Глава 1 Меншиковский дворец. Академия художеств
Глава 1
Меншиковский дворец.
Академия художеств
Топографический рок Петербурга. — Быт первых строителей города. — Страсть Петра I к поцелуям. — Глас народа о царском любовнике. — Петр II и князь Иван Долгоруков. — Военный устав о «содомском грехе». — Мужеложество с женщиной. — Характер петербургского населения. — Кадетский театр. — С. П. Дягилев в виде Минервы. — Жизнь К. Н. Батюшкова. — Дневник А. X. Востокова. — Учебные постановки натуры. — «Аполлон, Гиацинт и Кипарис». — Устройство римских купален. — «Ночи на вилле». — Гарсон Филипп и серебряный кофейник
Попробуйте нарисовать продолговатый изгиб Финского залива, на самом кончике которого, там, где в него впадает Нева, разместился Санкт-Петербург. Что-то напоминает эта фигура, не правда ли? Вызывает смутные ассоциации с тем, что встречалось любознательному читателю на заборах, на стенках общественных туалетов. Есть в этом некий рок, предопределенность. «Голубизна» присуща этому городу изначально.
В самом деле, как строилась эта крепость, по манию Петра Великого заложенная на низком крохотном островке Невской губы, постоянно затопляемом наводнениями? Кстати, если уж вспомнилось о них: нет ли чего-то символичного в натиске вод, стремительно втягиваемых в русло реки из узкого жерла Финского залива, в схватке двух несущихся навстречу друг другу могучих потоков, разрешаемой всеобщим затоплением?
Крепость воздвигали солдаты и наемные рабочие, сгонявшиеся из разных губерний сюда, на болота северо-запада, чтобы в течение пяти-шести месяцев строительного сезона что-то тут построить. На зиму уходили обратно в свои деревни, а возвращаясь, видели, что все размыто наводнением, и продолжали работу, кажущуюся вполне бессмысленной и губившую в непосильных мучениях тысячи жизней. Однако, несмотря на проклятия и мрачные предзнаменования, дело потихоньку шло, и город рос. Женщин в этом городе не требовалось: тут строили укрепления, прокладывали дороги, рыли фундаменты, закладывали на верфях парусные суда. В немногие часы отдыха шли в кабак и, напившись до бесчувствия, заваливались спать. Спали вповалку. Как знать, куда там попадала, почесывая, рука. Что молча, крепко прижавшись друг к другу, вытворяли молодые парни, мечтающие о ласке.
Первым губернатором этих мест был князь Александр Данилович Меншиков. Дружба его с Петром не может не будить воображение. Сынишка дворцового конюха, приглянувшийся юному самодержцу. Всюду они были вместе: шлялись по кабакам в заграничных путешествиях, в звериной ярости рубили головы непокорным стрельцам, бок о бок мчались на конях в Полтавской баталии… Тридцать пять из неполных пятидесяти трех лет жизни Петра Великого связаны с Меншиковым.
Оба были женаты, имели многих детей и любовниц, хоть само по себе это обстоятельство ничего не доказывает. Импульсивная, ненасытная натура Петра требовала всего зараз, все ему было интересно.
Первым наставником царя, предпочитавшего пышным кремлевским теремам скромный комфорт Немецкой слободы на Яузе, был Франц Лефорт. Пылкая привязанность Петра к этому иноземцу была такова, что когда тот умер в 1699 году, двадцатисемилетний царь целовал его в гробу и плакал, как женщина. Отмечалась современниками эта страсть императора к поцелуям: денщика Афанасия Татищева мог он зацеловывать до ста раз. Семнадцатилетний Павел Ягужинский, начав лакеем при Петре, быстро сделал неплохую государственную карьеру; поговаривали, что и тут не обошлось без «содомского греха».
Петр I был женат дважды: первый раз очень рано, на Авдотье Лопухиной, на три года его старшей. Быстро возненавидев первую жену, родившую ему сына Алексея, Петр заточил Авдотью в монастырь.
Не лишено интереса, что с Меншиковым они заключили договор не жениться одному раньше другого… Лет через семь после изгнания Авдотьи Лопухиной появилась некая Катерина Трубачева, она же Марта Скавронская, чухонка неизвестного происхождения, оказавшаяся в обозе графа Шереметева. Потом полюбилась она Меншикову, который по-братски уступил ее Петру. Вслед за другом и сам он женился на Дарье Арсеньевой. Катерина успела до венчания родить царю двух дочерей, Анну и Елизавету; всего же было у них девять деток, умиравших в младенчестве.
В 1724 году Екатерина Алексеевна, бывшая Марта Скавронская, стала императрицей. Вскоре случился скандал: обнаружилась связь ее с Вильгельмом Монсом — по прихотливому орнаменту судьбы братом хорошенькой немочки Анны Монс, с которой свел Лефорт юного Петра в яузской слободе. А вслед за тем Петр и умер, при довольно таинственных обстоятельствах. Поскольку Меншиков, не терявший расположения Екатерины I, равно как и она, получили от этой смерти немалую выгоду, подозревать их в помощи природе не будет большой натяжкой.
Да что уж там: сохранилось дельце о дознании какого-то гвардейца Преображенского полка, который, будучи пьян, горланил, что государь «живет с Меншиковым бляжским образом». Причем, в те суровые времена, когда запросто можно было и на дыбу, и остаться без ноздрей — вольнодумца всего-то лишь сослали в Оренбург. Никого, видно, это не приводило в особое смущение.
Итак, если уж мы решили познакомиться с достопримечательностями «голубого» Петербурга, начать надо с Меншиковского дворца на Васильевском острове. Строить его начали в 1710 году придворные архитекторы «князя Ижорской земли» Т. Фонтана и Г. Шедель. По размаху и великолепию с этим дворцом не могло сравниться в Петербурге ни одно строение. Завершить сооружение меншиковских хором помешали дальнейшие обстоятельства…
Князь, после смерти Петра, стал фактическим правителем России — присвоив себе, кстати, титул генералиссимуса (почему-то любим он тиранами). Но императрица Екатерина I умерла через два года, и созрел новый план: женить императора Петра II (внука Петра Великого), двенадцатилетнего тогда мальчика, на своей дочери Марии.
Однако царственный отрок, поселенный генералиссимусом в этом самом дворце, убежал оттуда, соблазненный другом, на семь лет его старше, князем Иваном Долгоруковым, уговорившим царя отдать руку сестре Ивана Екатерине. Впрочем, до прихода в возраст, пригодный для женитьбы, Петр проводил дни в охотничьих забавах. А ночи, как уверяют историки, в одной постели с князем Иваном…
Меншиков был сослан в Сибирь, царский двор перебрался из Петербурга в Москву (где Петр, не дожив до женитьбы, умер в 14 лет). Дворец, так и не достроенный, передали сухопутному кадетскому корпусу. Вот память места: нравы закрытых учебных заведений всюду одинаковы, и что там делалось, в спальнях, наполненных мужающими юнцами — читатель может вообразить и сам.
Не лишено интереса, что, будучи президентом Военной коллегии, Меншиков принимал участие в составлении Воинского устава (диктовал, должно быть, секретарям, поскольку не умел, как ни странно, читать и писать).
Устав любопытен для нас тем, что была в нем статья, специально посвященная «содомскому греху, насилию и блуду». Перечисление пороков начиналось почему-то со скотоложества, за которое полагалось «жестокое на теле наказание». То есть, следовало просто хорошенько выпороть согрешившего с собачкой или козочкой. То же самое надлежало, «ежели кто отрока осквернит или муж с мужем мужеложствуют». Ну, что ж, в сущности, довольно умеренное наказание, если вспомнить, что в то время в иных странах за такие дела посылали на костер. Правда, если можно было доказать, что «содомский грех» совершался не по взаимному согласию, насильника навечно ссылали на галеры.
Но это дела военные, а с гражданским законодательством в России и всегда-то было плохо. Уголовный кодекс собрались разработать лишь к середине прошлого века. Тогда уж просвещенные французы и итальянцы о таком грехе в уголовном кодексе не поминали, хотя в соседней нам Германии статья была. Наша 995-я обещала ссылку на поселение в Сибирь, а за насилие — и в каторгу.
Многих ли ссылали — трудно сказать. Это дело всегда у нас было под секретом, но известен замечательный юридический прецедент, когда в 1869 году некоего Микиртумова осуждали за «мужеложество с женщиной», подразумевая, очевидно, под таковым известный способ сношения.
Количество мужеложников всегда примерно одно, и наличие статьи в уголовном кодексе может на нем отразиться не в большей степени, чем уголовное преследование, например, заикания или бородавок. Другое дело, что Петербург всегда казался особенно благоприятным местом для развития гомоэротизма. Здесь и после того, как крепость построили и царский двор из Москвы переселили, мужчин незанятых было гораздо больше, чем женщин. Бесчисленное множество солдат и моряков, работных людей, оставляя жен в деревне, приходивших в город на заработки. Учащаяся молодежь: студенты, курсанты, кадеты, пажи — будет еще возможность об этом поговорить. Холостые чиновники, ищущие тайных приключений, и готовые к услугам банщики, форейторы, мальчики-рассыльные. Не забыть бы еще одиноких иноземцев, наезжавших в качестве наемных гувернеров, куаферов, жокеев, танцоров…
Все в Петербурге взаимосвязано. Воспитанники Кадетского корпуса, разместившегося в меншиковском доме, устроили своими силами любительский театр, первый, кстати, в столице. Женские роли, разумеется, исполняли юноши. Это забавляло императрицу Елизавету Петровну, которая приглашала юных артистов в Зимний дворец и перед выходом на сцену придворного театра собственноручно румянила им щеки и вдевала в уши серьги с бриллиантами. Страсть к переодеваниям отличала эту царицу. И сама она любила покрасоваться в мужском костюме — говорят, шедшем к ней необыкновенно — и кавалеров заставляла рядиться в фижмы с кринолинами. Впрочем, наряжая своих придворных в дамские платья, государыня и думать не хотела, что иным это, может быть, очень даже нравится… Гомосексуализма она терпеть не могла, сама будучи женщиной любвеобильной.
Как-то на спектакле кадетского театра приметила она двадцатидвухлетнего красавца Никиту Афанасьевича Бекетова, быстро вошедшего в фавор. Это забеспокоило Шуваловых, бывших тогда при Елизавете в большой силе. Они расправились с конкурентом, обратив внимание государыни на пристрастие Бекетова к молодым певчим. Сама Елизавета певчих очень любила, но внимания к ним своего фаворита простить не могла, и Никита Афанасьевич выслан был в свои поместья.
В соседнем с кадетским корпусом головкинском доме (принадлежавшем канцлеру Петра Великого) в 1750 году начались представления уже настоящего городского театра, первыми актерами которого были ярославские купеческие дети, братья Волковы. На месте этого дома построено огромное здание Академии художеств (1764–1788, арх. Ж.-Б. Валлен-Деламот, А. Ф. Кокоринов).
Главный фасад, на коем начертано: «Свободным художествам» — обращен к Неве. Здесь учили, да и сейчас учат будущих живописцев, архитекторов и скульпторов. В XVIII веке мальчиков (только мальчиков!) принимали сюда в возрасте шести-восьми лет, и все их созревание, как художественное, так и физическое, проходило в этих стенах. Дортуары соединялись бесконечными коридорами с учебными классами, мастерскими и залами академического музея. Куратор Академии, Иван Иванович Шувалов, в молодости служивший утехой императрице Елизавете, путешествуя по Италии, заказал множество гипсовых слепков известных произведений античной скульптуры. Они заполнили залы и лестницы Академии, назначенные для срисовывания юными художниками.
Над фасадом здания возвышалась когда-то гипсовая статуя Минервы. В конце прошлого века она развалилась, хоть, кажется, не теряют надежды ее восстановить. С этой Минервой связана забавная карикатура Павла Щербова, талантливого художника начала XX века, рисовавшего в юмористических журналах с подписью «Old Judge» («старый судья»). Вместо Минервы на крыше Академии Щербов изобразил Сергея Павловича Дягилева — в вицмундире чиновника по особым поручениям, балетных пачках и в шлеме богини. Карикатура была сочинена по поводу открывшейся в стенах Академии выставки «Мира искусства». Обо всем этом надо будет рассказать поподробнее в дальнейшем: Дягилев, естественно, один из главных героев нашего повествования.
Одна из первых выставок в залах Академии была устроена в 1814 году, и описание ее, сделанное К. Н. Батюшковым, принадлежит к ранним образцам только зарождавшейся тогда русской художественной критики.
Не знаем, правы ли мы, включая имя Константина Николаевича Батюшкова в ряд персонажей, не вызывающих никакого сомнения. Есть натуры — как бы это удачнее выразиться — пограничные. Нет прямых свидетельств, но все же нечто как бы мерцает и брезжит. Чувствуется некое смутное томление, бессознательное влечение. Душевные неурядицы, спутанность чувств очевидны, но нет удовлетворительного им объяснения. В таких случаях, переходя на зыбкую почву фантазии, может быть, интуитивно удалось бы выйти на версию, более близкую к реальности, чем те, что опираются лишь на документальные свидетельства.
Непоседливость, склонность к перемене мест, отличающая многих наших героев, была свойственна Батюшкову в высшей степени. Родился он в Вологде, но рано оставил родительский дом. Мать его, передавшая сыну фамильное безумие, скончалась, когда Константину было семь лет. Воспитывался он, можно сказать, подкидышем, в семье своего двоюродного дядюшки, сановника екатерининских времен Михаила Никитича Муравьева, умершего в 1807 году. Двадцатилетний Батюшков в том году, по случаю начавшейся войны с французами, вступил в ополчение, успел немного повоевать, был ранен, а когда выздоровел, с французами заключили мир в Тильзите. Зато открылась война со шведами, и юный герой отправился сражаться в Финляндию.
Ратные забавы сменились, как в романе «Война и мир», затишьем. Родным домом для Батюшкова оставался муравьевский. Собственно, дома были как в Петербурге, так и в Москве. Вдова Михаила Никитича, Екатерина Федоровна, урожденная Колокольцева — дочь фабриканта-миллионера, шали которого делались столь тонкими, что продевались сквозь золотое кольцо. Семья была большая. В нее входили как родные ее дети, Никита и Александр (будущие «декабристы»), так и значительно их старше пасынок, внебрачный сын М. Н. Муравьева гравер Николай Уткин, и совсем уж не родственник, живописец Орест Кипренский, на пять лет старше Батюшкова.
Тут громыхнула гроза 1812 года. Замешкавшись в Москве с выездом благодетельницы, Екатерины Федоровны, Батюшков был свидетелем пресловутого пожара, а к подвигам на поле брани приступил лишь в следующем году. Бился с французами при Дрездене, переправлялся через Рейн, видел Париж с высот Монмартра. Заезжал в Лондон, Стокгольм, в Петербург вернулся лишь в конце 1814 года, когда написана статья «Прогулка в Академию художеств». Но внезапно покинул столицу и со своим полком направился в глухой Каменец-Подольский, что тем более казалось странным, поскольку он давно хотел в отставку.
Батюшков, как все литераторы и художники его времени, бывал в доме Алексея Николаевича Оленина. Без упоминания об этом выдающемся человеке никак не обойтись, хоть по своим наклонностям он абсолютно не принадлежал к нашим героям. Просто все сколько-нибудь заметные люди в Петербурге начала прошлого века были знакомы с Олениным, заглядывали в его гостеприимный салон, навещали его в загородной усадьбе Приютино, где всем распоряжалась домовитая супруга, Елизавета Марковна, и гомонило шумное семейство: дети, зятья, внуки, приживалки.
У Алексея Николаевича была воспитанница, компаньонка его дочерей, Анна Фурман, голубоглазая белокурая немочка, приглянувшаяся Батюшкову. Поэту было уж под тридцать, надо бы жениться, и Анна вовсе не отказывалась от замужества. Правда, Константин Николаевич был невысок, красавцем его нельзя было назвать. Не богат, но все же имел какую-то деревеньку в Череповецком уезде. Да и какие уж могли быть у немочки этой, бесприданницы, претензии. Но вдруг, когда все уж ждали свадьбы — Батюшков убежал. Именно в Каменец-Подольский. Оправдывался тем, что, будто бы, Анна согласилась на его предложение не по любви. Больше никаких романов с девицами он не заводил.
Девица Фурман вышла замуж за директора Кадетского корпуса по фамилии Оом, и сын ее Фединька получал стипендию, учрежденную в честь баснописца Крылова (ну, это уж значительно позже).
Выйдя в отставку, жил Батюшков то в Москве, то в Петербурге. Издал «Опыты в стихах и прозе». Влекла его Италия, переводил он октавы Тассо, мечтал о теплом море, пиниях, скалах. В 1817 году выхлопотали ему место при русской миссии в Неаполе, и три года прожил он под солнцем юга — на одной квартире с пейзажистом Сильвестром Щедриным, младше его на четыре года. Загорелые босоногие лаццарони, оживляющие ведуты Щедрина, тоже вызывают двойственное чувство. Художник умер в Сорренто, годик не дожив до сорока; женат не был.
Из друзей поэта отметим также Ивана Петина, погибшего на 26-м году жизни в «битве народов» при Лейпциге. Батюшков подружился с ним еще в походе в Восточную Пруссию в 1807 году. «Души наши были сродны, — писал он, оплакивая друга. — Одни пристрастия, одни наклонности, та же пылкость и та же беспечность, которые составляли мой характер в первом периоде молодости, пленяли меня в моем товарище… все пленительные качества наружности и внутреннего человека досталися в удел моему другу».
Нет, что же, очень может быть, что на привале, ночуя в одной палатке, друзья, задушевно побеседовав о далеких своих возлюбленных, укутывались одним плащом и засыпали, повернувшись спинами друг к другу. И этому нет доказательств, как и предположениям иного рода… Кончилось дело тем, что в 35 лет семейный недуг вполне овладел Батюшковым, и еще тридцать три года он прожил в невменяемом состоянии.
Но вернемся к Академии художеств. Жизнь русских живописцев XVIII — начала XIX веков мало нам известна. Люди знатного происхождения в Академию не поступали. Крепостных, правда, туда тоже не брали, а так, в основном, дети своего же брата художника. По фамильной профессии. Ну, бывали солдатские дети, чада мелких чиновников, ремесленников. Бастарды, вроде Уткина и Кипренского.
Что у них там творилось, в академических дортуарах, мы могли бы лишь догадываться, но сохранилось, по крайней мере, одно бесспорное свидетельство. Это беглые дневниковые записи Александра Христофоровича Востокова, оказавшегося в Академии довольно случайно. Незаконнорожденный, что для тех времен характерно, он получил фамилию Остенек, на русский лад переведенную как Востоков. Шести лет от роду был определен в кадетский корпус, но к военной карьере оказался непригоден: заикался, к тому же хромал. Впрочем, был резов и общителен. В двенадцать лет его перевели в соседнюю Академию художеств, что тоже характерно: принимали туда мальчиков без особого разбора, и уж потом выяснялось, насколько кто пригоден к занятиям искусством. В живописи он успехов не достиг. Однако впоследствии Востоков стал крупнейшим лингвистом, исследователем древнерусской письменности, издателем знаменитого «Остромирова евангелия». По грамматике, составленной А. X. Востоковым, учились несколько поколений российского юношества.
В Академии художеств он сразу подружился с Александром Ермолаевым и Иваном Ивановым. Тот и другой — сверстники, немного постарше Востокова, также стали в зрелые годы людьми весьма достойными. Нельзя не вспомнить, опять-таки, А. Н. Оленина, совмещавшего должности президента Академии художеств и директора Публичной библиотеки. Библиотекарями при Оленине трудились Батюшков, Крылов, Гнедич. Привлекал он для библиотечных подвигов и наиболее способных юношей, известных ему по Академии. А. И. Ермолаев заменял Оленину секретаря, помогал ему в археологических изысканиях, трудах по расшифровке надписи на Тмутараканском камне, исследованиях древнего оружия. И. А. Иванов, племянник известного архитектора И. Е. Старова, был незаурядным рисовальщиком и гравером; иллюстрировал, в частности, сочинения Пушкина.
Друзья эти, как позднее вспоминал Востоков, настроили ум его «на особенные мечтания: согласно с книгами, которые мы читали, занимали нас попеременно приключения Жильблаза, открытие Америки, подвиги Кортеса и Пизаррио, Робинзона Крузо и другие подобные предметы». Из записей в дневнике — а сделаны они в самом симпатичном возрасте, в семнадцать лет — видно, что влюблен он был в «Асаура», как называл Иванова. Тот, однако, увлекся Фуфаевым, который заинтересовался Репниным, а к хроменькому Остенеку вдруг оказался благосклонен Телегин. В мае 1797 года отмечена «любовная склонность» к Войлокову, увенчавшаяся успехом в октябре следующего года. Иванов меж тем влюблен был в Спедера… Впрочем, по окончании Академии Александр Христофорович долгое время жил на одной квартире с Иваном Алексеевичем, пока не женились они на родных сестрах.
Мы далеки от псевдоученого гонора авторов популярных брошюр, утверждающих, будто гомосексуальность может развиться от подражания «дурным примерам». Как любое врожденное свойство, она может быть подавлена: левшу можно научить писать правой рукой — счастливее он от этого не станет. Мужеложников в Академии вряд ли было больше, чем в любом другом месте. Но здесь пылкое воображение всегда могло найти для себя нужную пищу.
Эти учебные постановки натуры… Вспомним излюбленный сюжет: натурщик стоит, другой присел у ног его так, что лицо, повернутое в сторону партнера, приходится на уровень пупка. О, конечно, большинство и позировали и рисовали без всякой задней мысли — но в иных набросках дрожащий штрих, невольный блик, трепетная растушевка, будто случайно, проговором, выдают заветное чувство. Для внимательного глаза примеров достаточно.
Бесспорное первенство принадлежит Александру Андреевичу Иванову. Сведения о нем скудны. Биография, на первый взгляд, типичная: сын академика исторической живописи, в классе которого учился с одиннадцати лет. Братья учились там же, в Академии: Антон — скульптор, Сергей — архитектор.
Получение за дипломную работу золотой медали давало выпускникам возможность поездки в Италию. Александр отправился в Рим в 1830 году и так там и остался, вернувшись в Россию лишь незадолго до смерти — в 1858 году, вместе со знаменитой картиной «Явление Христа народу». Это полотно, площадью сорок с половиной квадратных метров, насчитывает тридцать четыре фигуры. Пять из них обнажены, среди них привлекает внимание крепкий юноша в левой части холста, выкарабкивающийся из воды так, что рука его почти закрывает темную щетинку на лобке и туго налитой член. В правой части картины дрожащий мальчик с обернутыми тряпицей чреслами обтирается одной простыней с отцом. И вот только для этих фигур художник создал десятки этюдов обнаженных мальчиков. В одной Третьяковской галерее их более тридцати.
Конечно, надо помнить, что мальчики в качестве натуры обходились дешевле. И живописец, стремясь к возможно большей точности анатомии, делал предварительные наброски обнаженных фигур и для тех персонажей, что на картине одеты, но угадывается за обычными для художников того времени штудиями нечто интимное. Любуется он этими лаццарони, нежится, выписывая золотистое тельце на фоне лазурного неба и розовых камней.
Дипломная работа, за которую получил он золотую медаль, была «Приам, испрашивающий у Ахиллеса тело Гектора». Дружба Ахиллеса с Патроклом и месть убившему друга Гектору — хрестоматийный пример того, что называется «греческой любовью». Впрочем, темы дипломных работ в Академии назначались студентам, а не сами они их выдумывали.
Вскоре по приезде в Рим Иванов начал картину «Аполлон, Гиацинт и Кипарис», законченную им в 1834 году. Что сказать об этом полотне? В идеальном пейзаже римской Кампаньи помещена группа из трех фигур, размерами и цветом символизирующих степени восхождения к совершенству. Молочно-восковое тельце малыша, наигрывающего на свирели; загорелый длинноногий подросток — и дебелый бело-розовый Аполлон, тело которого, сияющее, как полированный биллиардный шар, выражает светоносную природу бога-Солнца. Дитя и мальчик нагие, плащ юного Аполлона декорирует его, широкими складками ложась на колени, как бы спадая, но задерживаясь на том самом месте, где нежные впадины подбрюшья переходят в лобковую кость. Не знаешь, что пленительней: задорная пипочка Кипариса, бросающая деликатную тень на бедро, или же драпировка, под которой угадывается таинственное лоно меж крутыми уступами лядвей. Правая рука Аполлона на бедре Гиацинта, левая обвивает шею Кипариса, который одной рукой удерживает ее на плече, другой же, по-видимому, поглаживает себя по животу; курчавая его голова уютно поместилась под мышкой покровителя.
Сюжет картины трагичен. Кипарис поет о своем любимом олене, случайно им убитом (труп оленя у ног мальчика), и теперь молит богов, чтобы они превратили его в дерево, символ скорби и печали. Гиацинт же подрастет и будет соревноваться с Аполлоном в метании диска. Бог нечаянно разобьет голову своего любимца, из крови которого вырастут цветы.
Почему художник выбрал эту тему? Очевидно, было это нечто вроде отчетной работы, показывающей овладение искусством композиции (треугольник от коленок мальчиков к лавровому венку Аполлона), пространственных членений, цвета — как учил Пуссен — от золотисто-коричневых тонов переднего плана к размытой зелени горизонта. То, что мы здесь видим, выразилось как бы ненароком.
Никаких разъяснений не найдем и в переписке художника. Разве что в письме к Николаю Васильевичу Гоголю встречаем любопытный пассаж. «Я располагаю отправиться… в Перуджию, для наблюдения купающихся в Тибре лучшего класса людей, ибо в Риме купальни устроены в виде кабинетов, где ни щелки не оставляется для глаза наблюдательного». Можно вообразить нашего живописца, пытающегося найти щелочку в кабине, — картина, знакомая и современному читателю.
С легкой руки Павла Васильевича Анненкова, известного нашего туриста, знакомого со всеми, от Белинского до Карла Маркса, принято считать, что дружба Гоголя с Ивановым ограничивалась совместным посещением остерии «Заяц», популярной у русских художников, живших в Риме, да игрой по маленькой в бостончик в квартирке Гоголя на улице Феличе. Вероятно, так оно и было, тем более, что Анненков одно время сам жил в той же квартире, под диктовку Гоголя переписывая «Мертвые души». Были, однако, у наших гениев общие наклонности, возможно, не реализованные, но уж ими-то самими, наверное, осознанные.
«Они были сладки и томительны, эти бессонные ночи. Он сидел больной в креслах. Я при нем. Сон не смел касаться очей моих. Мне было так сладко сидеть возле него, глядеть на него… „Изменник!“, — сказал он мне. — „Ты изменил мне“ — „Ангел мой!“, — сказал я ему. — „Прости меня. Я страдал сам твоим страданием, я терзался эту ночь“… Я поцеловал его в плечо. Он мне подставил свою щеку. Мы поцеловались. Он все еще жал мою руку»… И так далее, с нарастающими восторгами. Что ж это за произведение? Далеко не всякий из тех, кто еще помнит изучавшиеся в школе «Тарас Бульба» и «Шинель», назовет автора. Гоголь! Редко издаваемая его новелла «Ночи на вилле». Собственно даже не сочинение, а дневник истинного происшествия.
В 1839 году в Рим приезжал великий князь Александр Николаевич, будущий император Александр II. В свите наследника находился двадцатитрехлетний Иосиф Виельгорский. Сын графа Михаила Юрьевича, известного разнообразными талантами и познаниями сановника, женатого на принцессе Луизе Карловне Бирон (внучке того самого, любимца Анны Иоанновны), он был среди детишек, избранных для совместных игр с цесаревичем. Молодой граф Иосиф болел чахоткой, болезнь его обострилась, и он умирал на римской вилле княгини Зинаиды Александровны Волконской. Гоголь, уже два года живший в Риме, естественно, был завсегдатаем салона Зинаиды Александровны. Знакомство с умиравшим Иосифом превратилось в истинную страсть — хоть трудно судить, преобладала ли в тридцатилетнем литераторе любовь к юношам вообще или же только к умирающим… Или же к трупам? Чего стесняться, чего в природе не бывает!
Увы, то, что мы знаем о Гоголе и Александре Иванове, делает маловероятными смелые предположения. Что-то им мешало — и, наверное, не общественные предрассудки (да были ли они в то время?) — но барьер, который человек сам ставит внутри себя, не решаясь раскрыться потому, что боится опошлить некий идеал, лелеемый в одиноком самосозерцании.
Что-то, однако, было — трудно отделаться от ощущения… Вот хлопочет Иванов о Ване Шаповаленко, на одиннадцать лет младшем, которому не уставал помогать, тогда как вечно клянчивший Ваня (даже и женившись) долгов не отдавал. У Гоголя, если захотеть, можно увидеть в переписке чуть не прямые признания.
Был у Гоголя друг детства, Саша Данилевский. Поместья их родителей были рядом, мальчики вместе учились, в Нежинской гимназии высших наук, и так тесно сблизились, что называли друг друга кузенами, во избежание лишних вопросов. Как-то в гимназии разыгрывали фонвизинского «Недоросля». Гоголь с блеском сыграл Простакову, а Саша, очень хорошенький смолоду, изображал Софью… Любопытное письмецо есть у Гоголя, направленное им из Рима в Париж, где жил тогда Данилевский: «Боже мой, если бы я был богат, я бы желал… чего бы я желал? Чтоб остальные дни мои я проводил с тобою вместе, чтобы приносить в одном храме жертвы, чтобы сразиться иногда в биллиард, после чего — как — помнишь? — мы игрывали не так давно… и какое между нами расстояние. Я играл потом в биллиард здесь, но как-то не клеится, и я бросил» (Нет, как хотите, здесь на что-то намек!)
Не забудьте, между прочим, что друзьям под тридцать, они не женаты, и Данилевский писал другу из Парижа о каком-то гарсоне в ресторации, Филиппе, который «явился с большим серебряным кофейником, без сомнения piu demandato da noiche le belle putto» («более желанным для нас, чем красотки»). То есть, если кофейник более желанен, чем красотки, так непонятно, почему надо переходить на итальянский, да и вообще, какое тут сравнение. Но если речь идет о гарсоне Филиппе, тогда все ясно.