Университетская премудрость
Университетская премудрость
Латинская зубрежка. — Арифметический кошмар. — Астрономия и картина мира. — Алхимия. — Юристы-гуманисты. — От Авиценны и Галена к Парацельсу. — Наука и жизнь. — Учебные планы и академические обмены. — Правило целесообразности
Тривий — грамматика, логика, риторика (диалектика) — был основой средневекового образования. На иллюстрациях того времени его изображают в виде царицы, сидящей под древом познания добра и зла. На голове у нее корона, в правой руке нож, чтобы подчищать ошибки в рукописях, а в левой хлыст — необходимейшая принадлежность средневекового учителя.
Латинская грамматика была сущим наказанием для школьника, в голову которого в буквальном смысле слова вколачивали уйму трудноусваиваемой информации: руководства по этому предмету были исключительно запутанными, и зачастую сами учителя знали его плохо. Нередко годы, потраченные на изучение латыни, оказывались попросту вычеркнутыми из жизни: спина ученика была покрыта шрамами от ударов, но его голова так же пуста, как и до начала учебы. Чтобы не повторять распространенной ошибки, Этьен Паскаль, отец знаменитого Блеза Паскаля (1623–1662), начал учить сына латыни, когда ему уже исполнилось 12 лет, считая, что только в этом возрасте мальчик достаточно созрел для ее восприятия.
Вплоть до середины XVIII века овладеть грамматикой значило пройти полный курс латинского языка с чтением Гомера в латинском переводе, Вергилия, Горация, Овидия, Персия, Ювенала, Теренция, Лукиана и научиться писать латинские стихи размером древних авторов. (Стихи на латыни сочиняли знаменитый математик Готфрид Вильгельм Лейбниц и другие ученые.) Это якобы создавало основу для уразумения Священного Писания и трудов Отцов Церкви.
В начале XVI века в Гейдельбергском университете Аристотеля читали в латинском переводе, сделанном человеком, который не знал ни греческого, ни латинского языка, и ни профессор, ни его ученики одинаково ничего не понимали. Даже в эпоху расцвета Римской католической церкви, при Иннокентии III, встречались епископы, признававшиеся, что они ни слова не понимают на латыни. Поэтому уже в XIII веке один из латинистов скорбно воскликнул: «Никто не хочет учиться у древних авторов писать на латыни, все хотят учиться думать…»
Предполагалось, что учиться думать тоже надо по книжке. Постижение диалектики, которая постепенно опередила по значению грамматику, начиналось с бессмысленного зазубривания учебника логики «Summulae logicales» Петра Испанского. «Духовные лица, — говорил знаменитый теолог IX века Рабан Мавр, — должны знать эту благороднейшую науку и тщательно изучать ее законы, дабы насквозь видеть все хитроумные замыслы еретиков и быть в состоянии опровергать их опасные софизмы».
«При одной мысли о науках квадривия, — писал святой Бонифаций (672–754), — у меня от страха захватывает дух. Пред ними все науки тривия — просто детская забава». В начале XI века Герберт Реймсский (940–1003), который преподавал в Реймсской школе все семь вольных искусств и впервые перешел на арабские цифры, считал возможным изучать арифметику только с исключительно одаренными учениками. Да и в дальнейшем арифметика сохраняла звание труднопостижимой науки и была кошмаром юных «абацистов», гремевших костяшками абака — счётов. Но, возможно, и тут всё дело упиралось в невежество преподавателей, так как освоить искусство счета по учебнику оказывалось делом совсем несложным, в чем имели возможность убедиться довольно многие. Например, Этьен Паскаль вообще запрещал сыну изучать математику, пока не подрастет, и тот делал это тайком, читая Евклида и подслушивая разговоры отца с известными математиками того времени Дезаргом и Робервалем. Когда он попытался собственным путем доказать теорему, что сумма углов треугольника равна сумме двух прямых углов, отец снял свой запрет. В результате уже к семнадцати годам Блез на равных обсуждал научные проблемы с крупными учеными и написал «Опыт о конических сечениях», названный современниками «наиболее ценным вкладом в математическую науку с дней Архимеда». В 22 года Паскаль создал первый «калькулятор» для выполнения сложения и вычитания, а впоследствии сконструировал 50 образцов счетной машины (на четыре и шесть разрядов, для денежных единиц).
Не все подходили к арифметике так утилитарно, как сын сборщика налогов. Блаженный Августин (354–430) считал числа мыслями Бога, поэтому знание чисел, по его мнению, давало знание Вселенной. «Все науки, — говорил кардинал Иаков Витрийский (1160–1240), — должны восходить к Христу… Добрая наука геометрия, так как она учит нас измерять землю, куда отойдет наше тело; добрая наука и арифметика, или искусство считать, так как с ее помощью мы можем убедиться в ничтожном числе наших дней». Даже Исаак Ньютон (1643–1727) потратил несколько лет, «математически» изучая Библию в попытке открыть некий универсальный закон бытия.
Школьная астрономия Средневековья сводилась к понятиям об измерении времени, о различии солнечного и лунного месяцев, о солнцестояниях и равноденствиях, о движении планет и знаках зодиака. Всё это было нужно, чтобы определять даты переходящих церковных праздников. До середины XVII века, несмотря на открытие Коперника («Об обращениях небесных сфер», 1543), студентам преподавали геоцентрическую систему Птолемея. Даже Галилей, уверившийся в справедливости гелиоцентрической системы, сформулированной польским ученым, по-прежнему провозглашал с кафедры птолемеевскую «ересь». Несмотря на то, что инквизиция не обладала безграничной властью в Падуе, где Галилей в 1592–1610 годах преподавал прикладную механику, математику, астрономию и фортификацию, пример Джордано Бруно побуждал его «не высовываться»[34]. Его собственные труды о вращении Земли были осуждены папской цензурой в 1633 году. Рене Декарт воздержался от публикации своего «Трактата о мире», в котором утверждал, что движение планет вызвано вихревыми потоками эфира. Впрочем, у него всё равно оказалось немало последователей; французские ученые придерживались теории Декарта и в начале XVIII века.
Семь свободных искусств. Геррад из Ландсберга. Миниатюра рукописи «Сад наслаждений». 1180 г.
Гораздо бо?льшим почетом пользовалась астрология, которую преподавали… на медицинском факультете. Еще Гиппократ утверждал, что звезды оказывают влияние на зарождение болезней. Гален склонялся к мысли, что наибольшее влияние на здоровье оказывает Луна. Парацельс считал, что именно «звезды», то есть планеты, повинны в возникновении эпидемий, в том числе чумы и тифа.
И в тривий, и в квадривий входило также пение, жизненно необходимое будущим священнослужителям; но теорией музыки занимались не все учащиеся, а лишь самые одаренные из них.
Получив эти базовые знания, можно было приступать к изучению философии, богословия, права и т. д. Но суть, увы, не менялась: юных «орлят», да и зрелых «воронов» заставляли питаться мертвечиной.
До конца XVIII столетия философию преподавали по Аристотелю, хотя Рене Декарт отошел от его воззрений и предложил свою концепцию дуализма, а Антуан Арно противопоставил ей собственную монистическую теорию. Впрочем, схоластическая философия не заключала в себе никаких неоспоримых истин, утверждая, напротив, что «нет такой вещи, которую нельзя было бы оспорить». Как это правило применялось на практике, мы уже говорили в главе о диспутах. Английский философ Иеремия Бентам (1748–1832), считавший главным при оценке всех явлений принцип полезности, после недолгого пребывания в Оксфорде заявил: «Во лжи и лицемерии состоит существо английского университетского образования».
«Преподавание кажется ему отвратительным, — писал Стефан Цвейг в эссе об Эразме Роттердамском, — скоро он навсегда проникается неприязнью к схоластике с ее мертвенным формализмом, ее пустым начетничеством и изворотливостью, художник в нем восстает не с такой восхитительной веселостью, как у Рабле, но с тем же презрением — против насилия, которое совершается над духом на этом прокрустовом ложе. „Ни один человек, хоть когда-нибудь общавшийся с музами или грациями, не может постичь мистерий этой науки. Здесь надо забыть всё, что ты узнал об изящной словесности, изрыгнуть всё, что ты испил из ключей Геликона. Я считаю за лучшее не говорить ни слова латинского, благородного или высокодуховного, и делаю в этом такие успехи, что они, того и гляди, признают меня однажды своим“. Наконец, болезнь дает ему долгожданный предлог улизнуть с этих галер тела и духа, отказавшись от докторской степени».
Самой главной — и, как ни печально, неизбывной — проблемой было расхождение между университетской наукой и реальной жизнью. Университеты готовили книжных червей, а не специалистов-практиков. Редкие подвижники — ученые, мыслители, выдающиеся педагоги — были крошечными яркими островками, окруженными морем серости. Например, Бартоло да Сассоферрато (1314–1357), преподававший право в университетах Пизы и Перузы, улучшил и систематизировал глоссарий к своду законов, который теперь представлял собой уже не пересказ текста другими словами, а его толкование. Все правоведы Италии считали его своим учителем, но в XVI веке представители новой волны — юридического гуманизма, также зародившегося на Апеннинах, но развернувшегося во всю ширь во Франции благодаря Гильому Бюде и его ученикам, — подняли его на смех. Дело в том, что «бартолисты» уже не подходили к делу творчески, как их учитель, и занимались комментированием не собственно Гражданского кодекса, а средневековых глосс самого Сассоферрато. Рабле в «Пантагрюэле» высмеивает толкователей, а Бомарше в «Женитьбе Фигаро» выводит на сцену антипатичного юриста — доктора Бартоло, явно намекая на его средневековый прообраз.
Гуманисты отринули прежние догмы, провозгласив, что «истина в юриспруденции происходит из свидетельских показаний, а не от власти ученых докторов». Они уже не считали римские законы истиной в последней инстанции, неоспоримой для всех времен и народов. Римское право следовало приспособить к эпохе, а для этого требовалось как следует его изучить, основываясь на трех китах: филологии, истории и дипломатии. Некоторые представители гуманизма, юристы-практики, устремляли свой взор не к истории Рима, а к национальной истории и национальному праву. В результате римское право постепенно утратило прежнее значение, уступив место французскому Но, например, в Лувене кафедра государственного права была создана только в 1723 году.
Знаменитый французский философ Дени Дидро (1713–1784) составил в 1775 году для российской императрицы Екатерины II «План университета», который она потом поостереглась осуществить на практике. Дидро два года обучался в Париже философии и три года богословию и считал, что французский университет, не претерпевший изменений со времен Карла Великого, может служить лишь отрицательным примером: «Наш юридический факультет просто жалок. Там не читают ни слова о французском праве, ровным счетом ничего ни о нашем гражданском и уголовном кодексе, ни о процедуре, ни о наших законах, ни о наших обычаях». А ведь к тому времени французское право уже почти сотню лет входило в обязательную программу преподавания на юридических факультетах.
Неудивительно, что во второй половине XVIII века студенты-правоведы со всей Европы устремлялись не в Париж, а в Страсбург, где к тому же открылась дипломатическая школа с преподаванием политологии и современной истории. Там учился, среди прочих, Клеменс Лотар Венцель фон Меттерних (1773–1859), в будущем прославленный австрийский дипломат.
В медицине ломка стереотипов тоже шла медленно и болезненно. Долгое время непререкаемым авторитетом в искусстве врачевания считался Авиценна, или Абу Али ибн Сина (980–1037). Его «Канон врачебной науки» в пяти частях, обобщивший взгляды и опыт греческих, римских, индийских и среднеазиатских врачей, выдержал в Средние века около тридцати изданий на латыни. В Европе профессиональная медицина зародилась в Италии в XI веке; преподаватели школы в Салерно совместными усилиями с монахами из монастыря Монтекассино перевели на латынь многочисленные византийские и арабские трактаты.
Но если бы изучения этих трудов было достаточно для того, чтобы стать врачом! В Болонье в конце XIV века произошел курьезный случай. Наставник юного студента, вступивший в конфликт с поваром из-за вопроса о стирке белья, обнаружил в своей тарелке посторонний предмет, который показался ему куском мышьяка. Он решил воспользоваться тем, что находится в университетском городе, и обратиться за советом к знающим людям, которые точно скажут, что это за вещество. Вопрос решали долго, с привлечением двух аптекарей, врача и ученого доктора с медицинского факультета. Всё, что они могли порекомендовать, — дать подозрительную еду собаке и посмотреть, что произойдет. Собака есть не стала и улизнула. Вопрос остался открытым. Врач Гвидо Преонти после исследования мочи пациента заявил, что тот, верно, действительно попробовал яд, поскольку в его организме творится беспорядок, и выписал лекарства. Однако злополучный ментор не мог жить спокойно, пока в доме обитает отравитель. Слуги ни в чем не сознавались, ученик принял сторону уволенного повара. И тут в голове наставника прояснилось: не сам ли ленивый студент затеял всю эту кутерьму с отравлением, чтобы выжить наставника, заставлявшего его заниматься и препятствовавшего не всегда невинным развлечениям? Он обратился к дяде своего подопечного, грозному Лодовико Гонзага, который написал племяннику суровое письмо и попросил вмешаться Общество выпускников Болонского университета. Коварный повар бежал; двух наиболее подозрительных слуг на день посадили в камеру, нерадивый школяр покаялся, но если бы, не дай бог, дело зашло слишком далеко, светила местной медицины не спасли бы несчастного.
Веком позже, в 1497 году, в университете Феррары разгорелся спор о происхождении сифилиса (в городе тогда разразилась эпидемия этого заболевания, и его правитель решил подойти к проблеме с научной точки зрения). Сторонники придворного врача Коррадино Джиллино считали, что болезнь приключается из-за отравления спорыньей[35], и видели ее причину в неблагоприятном расположении звезд, а то и считали ее Божьей карой. Профессор медицины и философии Себастьяно далль Аквила полагал, что сифилис сродни слоновьей болезни, выявленной Клавдием Галеном во II веке, и что его надо лечить ртутью. Его коллега Никколо Леоничено винил во всём особые климатические условия, в частности влажный воздух, и заявлял, что болезнь эта новая, неизученная, а потому известные лекарства к ней неприменимы. Постепенно спор перешел от частного к общему, восстановив друг против друга сторонников греческой школы, восходящей к Плинию Старшему, поборников учения Авиценны и искателей новых путей. Начавшись в Италии, он распространился на всю Европу, захватив, в частности, Германию, Францию и Испанию.
Авиценна и арабская система врачевания были в большом почете до середины XVI столетия, но к 1557 году труды арабов перестали использоваться в преподавании, окончательно вытесненные медицинскими трактатами греков. Франсуа Рабле приложил к этому руку, пропагандируя Гиппократа и Галена — первоисточники, а не неточные латинские переводы.
Филипп Аврелий Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм (1493–1541), родившийся в семье врача, к шестнадцати годам уже хорошо знал основы хирургии и терапии. Получив базовое образование в Базельском университете, он уехал в Вюрцбург к аббату Иоганну Тритемию, чтобы учиться у него магии, алхимии и астрологии. Университет Феррары преподнес ему докторский колпак, и новый доктор медицины стал называть себя Парацельсом, то есть «превзошедшим Цельса» — древнеримского врача, жившего в I веке до нашей эры. Он стал родоначальником алхимической медицины, которую впоследствии преподавали только в университете Монпелье.
В Париже и Кане будущих врачей учили по «Истории животных» и «Метеорологии» Аристотеля, «Афоризмам» Гиппократа, книгам Галена. Галенисты Италии ополчились на Везалия после того, как он опубликовал свой трактат «О строении человеческого тела». Тот не выдержал и по завершении последнего публичного сеанса препарирования в Падуе в декабре 1543 года сжег все свои научные труды и книги и ушел с профессорской кафедры. В 1551 году испанский король Карл V создал особую комиссию в Саламанке для исследования методов Везалия, ставшего к тому времени придворным врачом, с религиозной точки зрения. Воистину, прав был Мольер, говоря, что доктора-схоласты стояли спиной к больному и лицом к Священному Писанию.
В медицине главенствовала теория, введенная Гиппократом, согласно которой состояние здоровья человека обусловлено сочетанием четырех природных элементов (тепла, холода, сухости и влажности) и четырьмя телесными жидкостями (кровью, слизью, желтой и зеленой желчью). В 1628 году англичанин Уильям Гарвей описал и объяснил систему кровообращения, поставив под сомнение догму великого грека. Вновь по всей Европе начались столкновения между «циркуляторами» и «антициркуляторами», пока в дело не вмешался французский король Людовик XIV, основавший в 1672 году кафедру анатомии с особым курсом о кровообращении.
Герман Бургаве, которого считают основателем современной клинической медицины, тоже вначале был сторонником Гиппократа, но понемногу стал отдаляться от взглядов предшественника, добавив к его философии спорные химические и механические объяснения; однако ему удалось разложить на компоненты кровь, молоко и все животные жидкости. При жизни он пользовался огромной славой: русский царь Петр I, будучи в 1715 году в Голландии, присутствовал на его занятиях.
Химия пробивала себе дорогу с большим трудом, усеивая ее многочисленными жертвами «передовой науки». Например, в XVII веке врач-«ретроград» Ги Патен (1602–1672) составил «Мартиролог сурьмы» (алхимики приписывали ей благородные качества, поскольку она образовывала сплавы с золотом, но врачи новой формации злоупотребляли этим снадобьем). Со времен спора о сурьме (1662) парижский медицинский факультет занимал позицию, враждебную химии. Но время шло, и ему пришлось отречься от предрассудков, чтобы поспевать за современностью, и ввести с 1770 года курс химии. Для сравнения: в Лувене кафедра химии была основана в 1687 году, преподавание велось на французском языке. В Бордо такую кафедру хотели создать в 1758-м, но не нашли денег.
Доктор богословия Арман Жан дю Плесси де Ришелье, полтора десятка лет исполнявший обязанности главы французского правительства, отдавал предпочтение «полезным» знаниям перед «бесполезными» — гуманитарными, считая, что слишком много молодых людей тратят время на изучение права, философии и литературы, вместо того чтобы готовить себя к занятиям торговлей и развивать промышленность. «В хорошо устроенном государстве, — писал он, — наставники технических дисциплин должны преобладать над учителями свободных профессий».
Но технические дисциплины во Франции преподавали разве что в военных училищах. В Англии молодые профессора и студенты, чтобы вырваться из схоластического болота, объединялись в тайные общества, пытавшиеся идти в науке своим путем. Например, Роберт Бойль, Томас Гоббс и Исаак Барроу[36] основали в 1645 году в Оксфорде и Кембридже «Невидимый колледж», предтечу Королевского общества (английской Академии наук), занимаясь естественной философией. Впоследствии благодаря Исааку Ньютону изучение математики стало неотъемлемой частью программы Кембриджского университета. С 1705 года в коллегиях при университете Дуэ с легкой руки губернатора маркиза де Поммерейля стали изучать оптику, геометрию, астрономию, архитектуру и фортификацию, химию сплавов, тригонометрию. В курс физики входили механика, математика, собственно физика, оптика, перспектива, астрономия, космография, элементы естественной истории (химия, история, география, филология); постижение этих наук было необходимо для подготовки морских и сухопутных офицеров.
В начале 1760-х годов парижский парламент издал несколько постановлений, требуя от подконтрольных двору университетов Парижа, Реймса, Буржа, Пуатье, Анже и Орлеана представить на утверждение образовательные планы для достижения «трех главных целей образования: религии, нравственности, наук, дабы просвещение могло снабжать государство христианами и гражданами, способными соблюдать законы Церкви и государства в почтении и покорности королю, исполняя различные должности, к коим они приставлены».
Парижский университет призывал наладить переписку между образовательными учреждениями для обмена опытом, повышения квалификации преподавателей, распространения новейших знаний, но при этом установить нормы преподавания во избежание произвола со стороны учителей и опасных «новаторов». Университет — это оплот вкуса, эрудиции, мудрости и добродетели, он должен хранить верность целям образования, поставленным еще Генрихом IV в 1600 году. (В отличие, например, от голландских университетов, французские не выполняли функцию научно-исследовательских центров, поэтому ученые, стремившиеся совмещать преподавание с исследованиями, искали себе места за рубежом.)
Предлагалось также закрыть обанкротившиеся университеты и тем более коллежи, чересчур расплодившиеся в провинции, где молодежь попадала в руки несведущих наставников, способных лишь плодить «лишних людей», бездельников и праздношатающихся, неспособных по невежеству заниматься какой-либо профессией, но слишком кичащихся своим гуманитарным образованием, чтобы осваивать какое-нибудь «механическое» ремесло.
В петербургском академическом университете профессоров порой бывало больше, чем студентов. Приходилось рекрутировать семинаристов, привлекая их стипендиями; но и те не ходили на лекции — или сами профессора не читали их. Справедливости ради надо отметить, что российское общество XVIII века в целом не отличалось любознательностью; в отличие от Европы, где на сеансы физических опытов приобретались билеты за немалые деньги, в Петербурге публичные лекции по физике и анатомии прекратились уже через две недели из-за отсутствия слушателей. По словам Ломоносова, академический университет «ниже образа и подобия университета не имел». Но и в Московском университете учебное дело долго не могло наладиться и давало очень скудные плоды. Лекции сначала читали на французском или латинском языке, а по-русски — только с 15 января 1768 года[37]. Первое время в университете числились 100 студентов; 30 лет спустя их было только 82 человека; в 1765 году на юридическом факультете учился всего один студент и восемь лет в его штате состоял один профессор-юрист; первая докторская степень была присвоена выпускнику университета лишь в 1768 году.