Глава 4 РАСШИРЕНИЕ ОБЛАСТИ ПОЗНАНИЯ
Глава 4
РАСШИРЕНИЕ ОБЛАСТИ ПОЗНАНИЯ
Если революции пятьдесят лет — это уже старая революция. И тем не менее даже для нескольких десятков тысяч человек, глубоко ее переживших, она не исчерпала своих возможностей, не перестала приносить победу.
Битва за феноменологическую редукцию науки была, быть может, самой трудной; выиграв ее, Декарт тут же поспешил ее проиграть. Он думал, что его всеобъемлющая мировая механика заключает в себе подлинное постижение бытия. Де-факто Декарт смешивал физику и метафизику. Следует учесть, что вплоть до 1730 года такое смешение было обычным на всем континенте. Об этом необходимо помнить, чтобы понять догматизм механистической редукции, ужесточившей философский климат в период кризиса европейского сознания. Мерсенн довел феноменологическую тщательность до очень высокого уровня: «Наша наука изменяет образ вещей, но вещи имеют свою собственную природу»; что до Декарта, то он знал: за пределами его физики есть какая-то пока ускользающая реальность. Он знал, а вот одержимые картезианцы 1700—1730-х годов из конюшни Фонтенеля — необязательно. Еще лучше это знал скромный Ньютон. Ограничив поле своей деятельности феноменами, философ-механицист освобождал место знанию, отдельному от формирующейся науки, теологии, предполагающей объективную реальность Откровения, метафизику в точном смысле этого слова, онтологию. Удачный афоризм Мальбранша — его эхо раздавалось еще долго — гласил примерно следующее: «Оставим метафизике изучение таинственной власти „действующих причин”, наука должна удовлетвориться знанием законов». Восемнадцатому веку нелегко будет сохранить равновесие, вульгарная философия XVIII века отвергнет даже мальбраншевское distinguo, в законном восторге перед феноменологической наукой она дойдет до того, что низведет метафизику на уровень мнения толпы.
Редукция науки до состояния феноменологии в XVII веке в действительности привела к разрушению многотысячелетней структуры эмоций, прежде всего на уровне элиты. Читательская масса в большинстве своем на первых порах не была захвачена новым образом мыслей. В коллежах царствует дух гуманизма, литература великих цивилизаций изъясняется категориями Аристотеля, а литература для бедняков все еще грезит цивилизацией, вершина которой уже мертва. И та же читательская масса по-прежнему воспринимает мир познания посредством общепринятого языка Аристотеля и его системы категорий.
Несомненно, тревогу ученых (точнее будет назвать их мудрецами) старой школы лучше всего выразил Галилей в своем «Диалоге» 1632 года. «Лишая их вечной „природы вещей”, разрушали „их убежище, их пританей”, где они укрывались» (Ленобль). Чтобы новая наука распространялась, «нужно было сначала переделать человеческий мозг». Да что мозг — вся система ценностей оказалась под вопросом.
Для людей, внезапно пораженных слепотой и глухотой, неизменные небеса больше не будут петь славу Господу, звезды, покинувшие неподвижную сферу, вслед за планетами лишенные массы, во второй половине XVII века будут, как и все некогда небесные тела, уравнены с унылой материей подлунного мира. Почему же неизменные? Отныне жизнь воспринимается как движение. Восторг перед движением, перед преходящим, а значит — перед сменой рождения и смерти, сотворения и разложения. Утрата неизменности, отождествляемой со смертью, — глубокая эмоциональная травма.
Александру Куаре принадлежит незабываемое описание перехода от замкнутого мира к миру беспредельно неопределенному. Мы остановились на его эмоциональных и религиозных следствиях. Бесконечный мир гармонирует с теологией сокровенного Бога, он стирает религиозную альтернативу успокоительного антропоцентризма. Представление о бесконечной Вселенной, соединенное с евклидовым геометрическим пространством, исключает любую теологию, кроме той, центральным положением которой было бы таинство Воплощения. Но если она приспосабливается к историческому Воплощению, точке вечной встречи трансцендентного Бога с творением и временем во всей их полноте, это практически исключает то неопределенное воплощение, которому отвечает народный религиозный опыт в рамках традиционного общества. И наконец, во времени новая вселенная механистической философии вызывает изменения, сравнимые с пространственными изменениями, но еще более волнующие. Мир имеет историю, а поскольку Земля — это охлажденный, оторвавшийся кусок Солнца, из этого следует и история Земли: ее первой, геологической главой стал поражающий воображение барочный «Mundus subterraneus» («Подземный мир») А, Кирхера. Кроме того, благодаря сенсорным усилителям воспринимаемый мир увеличивается за счет мира, недоступного восприятию. Понятно, какого эпистемологического усилия потребовало соединение двух взаимодополнительных размерностей — от атома до звезды, от амебы до кометы. И вот в 1670-е годы вызов Ньютонова динамизма и агрессия микроскопа, управляемого великим и загадочным Левенгуком, наконец подталкивают интеллектуальную Европу к границам первого этапа научной революции.
Действительно, с появлением законов Ньютона первоначальный упрощенческий механицизм превращается в динамизм. Тонкое восприятие, открытие возможностей для научного исследования области, недоступной восприятию, которая при этом, имея ту же природу, представляет собой лишь расширение сенсорной чувствительности благодаря усилителям зрения — микроскопу и очкам, — одновременно требовало нового понятийного аппарата. Можно ли сказать просто: нового исчисления? Исчисление флюксий, развитие биномиального исчисления, наконец, исчисление бесконечно малых, дающее возможность практического, функционального преодоления конечности и бесконечности, — и на пороге этой новой, более протяженной вселенной двое: Ньютон и Лейбниц. В какой-то момент таинственная сила тяготения Ньютона, тонкое восприятие Лейбница, бесконечно малые Левенгука грозили опрокинуть новую науку. Когда Пикар измерил расстояние от Земли до Солнца, когда 22 ноября 1675 года Олаф Рёмер (сам того не зная) установил подлинные размеры вселенной, точно измерив скорость света, механистическая философия едва не разлетелась вдребезги. Атмосфера паники, почти враждебности: Мальбранш против Лейбница и все против Ньютона. Маленькие кружки узколобых картезианцев еще до самых 1730-х годов будут ломать копья во славу вульгарного механицизма начала XVII века. В действительности для полного восприятия научной революции необходимы были два крупнейших достижения 1670—1680-х годов — вторая научная революция, а именно новое исчисление и всемирное тяготение. Гравитация, то есть действие закона в его чистом виде, освобожденное от чувственных представлений физики первотолчка. Ньютон без обращения к панпсихическому, которое сам он полностью не отвергал, — это аскеза действия законов. Таким образом, научная революция наряду с математическим языком включает в себя обращение к законам как к постижимой структуре вселенной.
Да, Ньютон — это еще и радикальная феноменологическая редукция науки. «Ньютону, как и Лейбницу, динамизм [давал возможность] установить в природе принцип целесообразности, а в „натурфилософии”, то есть на вершине физической науки, обнаружить Бога„Пантократора”». Одновременно и картезианский механицизм запоздалых картезианцев чересчур краткой апологетикой представлялся как зародыш атеизма. И тем не менее то, что казалось смешным во времена Декарта, с 1680 года несло в себе зерно истины. Включив таинственную силу, организующую вселенную, в свою математическую модель, приняв ее, но не стремясь материализовать, Ньютон ощупью подошел к философскому завершению эпохи Просвещения — «кантовскому разграничению эмпирического реализма и трансцендентального идеализма», не достигнув его. Переход был отважно доведен до предела. Тем не менее следует остерегаться поспешных и преждевременных выводов.
Прогресс астрономии и математической физики на заре второго этапа научной революции (то есть в 1680-е годы) стал одним из факторов перемен в философии Просвещения. После Мальбранша и, возможно, именно из-за него метафизика как систематика и онтология теряет свою ценность. Его наивность шокирует. Она травмирует чувства верующих, Жюрье разоблачает неосознанную дерзость ораторианца. Более многочисленны те, кто отказывается подчинять познание авторитету Откровения. Но оставим Мальбранша. Тайна века, начавшего с отрицания тайны, — это познание. Каково соотношение между мной как познающим субъектом и природой воспринимаемого? Восприятие, разум, познание и познаваемое, я и вселенная. На первых порах феноменологическая редукция науки сделала свободной сферу независимой философии. На следующем этапе она привела к редукции метафизики до философии познания, к целому столетию страстных и противоречивых усилий.
Следуя логике развития, историк идей обязательно краешком глаза заметит в конце второй научной революции приход революции философской. Этот запоздалый ответ на ясно поставленный вопрос называется «Критика чистого разума»: 1781 год — век спустя.
Механистическая, а потом и динамическая философия способствовала расширению познания, которое повлекло за собой его дробление на отдельные области развития, все более и более независимые друг от друга и подчиненные каждая своей структуре. Первый из таких разрывов отделил словесность от науки в том узком смысле, который придали этому слову три столетия семантической эволюции. Георг Гусдорф искал переломный момент; он относит его примерно к 1730 году. В 1683 году Бернар Лами в «Беседах о науке», имевших огромный успех, придерживался прежнего понимания, включавшего все дисциплины, которые могут быть предметом обучения. В 1723 году Фонтенель в надгробном слове Левенгуку следует Лами. Но уже в 1751 году Дюкло в «Размышлениях о нравах нынешнего века» специально различает «словесность, науки и искусства». Как ни парадоксально, фактическое отделение предшествовало семантическому сдвигу. Загляните в академические словари, те самые академические словари, которые составляют часть того, что удобно именовать множителем.
Как только процесс набирает ход, новое знание влечет за собой новое знание, успех влечет успех. Это и есть множитель — эффект снежного кома. Множитель зависит в первую очередь от объема взаимных сообщений, то есть от числа людей, которое выросло вдвое с 1680 по 1780 год, главным образом с 1730 по 1780-й. Интенсивность общения выше в городской среде. Городское население растет быстрее. С 1680 по 1780 год оно увеличивается почти в три раза, а в центрах с особо благоприятными условиями, к числу которых относятся мегаполисы с населением более 100 тыс. человек, — в пять раз. Одновременно растет дорожная сеть. Это изменение оказывается более заметным и благоприятным на востоке, где происходит преодоление пороговых значений. В качестве примера можно привести Бранденбург и Пруссию. В Англии сеть коммуникаций меняется с 1740 года, во Франции — с 1760-го. Это то, что касается физического множителя.
Но перемены затрагивают и структуру населения: больше взрослых, а значит, больше людей, наделенных более долгой памятью. Самое труднопреодолимое препятствие для передачи знаний состоит в том, что процесс каждый раз прерывается смертью, каждый человек начинает осваивать его с нуля; вот почему эффект увеличения на десять лет продолжительности взрослой жизни оказывается наиболее значимым из всех составных частей множителя. Восемнадцатый век, стоящий у истока процесса удлинения жизни (увеличение продолжительности взрослой жизни первоначально представляет собой ее удлинение и лишь потом — старение), извлекает из этого все преимущества — и одни только преимущества. Лишь позднее, с ограничением рождаемости, подрезающим основание пирамиды, проявляются и негативные последствия. Совокупный эффект действия всех этих факторов трудно выразить в цифрах. Так или иначе, в XVIII веке выигрыш от него был огромен.
Главную роль сыграло изменение и умножение способов передачи и усвоения знаний. Всем управляет распространение грамотности; вероятность научного прогресса зависит не от общей численности населения, но от численности населения, имеющего свободный доступ к письменной культуре, то есть в действительности от порога, с которого начинается самостоятельное обучение, куда более труднодостижимого, чем грамотность как таковая. Этот порог во многом зависит от характера полученного образования. И здесь на доске почета вновь религиозные диссиденты Шотландии, Англии и Новой Англии. Неплохие системы приобретения научных навыков имеются также в новых протестантских странах на востоке: рядом с Шотландией вполне можно поставить Пруссию. При этом по-прежнему сохраняется зависимость между этими системами и уровнем грамотности. Кроме этого важнейшего фактора, имеет значение способность участвовать в передаче, распространении и приумножении научно-практических знаний, касающихся вещей; можно представить себе, если не начертить, идеальную карту Европы. На этой карте можно было бы увидеть, что Англия и Шотландия ликвидировали большую часть своего демографического отставания от Франции. На треть населения Франции приходилось бы три четверти ее удельного веса. Ирландия была бы еле заметной точкой,
Испания тоже была бы плохо различима. Италия весила бы столько же, сколько Бельгия, Голландия — две-три Италии, Пруссия — почти столько же, сколько вся Германия целиком. В Центральной Европе выделялись бы два форпоста — Бранденбург и Богемия; протестантская Германия сокрушила бы католическую. Пруссия составляла бы примерно 50–60 % от Англии; Германия в целом — 70–80 % от Франции, при этом Пруссия (6 млн. человек) весила бы втрое больше России (30 млн). Эта карта предвосхищала бы карту научных достижений первой половины XIX века: Франция, Англия, северная Германия, стрелка в направлении Богемии и Австрии, а также в направлении российской части Польши и самой России, но почти ничего на юге.
Наглядный пример: Франция. Иезуиты, наставники верхушки среднего класса, очень быстро — доказательством могут служить «Записки Треву» — поняли всю пользу механистической философии. Как убедительно показал преподобный отец Дэнвиль, они согласились наряду с латинским языком отвести достаточно большое место математике и на практике без всякого драматизма отказались от аристотелевской физики. Эта интродукция была осуществлена в последние десятилетия XVII века, но в XVIII веке новая программа стала более качественной и глубокой. Одновременно можно оценить, какой победой «просвещенного мракобесия» стало во Франции, как и везде, изгнание иезуитов в 1762 году. Пруссия поразила мир, через 80 лет после гугенотов приняв французских иезуитов. «В 1700 году представители пяти французских отделений общества Иисуса преподавали физику в 80 коллежах из 88». Полнее всего были охвачены Париж и юго-восток. «В 1761 году — 85 коллежей из 90 [но в первую очередь, за счет увеличения частоты курсов, имел место качественный прогресс]: в 62 коллежах читался годичный курс, в 23-х — полный двухлетний цикл». Еще более важную роль играло математическое образование. Помимо пяти гидрографических кафедр, в 1761 году иезуиты преподавали «точные науки в 21 коллеже. Что касается квалификации учителей, то отныне в большинстве случаев „математики” были профессиональными преподавателями». Этой эволюции благоприятствовало основание королевских кафедр. В любом случае, мы можем наблюдать процесс осознания в верхах важности научной культуры в то самое время, когда происходит отмеченный выше семантический сдвиг. «Математику необходимо изучать с юности», — резонно отмечали в ту пору. Среди тогдашних кадров — множество почтенных людей и, за недостатком оригинальных исследователей, целый ряд переводчиков и популяризаторов передовых трудов, изданных в Англии. «<…> П. Пезена издал „Трактат о флюксиях” (1749) и „Алгебраический трактат” Маклорена (1750) <…> в 1767 году— „Принципы работы часов” М. Гаррисона и грандиозный „Курс оптики” Смита, снабдив его примечаниями. Его ученик, П. Ривуар <….> — Майхилла и Кэнтона (1752) <…> Брюса Тейлора (1757). Отцы Бланшар и Дюма подготовили расширенное издание „Логарифмических таблиц” Гардинера, „более изящное и точное, чем английский оригинал”, утверждает Лаланд». Не менее интересна эволюция содержания курсов. Чтобы не отпугнуть учеников, добрые пастыри были склонны в духе Плюша преподавать скорее описательную и экспериментальную физику, чем математическую; по крайней мере, молодые аристократы могли с ранней юности окунуться в атмосферу физических кабинетов — прообразов современных лабораторий. Еще одно новшество — время, отведенное истории науки. Действительно, ничто не может дать более ясного представления о таком захватывающем понятии, как прогресс, которое влияние окружения поможет подкрепить примерами — при условии, что найдется зрелый ум, готовый их усвоить. Благодаря такому типу образования и усилиям литераторов это условие все чаще оказывалось выполнимым. «Не было такого учебника, — замечает преподобный отец Дэнвиль, — в котором мы не встретили бы точного изложения представлений Аристотеля, Эпикура, Декарта, Гассенди или ученых-химиков о природе различных элементов мироздания».
Разумеется, ничто не обходится без трений. На XV Генеральной конгрегации ломались копья по поводу немедленного возвращения к учению Аристотеля. Бессмысленные арьергардные бои. Поддержанное в особенности парламентом Тулузы, новое учение продолжает свое триумфальное шествие. Парадоксальным образом в 30—40-е годы картезианцы сплотили свои ряды не без задней мысли. Во многом дело было в необходимости противостоять поднимающейся волне ныотонианства. В 1720 году отец Кастель заподозрил Ньютона в том, что тот воскрешает «дружеские отношения, требования, амбиции и вожделения наших пращуров-философов, от которых избавил науку Декарт» (Ф. де Дэнвиль): отголоски опасений, за сорок лет до того высказанных на высшем уровне Мальбраншем и Лейбницем. Межнациональный спор, но одновременно еще и технический прием. В этой истории было немало любопытных поворотов. Против Ньютона, в 1730-е годы пропагандируемого во Франции Вольтером и Мопертюи, а после 1750 года — энциклопедистами, и ньютоновского лагеря, обвиненного в материализме, иезуиты взяли себе в союзники Декарта с его спиритуализмом. Спор о всемирном тяготении по крайней мере послужил освобождению курса физики в коллежах от «природы вещей». Опасность была успешно преодолена на рубеже первой и второй трети XVIII века, на столетие раньше Испании и на полвека — Италии. Великая аскетическая битва за абстракцию велась на ниве математического образования. И здесь перелом произошел в 1730—1740-е годы.
Усилия иезуитов завершились массовым успехом; но они были не одиноки. Оратория шла параллельным курсом. В силу личных связей оратория была научной и картезианской. Эти связи стали особенно прочными в XVIII веке: «…Благодаря импульсу, данному в XVII веке такими учеными, как отец Мальбранш, отец Лами, отец Жакме, отец Преете, оратория получила целое поколение таких преподавателей, как отец Рейно, отец Меркастель, отец Мазьер, чьи ученики… вплоть до Революции были хранителями подлинного очага научной культуры. Одним из последних свидетелей этого стал отец Котт, один из основателей метеорологии, в самый канун» Революции (Пьер Костабель). Среди преподавателей Конгрегации оратории был Жозеф-Нисефор Ньепс (1765–1833), будущий изобретатель фотографии, среди учеников — Кассини, Лаэннек, Монж и Бернар Лами (1640–1715), который, помимо прочих своих заслуг, был автором прекрасных учебников математики, выдержавших множество переизданий. Таково было общее умонастроение: ведь даже бенедиктинцы, прежде всего мавристы, поняли необходимость урезать время, отведенное на мертвые языки, в пользу естественных наук.
Слабость естественнонаучного образования во Франции проистекала из отсталости университетских кадров, абсолютно неспособных к каким-либо переменам. Через них приходилось просто перепрыгивать. Какой контраст с восточной Германией (вспомним Галле), Шотландией и даже Англией! Ничего, или почти ничего, между коллежем, закладывающим основы, и многочисленными научными обществами, очагами неформальной передачи нового знания.
Необходимый инструментарий передачи знаний и прогресса формировался вне традиционного высшего преподавательского состава. Обратимся к медицине: рядом с заурядным центральным ядром, образуемым медицинскими факультетами и коллежами, — «двадцать два медицинских факультета и двадцать два коллежа в начале XVIII века» (Пьер Юар), вот составляющие вспомогательной сети: Коллеж-Ро-яль и Королевский ботанический сад в Париже, подготовка больничных работников, активно действующие военные и морские медицинские школы, а также частные школы, основанные гражданскими лицами или монашескими орденами. «И наконец, научные общества, специализированные журналы и энциклопедии способствовали аккумуляции информации в области медицины и предоставляли практикующим врачам возможность послеуниверситетского образования». Надо ли упоминать также о важности связей между медиками из разных стран? Наиболее плодотворные контакты завязываются с Англией. «…Моран, Фр. Юно, Дюроше (1783), Тенон (1786), Антуан Дюбуа, Шопар, Дезотё, де Жюссьё, Ж.-Ж. Сю (1783), Бруссонне получали образование в Англии… И наоборот, Элизабет Найхелл, лучшая лондонская акушерка, У. Смелли, тоже великий акушер, А. Монро, Уильям Хантер (1743–1748), Кэллизен (1755), Прингл, Шарп (1750), Мэтью Бэйли (1788), Тобиас Хокинс, Смолетт, Ригби, Бромфилд, Гардинер, Кэдуолайдер, Балфинч, Джонс, Джон Джеффриз (1785), Белл, Моррис, Джон Морган, Эстли Купер (1792) приезжали на континент. Ассоциированными членами Королевской хирургической академии и Королевского медицинского общества состояло множество англичан, и точно так же Лондонское королевское общество приняло в свои ряды многих французов». Качество, уровень и легкость международных обменов являлись в XVIII веке одним из важнейших факторов прогресса. Они во многом компенсировали снижение роли латыни как международного медицинского языка. Наибольшее число переводов делалось с английского на французский; поэтому так велика была роль переводчиков. «Некоторые были одновременно врачами и филологами». Наряду с Лефевром де Вильнёвом (1732–1809), с Боскийоном (ум. 1816) или Жо, профессорами Коллеж-Рояль, великое множество врачей достаточно свободно владели английским, чтобы обеспечить перевод необходимых пособий: назовем Лассю, Сабатье, Тьона де ла Шома, Дюшануа, Барона, Коста, Шоссье, Пинеля, Лебега, дю Преля, Сю. Другие переводчики не были врачами, но были достаточно сведущи в медицинской проблематике, чтобы их труд оказывался полезен; к этой категории можно отнести Лемуана, Жене, Одибера.
Именно медицинская проблематика была в 1650—1660-х годах основным полем битвы между приверженцами Аристотеля и сторонниками новых учений. Вплоть до 1777 года фармацевтическое образование во Франции располагало лишь самыми скромными средствами. «В Париже основную роль играло одно-единственное учреждение… Это было основанное в 1576 году… благотворительное заведение, в состав которого [помимо прочего] должны были входить аптечная лаборатория для изготовления лекарств… и ботанический сад для выращивания и изучения лекарственных трав. Вскоре это заведение сделалось любимым местом встреч аптекарей. Когда в 1624 году их гильдия взяла его в свое ведение, оно стало „Аптекарским садом”, на базе которого в 1777 году была создана коллегия фармацевтов…» (Шарль Бедель). Внедрение химии было осторожным и постепенным вследствие недоверия служителей Гиппократа к этой названой дочери Парацельса. В XVIII веке плотина была прорвана. Среди наиболее знаменитых преподавателей были Этьен-Франсуа Жоффруа (1672–1731), автор «Таблиц химического сродства», и его младший брат, Клод-Жозеф Жоффруа (1685–1752). «Двадцать пятого апреля 1777 года Людовик XVI принял решение объединить… преподавателей аптекарского дела и… наиболее привилегированных аптекарей Парижа в единую коллегию… 10 февраля 1780 года [был утвержден ее] статут». Рубеж был перейден. В провинции только Монпелье стоял на сопоставимом уровне; Нант был далеко позади.
Повсеместный прогресс науки. Вот Коллеж-Рояль: «В начале XVIII века [согласно протоколу заседания от 6 ноября 1707 года] из двадцати учебных кафедр одиннадцать были посвящены словесности… девять — науке: две — математике, четыре — медицине (хирургии, фармакологии, ботанике), кафедра Рамю [основанная Рамю с целью преподавания и развития математики] и, наконец, две кафедры греческой и латинской философии (Жан Торле), которые, однако, проделали показательную эволюцию: сохранив свое прежнее наименование, они почти полностью перешли к естественнонаучному образованию. Ревниво сохраняемое обязательное обучение латыни — устойчивый символ архаичности. Коллеж дал пристанище математику Филиппу де ла Иру (1640–1718), выдающемуся специалисту в области применения математики в навигации, в изготовлении телескопов и микроскопов, Антуану-Рене Модюи (1731–1815), аббату Жану Террасону (1670–1750), Пьеру-Шарлю Лемонье (1715–1799), Никола Андри (1658–1742), редактору «Журнала ученых», Луи Добентону (1716–1800), известному натуралисту.
В сфере процветающих наук о природе Королевский сад расширял поле своей деятельности: «1635–1718 годы можно назвать „медицинским” периодом в истории Королевского сада» (Ив Лессю). В ту эпоху все средства были хороши, чтобы обойти оплот аристотелизма, гиппократизма и галенизма, чудовище традиций, именуемое медицинским факультетом. Славная битва была выиграна; Королевский сад лекарственных растений, вскоре символически названный Королевским садом растений или просто Садом короля, мог считаться главнейшей тыловой базой распространения передовых знаний в области физико-химических наук и наук о природе. Важный этап этой эволюции — собрание лекарств, основанное в 1695 году и значительно пополнившееся благодаря Фагону, теряет свое назначение аптечной лаборатории и, отныне посвященное трем царицам природы, в 1729 году становится „Кабинетом естественной истории”… В 1739 году, за несколько дней до смерти, Дюфе… в своем письме к министру Морепа предлагает кандидатуру Бюффона. На протяжении пятидесяти лет Бюффон будет носить титул интенданта [Королевского сада]» (Ив Лессю) и на долгие годы определит его профиль. Сад все больше открывается для ученых всех направлений. Среди титанов с 1784 по 1793 год можно назвать Ласепеда, Фожа де Сен-Фона, Ламарка и Жоффруа Сент-Илера.
На первом месте остается ботаника. В 1636 году Ла Бросс составляет список из 1800 растений, в 1665 году их уже 4 тыс. В 1788 году школа насчитывает 6 тыс. растений. Благодаря Бернару и Антуану де Жюссьё все больше гербариев собирается за пределами Парижа. Символом признания химии становится избрание в 1784 году Фуркруа. Добавление анатомии, вспомогательной околомедицинской науки, произошло (все то же желание обойти Факультет) в 1636 году благодаря прелюбопытному персонажу из окружения Сегье, друга еретиков, самогоноварителей и прочих личностей с сомнительной репутацией, — Марену Кюро де Ла Шамбру. Ему наследовал его сын Франсуа. Тому — Диони, горячий пропагандист Гарвея, переживший штурм Парламента и — эпилог, достойный «Тартюфа»! — спасенный королем. После Диони — величайшие из великих: Дюверне, Юно, Уинслоу, Пети, Порталь.
Громадный интеллектуальный всплеск, постепенное разрушение тысячелетней преграды — наследия греческих полисов, граждане которых делились на свободных и рабов: наука, точнее, натурфилософия, больше не относится к технологии с презрением. Декарт и Галилей вернули уважение к труду инженера. Невозможно переоценить роль крупных государственных инженерных школ в передаче и распространении достижений научной революции. В этом отношении Франция послужила образцом для Европы и для всего мира. Ее опыт был тщательно скопирован в Пруссии, в России, в Австрии, где просвещенный абсолютизм прилагал все усилия для ликвидации отставания, а также в Испании Карла III и даже в Мексике.
Прежде всего — мосты и шахты. «В 1747–1775 годах мы присутствуем при любопытной эволюции Чертежного бюро, которое <…> мало-помалу превращается в инженерную школу. С 1775 годах до Революции, окончательно получив статус школы согласно указу Тюрго, она функционирует в высшей степени эффективно» (Гастон Сербо), являя собой замечательный пример идеальной адаптации к новым требованиям.
Наряду с процессом стремительного формирования управления вплоть до 1660—1670-х годов происходит медленное повышение статуса простого ремесла землекопов и каменщиков. В постановлении от 12 января 1668 года, принятом по инициативе Кольбера, говорилось, что «для надзора за этими работами должен быть назначен архитектор или инженер». В постановлении от 7 марта 1776 года появляется должность королевского архитектора, вскоре по необходимости подкрепленная введением полномочий «инженеров Его Величества»; у инженеров все еще преобладает «неполная занятость». Наибольшие усилия разворачиваются на границах. «Среди уполномоченных инженеров были монахи, принадлежащие к старинной конгрегации „братства моста”… Брат Ромен… в итоге был назначен главным инженером Парижского округа постановлением от 11 ноября 1695 года» (Г. Сербо).
Управление формируются поэтапно в соответствии с медленным, но неуклонным ростом потребностей. Основными вехами служат 1715,1716,1733,1743 годы, огромную роль играет деятельность Трюдена. Изначально Трюден (1703–1769) не был технарем. «Как и большинство крупных государственных чиновников, он получил классическое образование». Адвокат парижского парламента, докладчик по кассационным прошениям, генеральный интендант, он прошел суровую школу: «В 1734 году он был назначен интендантом финансов и государственным советником, а девять лет спустя, в 1741-м, на него были возложены обязанности по поддержанию путей сообщения». В основе предпринятой им рационализации лежало стремление извлечь больше выгоды из труда барщинных крестьян. В соответствии с этим замыслом Трюден основал «в 1744 году в Париже специальное бюро, первоначально состоявшее из трех чертежников», одним из которых был искусный картограф Марьяваль. Бюро быстро росло. Для вычерчивания дорог были необходимы карты. «У Трюдена появилась идея прямо в стенах бюро дать работникам некоторое научное и техническое образование…» Итак, в 1747 году он обратился к Жану-Давиду (или Жану-Родольфу) Перроне. Онсделал для новой школы исключительно много: «На протяжении сорока семи лет он заботился о школе, одновременно обеспечив строительство двадцати одного моста, многие из которых продолжали служить еще перед последней войной. [В связи с высоким уровнем требований, параллельно со школой как таковой] у кандидатов на поступление вскоре вошло в привычку получать подготовительное образование в школе, основанной в 1739 году великим архитектором Жаком-Франсуа Блонделем (1705–1774)» (Г. Сербо). Принцип высоких требований в отборе способствовал формированию настоящей инженерной элиты, среди представителей которой прославились «де Кассар, Шези, Готэ, Ламанде, Бремонтье, Ламбларди, Лиар, Сганзен, Прони, Гайян, Брюйер, Тарбе де Вокслер…» Школа путей сообщения, наряду с Горной школой, прокладывала путь к революционным свершениям.
В XVIII веке минералогия была теснейшим образом связана с технологией закладки шахт. Первенство в этой области в те годы долгое время держали немцы, постепенно их догнали англичане. Важную роль сыграли переводчики. Переводы с немецкого и со шведского через посредство немецкого. В 1753 году по инициативе Гольбаха был выполнен перевод с немецкого издания книги «Минералогия, или Всеобщее описание веществ минерального царства» шведского химика Валлериуса. В то же самое время Аркле де Монтами перевел «Литогеогнозию, или Общее химическое исследование камней и почв» Потта (по данным Бирмбо).
Во Франции основание горного управления позволило наверстать отставание (в одной из тех немногих областей, где Запад уступал Востоку). Первоначально оно существовало благодаря заботам принца-регента и еще одного человека — химика Жана Элло (1685–1766). «Главный контролер Монетного двора, он в то время привлекался к управлению генерального контролера финансов, где ему была поручена техническая экспертиза тех проектов, представляемых Государственному совету, которые касались ремесел, в особенности крашения и горного дела» (А. Бирмбо). В 1742 году Элло дал Барону поручение, касавшееся основных угольных шахт. Тот посетил Френ, Анзен, Форе. Распоряжение Орри интендантам от сентября 1742 года знаменует поворот к сознательному курсу на смычку науки и технологии. «На протяжении многих лет в королевстве велись все более интенсивные работы по закладке и эксплуатации каменноугольных шахт, оказавшиеся чрезвычайно полезными благодаря многочисленным возможностям использования каменного угля вместо дерева, нехватка которого уже начинала ощущаться во многих провинциях…» Подготовительная работа завершилась постановлением Государственного совета от 14 января 1744 года, «регламентировавшим разработку каменноугольных шахт». На первом этапе — единая система подготовки кадров для обоих управлений: ученики, специализировавшиеся в горном деле, получали образование в Школе путей сообщения. «Трюден предоставил директорам… шахт возможность направлять в Школу путей сообщения молодых людей, которых они считали нужным рекомендовать. До этого, в апреле 1742 года, Орри послал Этьена-Франсуа де Блюменстейна, двадцати шести лет, в Саксонию и Ганновер [учиться за государственный счет. Полумера]. По меньшей мере четыре ученика были приняты в 1751 году в Школу путей сообщения, чтобы получить там образование по программе Трюдена. Самый блестящий из них, Антуан Габриэль Жар (1732–1769), отец которого тоже работал в пиритовых шахтах в Сен-Беле и Шесси… пробыл в школе всего два месяца». Постановлением Государственного совета от 21 марта 1781 года были назначены четыре государственных инспектора шахт и рудников: Монне, Дюамель, Габриэль Жар и Пурше де Бельжан.
Преобразования в Париже привели к опасному увеличению количества раскопок. Несчастный случай, произошедший в 1776 году при разработке шахты в парижском регионе, ускорил принятие необходимых мер; он подтолкнул к разработке положения, содержавшегося в постановлении от 15 сентября.
Антуан Дюпон, которого высоко ценили Тюрго и Мальзерб, «содержал на улице Нёв-Сен-Медерик школу, где преподавались „теоретические и практические математические курсы элементарной и высшей геометрии”, а также курсы морского дела и гидродинамики. [Постановлением от 25 сентября 1776 года Дюпону было разрешено] открыть школу подземной геометрии…» (А. Бирмбо). Временное решение. Гораздо позже открытия Бергакадемии во Фрайбурге (ноябрь 1765 года) в постановлении от 19 марта 1783 года провозглашается основание Горной школы. Руководство ею возлагается на Сажа, заведующего кафедрой экспериментальной минералогии. Программа обучения была общей с программой Добентона во французском Коллеж-Рояль. В последние пятнадцать лет Старого порядка на французском языке вышло множество пособий по горнорудному делу: труды Сажа и Дюамеля приходят на смену работам Антуана-Франсуа де Женсанна (?—1780).
Научная технология, гидрография. Семантическая эволюция на свой лад отражает научный прогресс. «В XVII веке гидрография в широком смысле объединяла весь комплекс научных и технических дисциплин, относящихся к морю» (С. Ж. Рюссо). Такой смысл придал этому понятию П. Фурнье, автор классической «Гидрографии» (1-е изд. 1643). С конца XVII и в XVIII веке значение становится более узким: гидрография как искусство кораблевождения, искусство руля и румба. В учебниках говорилось более скромно: «искусство управления кораблем», «искусство кораблевождения».
Начиная с 1660—1680-х годов — усилия в сфере образования, отмеченные изменением скорости и направления. Никогда еще техника не требовала такой математической подготовки. Но и последствия оказались куда заметнее. Иезуитские коллежи указали путь, проторили тропинки. Потребности флота подтолкнули к появлению новых учебных заведений. В 1683 году были открыты три школы для будущих офицеров. Преподавание наук в них было доверено иезуитам.
Восемнадцатый век открыл технологию. Область за областью технология меняет перспективу. От наставлений словом и делом она переходит к книгам — учебникам и обобщающим трактатам, от взаимного обучения — к профессиональному преподаванию в стенах учебных заведений. Одновременно за счет взаимовлияния она оказывается проникнута механистической философией; математическая строгость, порожденная инженерными нуждами, очищенная и усиленная аскетизмом чистой абстракции, возвращается в технологию, укрепляя и преобразуя ее, подталкивая ее к новым завоеваниям. Нет ничего важнее, чем это движение маятника: техника — наука, наука — техника.
Отправной пункт настоящего начального и среднего технического образования — бесплатные чертежные школы. В 1746 году в Париже реализуется проект художника А. Феррана де Монтелона (1686–1752); за Парижем следует Руан (1746), потом Тулуза (ок. 1750), Реймс (1752), Марсель (1753), Лилль (1755), Лион (1756), Амьен (1758). В 1766–1767 годах бесплатная школа становится Королевской бесплатной чертежной школой. Так во Франции были заложены основы художественного образования.
Не забудем и о творцах прогресса в морском деле, связанного с первую очередь с именем великого и разностороннего Дюамеля дю Монсо (1765). Этими проблемами занимался и Эйлер, установивший связь между наукой и техникой. В 1784 году на смену Дюамелю пришел Борда.
В середине века в связи с необходимостью широкомасштабного освоения национальных земель в Европе географы и землемеры, долгое время учившиеся кто во что горазд, перешли к школьному образованию. «Трюдену пришла в голову мысль о бюро, которое готовило бы „географов и рисовальщиков планов и карт крупнейших дорог и путей королевства” под руководством опытного инженера» (Ф. де Дэнвиль). Эта задача была в 1747 году возложена на плечи Перроне: в 1742 году тот основал в Алансоне небольшое бюро подобного типа. Нововведение получило широкое распространение. Кассини, когда 7 июля 1747 года Людовик XVI поставил перед ним непомерную задачу представить для всего королевства такое же чудо точности, какое он создал для Фландрии, начал с основания инженерной школы, которая как раз и обеспечила его специалистами. Если бы не математическое образование, полученное в коллеже, проблема набора, в любом случае трудная, оказалась бы неразрешимой. Более скромное, но того же рода начинание в физиократическом духе — Хлебопекарная школа (1780), основанная на идеях Каде де Во и Пармантье.
Крупнейшим потребителем, питомником образования, распространения знаний, научного прогресса была армия. Преподавание наук делало стремительные успехи в военных и артиллерийских школах. Крупные артиллерийские школы датируются 1720 годом. Свою роль сыграло соперничество между государствами. Французская модель становится известной и повсеместной. Первыми пускаются в погоню австрийцы, испанцы, пьемонтцы: баллистика использует достижения математики. Начиная с 1758 года происходит разделение. Уровень науки растет так быстро, что вскоре становится необходимостью основание подготовительных и вспомогательных школ, в роли которых выступают начальные военные школы.
Как и в случае с инженерами путей сообщения, мы можем наблюдать функционирование одной из составляющих множителя, процесса повышения уровня. С введением высшего технического образования уровень научной компетентности стремительно поднимается, вследствие чего становится обязательным подготовительное техническое образование, преимущественно научного плана. Тот же эффект можно было бы продемонстрировать на примере обучения морских гвардейцев (судовых офицеров), для которых указ 1764 года устанавливал, наряду с системой трех рангов, повышение в чине в соответствии с заслугами. Отныне в самом аристократическом из офицерских корпусов право рождения не избавляло от тяжкой необходимости зубрить тригонометрию, астрономию и анализ. Так же обстояло дело и в Королевской школе инженерных войск в Мезьере.
Государство и заинтересованность, нередко вполне бескорыстная, частных лиц способствовали работе множителя. Вспомним экспериментальную физику — не ту, с которой начались все несчастья Кандида, а физику аббата Нолле: она сделалась любимицей порядочных людей. Следует ли на английский манер говорить об «ученых дилетантах»? Не будем слишком строги. Восемнадцатый век решительно изменил вкусы, он создал атмосферу, в соответствии с которой общественное мнение развернуло механистическую натурфилософию лицом к науке.
Прежде всего академии как средство нейтрализовать сопротивление оплота аристотелизма — университета. В Англии — мирное сосуществование: у университета и Королевского общества «было немало общих членов». В Италии и Франции академии в полной мере играли роль дополнительных университетов и нередко антиуниверситетов. Национальные государства вносили свою лепту. Первой стала флорентийская Академия дель Чименто (Академия эксперимента; 1657–1667). За ней в 1662 году последовало Лондонское королевское общество, а в 1666-м — Парижская академия наук.
Первоначально механистическая философия воспринималась как великий замысел: «Научные общества — это утопия научной мысли. Академии — развитие мифической темы, присущей западной мысли. [В момент основания они распространяют аромат будущего масонства — своего рода запах, оставшийся от розенкрейцерства.] Объединение ученых и… разумная организация их усилий на благо человечества» (Гусдорф). Во Франции об этом первым задумался Мерсенн — одновременно с англичанином Бэконом. Как хорошо показано мадам Кольнор, подобный великий замысел одушевлял группу издателей Бруо. Академический дух лежит в основании целой сети, с 1660-х по 1730—1740-е годы раскинувшейся по всей Европе. Лейбниц, разъезжая по Германии, работал ее коммивояжером. В 1667 году он предложил проект создания академии: прошло тридцать три года, прежде чем он был осуществлен в Берлине. Но в Бранденбурге-Пруссии было кое-что получше: Галле — первый университет, проникнутый новым духом, в котором преподавали Христиан Томазиус и Христиан Вольф (несмотря на знаменитый инцидент 1723 года). «Опыт Галле доказал возможность оплодотворять научные исследования преподаванием и преподавание — научными исследованиями». Возможно, Галле не был единственным в своем роде; вспомним Альтдорф (под Нюрнбергом). Нечто подобное наблюдалось и в Лейдене при Бургаве (1668–1738) и его учениках и непосредственных преемниках — Мушенбруке и Гравезанде. Счастливая Голландия!
Множитель академий, продолжением которых служили научные общества; в середине XVIII века многие сотни людей были помешаны на экспериментальной физике. Множитель печатных изданий; научные журналы — «средство связи внутри сообщества умов, не имеющего ни договора, ни конституции, но по праву охватывающего весь мир в соответствии с глубинным духом идеологии, которую выражает программа Ольденбурга». «Philosophical Transactions» («Философские записки»), светская власть Королевского общества, вместе с «Журналом ученых», издаваемым Академией наук, — самое мощное из этих средств. Эти два журнала начали выходить одновременно, в 1665 году. «Philosophical Transactions» издавались в Лондоне по-английски, переводились в Амстердаме на латынь для ученых восточной части, по-прежнему думавших по-латыни, а Парижская академия наук заказывала для себя французский перевод. Кроме того, «Philosophical Transactions» лучше отвечали новому духу; отмеченные печатью личности Ньютона, они (как указывает и их название) были в большей степени посвящены исключительно точным наукам. Благодаря Лейбницу в Лейпциге с 1682 года издавались «Acta eruditorum»: Голландия, страна издателей и книгопродавцев, не могла остаться в стороне. Она изъясняется по-французски и ориентирована несколько иначе; Бейль публикует «Новости литературной республики» (1684). В 1687 году Бейль и его «Новости» уступают место Банажу де Бовалю и его «Истории научных трудов». В это же время протестантский теолог Леклерк издавал свою «Всеобщую и историческую библиотеку», имевшую философско-литературное направление. Эти монополии были слишком могущественными. Они взывали о конкуренции. В 1701 году Общество Иисуса обзавелось чем-то вроде собственного «Журнала ученых» — «Записками по истории науки и искусства», общеизвестными просто как «Записки Треву».
Проследим за этим инструментом в действии: «…Научные общества образовывали множество почтовых отделений, активных центров переписки, благодаря которым секретари, такие как Ольденбург [в Англии] или Фонтенель, могли играть важнейшую роль интеллектуальных диспетчеров». Лучшей иллюстрацией здесь может служить пример самого гениального из самоучек, титана работы со сверхчувствительным микроскопом — Левенгука (1632–1723). «Его огромного размаха исследования были изложены в трехстах семидесяти пяти письмах, адресованных Лондонскому королевскому обществу начиная с 1673 года. При посредничестве „Philosophical Transactions”, отмечает Георг Гусдорф, и вдохновлявшихся ими публикаций открытия Левенгука стали событием европейского масштаба. Не будь этих благоприятных обстоятельств, приказчик делфтского суконщика никогда бы не смог привлечь внимание ученых». Восемнадцатый век унаследовал эти инструменты, он умножает их количество, увеличивает тиражи, ускоряет распространение.