Лев Данилкин. Парфянская стрела. Наталья Курчатова
Лев Данилкин. Парфянская стрела. Наталья Курчатова
Контратака на русскую литературу 2005 года. СПб.: Амфора, 2006. 302 с. Тираж 3000 экз. (Серия «Личное мнение»)
Тихо и незаметно еще канул год в вечность, канул как капля — в море! И никто не пожалел о покойнике…
Виссарион Белинский, «Русская литература в 1845 году»
Автор
На поверхностный, тусовочно-светский взгляд, обозреватель московской «Афиши» Лев Данилкин — персона из тех, что вечно попадают мимо кресла. В филологически ориентированной среде его писания принято считать погремушками этакого бо-бо, глянцевого мальчика, к которому смешно и нелепо относиться всерьез. С другой стороны, журналистская публика, находящаяся в сходных обстоятельствах обозревателя на зарплате, с ироничной ласковостью отзывается о «критике Данилкине», который — вот смеху-то! — не знает какой-нибудь характерной американской вариации на тему «елда». Вопиющею серьезностию тона Данилкин выбивается и из этого круга.
Ну и слава богу.
Книжка читается внахлест; в ней нет наукообразия, нет и салонной ленцы. Стиль — скоростной, хоть и извилистый, как серпантин. Данилкин — не критик от штудии, не забавник для коллег по цеху: его мало интересуют межлитературные разборки, он не соблюдает дистанций и легко может оскорбить чей-то вкус. Остроумно; местами весьма похоже на настоящую литературу.
Прецедент
«Контратака на русскую литературу 2005 года» — подзаголовок боевитый и крайне ответственный. Значимый, как это ни странно, именно в своей второй, чисто информативной части. Контратака — она так, для броского словца, а вот заявка на оперативную ретроспекцию здесь много существеннее. «Есть какие-то вещи, которые проступают наружу… сами по себе», — пишет Данилкин в своеобразном интро к своей «Парфянской стреле». Вещь, которая проступает наружу сама по себе, в данном случае — привидевшаяся автору свастика под крылом самолета, заходящего на Франкфурт или Берлин. Расхожее мнение таково, что и новый виток отечественной словесности критику Данилкину точно так же привиделся. Только вот ничто не возникает из ничего, и само появление столь яркой и неоднозначной фигуры говорит в пользу реальности. «Новая ситуация», «новый порядок» востребует нового критика; это стало ясно еще до «Парфянской стрелы». Явление Данилкина вовсе не начинается с издания бело-красного, как спартаковский шарф, томика установленным тиражом 3000 экз. — прицельная стрельба из окопа ведущего столичного ситигайда давненько производит решительно много шума, и объяснять это исключительно выгодной дислокацией снайпера — значит попросту выдавать низкие технические характеристики собственных орудий. Книга здесь просто закономерный символ, историческая рифма, настолько характерная, что по спине дает морозом, оторопью.
Полет стрелы
Существование русской литературы есть факт, не подвергнутый никакому сомнению…
Он же
У Шкловского была характерная метафора о литературном наследстве, которое передается не от отца к сыну, но от дяди к племяннику. Критика, начиная с определенного уровня, — та же литература; и эту сентенцию нам подарил вовсе не просвещенный постмодернизм, как могло бы показаться. Лев Рубинштейн в конце девяностых обзывал критиков писателями-концептуалистами — но зачем так сложно? Высказывание Шкловского вполне применимо к критике как к ветви литературы; но в каждом конкретном случае и дуб, и омела — величины переменные. Кто писатель-концептуалист, а кто и просто писатель. При некотором ускорении темпоритмов закон непрямого наследования действует уже не в зазоре меж поколениями, но в рамках одного жизненно-литературного сюжета, на линии отдельно взятого диалектически развивающегося персонажа: слой или школа, которая еще недавно не просто казалась, но по сути была актуальной, уходит вглубь, как разбивающаяся о берег волна, — и сверху тут же накатывает следующая. Критик, который по определению виндсерфер, гораздо больше подвержен этому ускорению. Он находится на пенном гребне или, если угодно, в самом конце пищевой цепочки: обмен веществ на порядок выше. Это обстоятельство делает его крайне динамичным элементом. Колебания курса и даже ошибки критика — характерная черта рода деятельности, ведь он откликается на любую перемену интеллектуальной погоды как парусник, идущий размашистыми галсами. Глянцевый англофил и модник, почитатель Сорокина и читатель Акунина, при выходе из бухты в начале нулевых Данилкин, думается, совершенно не случайно поймал вполне себе встречный шквал, прибавил пару узлов скорости и провозгласил чуть ли не готический ренессанс русской литературы. Для многих это залихватское перекидывание штурвала служит только показателем того, что пассажир держит нос по ветру; мне, наоборот, кажется, что шкипер по-хорошему одержим.
«Парфянская стрела», собственно, венок рецензий, по-хорошему — статей, окольцованный несколькими центростремительными идеологемами, которые и связывают книжку в единое целое. Вкратце, не претендуя на полноту, рефрен звучит так: слухи о конце литературоцентризма сильно преувеличены; главной миссией сегодняшнего романа является проектирование завтрашнего дня, который почти не оставляет шансов реальности, но дает хорошие, хоть и скоротечные перспективы литературе. Еще есть что-то про то, что литература заменяет собой отсутствующую политику, и о реинкарнации фигуры интеллигента — но это, по сути, лишь вариации главной темы.
При такой конфигурации системы становится крайне заметно, что почти каждая развернутая ремарка высказана под тем или иным, но внятно идеологизированным углом зрения — будь то разговор на тему самоопределения «компрадорской буржуазии» в романах Робски или ода служению — в данном случае служению державному — на появление прохановской «Надписи». Данилкин, словно остервеневший Белинский петербургского периода, подступает к литературному тексту вовсе не с эстетических позиций и тем более не с позиций потребительских, — что было бы, согласитесь, логично, учитывая подавляющее большинство его вынужденной таргет-группы; последовательно размыкая контакты романных механизмов, он вытаскивает из каждого его взрывоопасную социальную начинку. Правда, язык не повернется назвать это разминированием.
Саперу не полагается ошибаться; неудивительно, что после наиболее рискованных операций находится немало желающих размазать Данилкина по стенке. Очередное бытующее мнение — что Данилкин сознательно выбирает спорные фигуры или пограничный материал, чтобы с тем большим блеском произвести «лоботомию» писательских, а может, и читательских черепов. «Лоботомия», впрочем, не слишком аккуратная метафора — ведь в результате ее чаще всего становятся идиотами. Но вот чем-чем, а способностью будить мысль и возмущать спокойствие Данилкин может поделиться с дюжиной более «маститых» коллег. Разумеется, в подобном самопозиционировании можно углядеть фанфаронство, своего рода бретерский шик, но оно в любом случае отважно, и, видимо, искренне. В любом случае Данилкин не из тех, кто делает имя на чистом скандале, — словесное золото с брабантских манжет щедро сыплется от любого щелчка: «в России дефицит настоящих мизантропов, умеющих встречать уродов высоко поднятой бровью»; «Кремль, как гнилой плод, кишит червями, ожидающими финального хруста черенка»; «Она вдруг села в могиле — как скифская принцесса, похороненная со своим боевым топором». Три цитаты — на предмет Анны Козловой, Сергея Доренко и Оксаны Робски соответственно. Поверьте на слово, ни у одного из героев и близко нет подобных «кунштюков».
Действительно, список персонажей Данилкина никак не назовешь «гамбургским», и это, пожалуй, самое уязвимое место; но, с другой стороны, если про телефонный справочник будут писать таким языком, можно почитать и про телефонный справочник.
Что до литературных вкусов, о которых, как известно, спорят и до багровых зайчиков в глазах, то здесь у Данилкина присутствует некая барочная вредность. Хотите коринфский ордер — ладно; но он у меня такими завитушками пойдет… Параллельно линии Робски—Доренко—Соловьева, которую можно условно назвать литературой медиафигур (Соловьева, Данилкин, правда, обругал, но двух первых великодушно зачислил в писатели), он выводит совершенно марсианский какой-то маршрут, ни в одной точке не пересекающийся с Рублево-Успенским шоссе или коридорами Останкино, — Личутин, Шаров, Микушевич. Отчасти еще Алексей Иванов и Проханов, но первого взяли в «Азбуку» на многотысячные тиражи, а второй замечен у Соловьева, и, соответственно, по-прежнему и мост, и комбайн, и баллистическая ракета, но уже никак не марсианин. Если Данилкин — глянцевый критик, то чем его привлекли Шаров—Личутин, вопиюще непопулярные и сложночитаемые, — про дремучего Личутина даже Виктор Топоров, тоже знаменитый любитель жахнуть кирпичом в болото, признался, что «не смог осилить больше полутора страниц»? Если же он критик литературный, то зачем ему Робски и Соловьев, про которых с большой степенью очевидности можно сказать, что разработали мемуарный пласт — и спасибо; под пар? Чем объяснить жар, с которым Данилкин превозносит «бронтозавра» Проханова, — и речь сейчас не о реальном литературном своеобразии спорного автора, не о достоинствах конкретной «Надписи», а о том, насколько можно было ожидать этого от Данилкина образца конца девяностых—начала нулевых? К слову, обратную динамику претерпел у него образ Б. Акунина: из писателя калибра Умберто Эко (Данилкин договаривался даже до того, что прозрачно намекал на их культурологическое тождество), автора, к «Смерти Ахиллеса» которого он чуть не брался написать комментарий наподобие комментариев к Джойсовому «Улиссу», к рассматриваемому периоду Акунин превратился у него в «литературного бизнесмена». Привет против шерсти достался от экс-европейца Данилкина также Бавильскому и Курицыну с их «романами-путеводителями»; и — весьма на мой взгляд незаслуженно, по причинам экстралитературным, — Михаилу Шишкину за «Венерин волос». По касательной — еще и весьма почитаемому автором (и действительно рафинированному мастеру рассказа) Сергею Болмату: «можно имитировать оригинальный продукт, вроде „БМВ“, но „Жигули“, собранные в Баварии, производят странное впечатление». Вряд ли это значит, что критик теперь предпочитает оригинальные «Жигули»; скорее бронепоезд. Во всяком случае, энтузиазм, с которым Данилкин принялся подкидывать уголек в топку отечественного паровоза, поражает.
Я прямо знаю, что тут скажут, — а скажут, что их было четверо; то есть что вот она, легкодоказуемая правда-матка о том, что критик в данном случае — всего лишь блистательный литературный эквилибрист, меняющий трапецию на ручного медведя по первому хлопку из ложи.
На самом же деле стоит вспомнить крайне, на мой взгляд, опрометчивое высказывание самого Данилкина о том, что его интересуют книги и совершенно не интересует литературный процесс; кажется, это высказывание на сегодняшний день стоит понимать ровно наоборот. Список обязательного чтения от «парфянского стрельца» и вправду может быть двадцать раз оспорен, но корабельный компас исправен и с навигацией все в порядке. Так же как Робски или Доренко обеспечивают завтрашнюю литературу строительным материалом, так Микушевич или Проханов обеспечивают ее идеями, которые не просто прорастут, но уже проклюнулись в завтрашних Гарросах или Прилепиных. Налицо запуск грандиозного римейка словесности, которая через цензурную или неподцензурную литературу советской эпохи обращается еще глубже — к домодернистскому материалу, девятнадцатому веку, и для этой нарождающейся творческой биомассы Данилкин тот самый неистовый виссарион. Как бы то ни было, именно его рецензии чаще всего обсуждаются в писательском кругу (проверено); писатель Иванов как-то признался, что лихой сюжет в «Золоте бунта, или Вниз по реке теснин» закрутил чуть не для того, чтобы показать Данилкину, чьи в лесу шишки. Так что пусть Данилкин ошибается, время от времени попадает мимо кассы — искренность этих ошибок, увлеченность предметом роднит его со своими героями-писателями больше, чем бесстрастность ученого или обременительные узы «партийной критики». Склонность срываться с места в карьер, рискуя навернуться на ближайшем идейном ухабе, вместо того чтобы трястись строевой рысью на раз и навсегда прикормленном коньке, и обеспечивает Данилкину отсутствие состава ангажированности, а его объективная одаренность делает это качество вдвойне ценным. Кажется, пренебрегая всеми насиженными шестками, Данилкин таки занял одну из наиболее насущных и востребованных на сегодня культурных вакансий; и ее на самом деле очень жесткий кодекс, основанный на духе, а не на букве литературы, втянет его еще не в одно приключение, не в одну идейную авантюру. И пока он не погрешит против этой веселой и страшной науки, предъявлять к нему претензии на основе метода, а не сути — все равно что возмущаться тому, что контролер в автобусе спрашивает билет: работа такая. Талант здесь неоспорим, а дальше — «главное — неравнодушие и живой блеск в глазах», как говорил Уильям Блейк.
Наталья Курчатова