять-таки, история прекратится. Этот милый парадокс имел бы смысл, если б можно было кому-то сделаться евреем или гомосексуалистом по собственному желанию. Увы, никак.

Что же с Мейерхольдом? Он-то каков, по этой части? Досталась ему по наследству от Есенина Зинаида Райх, на 20 лет младше патриарха «театрального Октября». Лидия Вячеславновна Иванова, жившая в Риме, вспоминала, как Мейерхольд проводил там «медовый месяц» с молодой женой в 1925 году. Гуляют они с Зиной, а навстречу группа молодых матросов. Хорошенькая Райх вызывает натуральный интерес, с ней пытаются заговорить, лицо Мейерхольда при этом сереет. «Всеволод зарезался», объясняет Зинаида Лидии. Правда, при некоторой разнузданности воображения, сценку эту можно воспринять вовсе не так, как, очевидно, понимала Лидия Вячеславовна.

Жуткая гибель Зинаиды Николаевны, зверски убитой в собственной квартире после ареста Мейерхольда, возможно, была связана с некими молодыми друзьями старого артиста. Сейчас в отдельных повременных изданиях делаются на это намеки. Довольно симптоматична близость Мейерхольда с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном, который сохранил архив режиссера. Сколь бы ни отрицал своих естественных наклонностей Сергей Михайлович (вполне понятно, после 34-го года!), его рисунки, поэтика монтажа, раскадровка, крупные планы, типажи (как хорош был молодой Павел Кадочников в «Иване Грозном»!) — нет, тут не приходится сомневаться. Символично, что арестован был великий артист в Ленинграде, где на Карповке, д. 13, была у него квартира, по соседству с Юрием Михайловичем Юрьевым… Того ведь, однако, не тронули? — вот и аргумент для обличителей сталинской гомофобии!

Еще несколько слов об «Европейской» гостинице. Нынешнее здание довольно позднее, и стилем своим явно выпадающее из россиевских задумок (1873–1875, арх. Л. Ф. Фонтана). Но и до того на углу площади и Михайловской улицы находился крупнейший в городе отель, называвшийся «Россия». Принадлежал он Кулону, а потом Клее, по именам которых чаще был известен. Богатые иностранцы, приезжавшие в Петербург в 1830-1860-е годы, останавливались обычно здесь.

Несомненно, заслуживает упоминания маркиз Астольф де Кюстин, автор книги «Россия в 1839 году». Раздраженный русскими клопами, скрывавшимися даже за бархатной обивкой диванов в отеле Кулона, он в сердцах обозвал эту гостиницу «раззолоченным хлевом».

Повод, по которому он оказался в России, характерен. О маркизе, как профессиональном путешественнике, выпустившем в свет описания разных стран, в которых бывал, и тем приобретшим европейскую известность, были, естественно, наслышаны в Петербурге (как обнаружил он, в порядке сюрприза, слава его докатилась даже до Нижнего Новгорода). Вероятно, имелась определенная заинтересованность в том, чтобы получить от Кюстина путевые записки, рисующие процветание великой и могучей России под скипетром мудрого государя Николая Павловича (примерно того же ожидали — через сто лет, и дождались аналогичных результатов от Андре Жида). Но у самого Кюстина был свой интерес.

Он жил тогда с прекрасным поляком, Игнацием Гуровским. Познакомились они, когда юноше было 23, и счастье было не столь уж кратким: шесть лет. Пылкий Игнаций искал новых приключений и в 1841 году влюбился в инфанту, племянницу испанского короля Фердинанда VII, находившуюся в монастыре. Похитив возлюбленную из монастыря, произведя тем небольшой скандальчик в Европе, Гуровский увез ее в Бельгию, женился и произвел на свет девятерых детей.

Сестра Гуровского, баронесса Цецилия Фредерикс, была фрейлиной и ближайшей подругой Императрицы Александры Федоровны, с которой вместе воспитывалась, когда та была еще прусской принцессой Шарлоттой. Связь Кюстина с братом баронессы не только не казалась странной, но явилась отличным предметом бесед путешественника с государыней в петергофском Коттедже. Императрица, как пишет Кюстин, «свернула разговор на образ жизни этого молодого человека и долго, с подчеркнутым интересом расспрашивала меня о его чувствах, воззрениях, характере, давая тем самым полную возможность высказать без обиняков все, что подскажет мне привязанность, которую я к нему питаю». У Гуровских были поместья в той части Польши, которая входила в состав Российской Империи, конфискованные в наказание за участие Игнация и брата его Адама в восстании 1830–1831 годов. Кюстин отважился ходатайствовать о восстановлении прав своего любовника на эти поместья. Положительного ответа он не дождался, а дальнейшее развитие событий с похищением инфанты вызвало гнев Николая I, и поместья окончательно были конфискованы.

Наверное, наблюдения и обобщения Кюстина в его книге объясняются не только разочарованием в его хлопотах. Но и это обстоятельство наложило отпечаток. Книга пользовалась колоссальным успехом, она вышла на четырех европейских языках общим тиражом 200 тысяч экземпляров. В России, однако, первый ее полный перевод явился лишь в 1996 году, а ругают маркиза-«русофоба» наши современники с не меньшим ожесточением, чем Жуковский с Вяземским. В чем же дело? Кажется, что уж актуального может быть в столь далекой старине?

Но вот, например, одно из «крылатых выражений» маркиза: Россия — это огромный театральный зал, где из всех лож следят за тем, что делается за кулисами… Для нас, впрочем, интересно, как «голубой» маркиз воспринимал русских мужиков и парней. Нравились они ему: «светлым цветом волос и яркой окраской лица, в особенности же совершенством своего профиля, напоминающего греческие статуи. Их миндалевидные глаза имеют азиатскую форму с северной голубоватой окраской и своеобразное выражение мягкости, грации и лукавства. Рот, украшенный шелковистой, золотисто-рыжей бородой, в правильном разрезе открывает ряд белоснежных зубов». Действительно, залюбуешься! Мужчины и одеты были чище и наряднее, чем женщины (речь идет о простолюдинах). Русские бабы, писал Кюстин в 1839 году (не о метростроевках и колхозницах!), «имеют тяжелую поступь и носят высокие кожаные сапоги, обезображивающие их ноги. Их внешность, рост, все в них лишено малейшей грации, и землистый цвет лиц даже у наиболее молодых не имеет ничего общего с цветущим видом мужчин. Их короткие русские телогрейки, спереди открытые, подбиты мехом, почти всегда оборванным и висящим клочьями. Этот костюм был бы красив, если б его лучше носили… и если бы он не портился часто неправильной талией и всегда отталкивающей неопрятностью»… Народ с такими женщинами и такими мужчинами просто никак не может быть гомофобным.

Еще на подходе к Кронштадту (Кюстин следовал в Россию на корабле) общее представление о стране, в которую он направлялся, дал маркизу князь Петр Борисович Козловский, «человек, как писали о нем, — величайших способностей, не нашедший, однако, себе употребления». Блестящий собеседник, дипломат, литератор, опубликовавший три статьи в пушкинском «Современнике». Отличался необыкновенной тучностью, приведшей к водянке, как Апухтина, и, судя по всему, теми же склонностями. Называли среди информаторов маркиза и Чаадаева, но они вряд ли даже познакомились во время пребывания Кюстина в Москве. Он ведь всего-то в России пробыл два месяца. Это ему в особенности ставили в вину: как, мол, смеет судить да обобщать, когда ничего толком не узнал. Но писал он, преимущественно, о том, что видел собственными глазами. Во всяком случае, только это интересно в его объемистом двухтомном труде.

Конечно, всех известных постояльцев «Европейской» не перечесть, но как не упомянуть, возвращаясь к современности, что великий Элтон Джон, наведавшись однажды в тогдашний еще Ленинград, жил здесь же.

На другой стороне Михайловской улицы — Большой зал Петербургской филармонии. Трудно дать почувствовать человеку непричастному, что значит это словосочетание: «Большой зал» — для петербургских меломанов. Эти огромные люстры, глянцевитые колонны, высокие падуги с арочными проемами, хоры с витой железной лестницей в углу, где Блок назначал свидание своей Прекрасной Даме… Нет. Мимо здания Дворянского собрания (1834–1839, арх. П. Жако) пройдем, тихо поклонившись, мимо…