Глава 1. Революция среднего класса
Глава 1. Революция среднего класса
Данная книга имеет подзаголовок «Взгляд на Великую французскую революцию через двести лет». Оглядываемся ли мы назад, смотрим ли вперед или в любом другом направлении, у нас всегда есть точка зрения (или обзора): временная, пространственная, интеллектуальная. То, что я вижу из окна дома с шестого этажа здесь, в Санта-Монике, где я пишу эту книгу, вполне реально. Это действительно здания, пальмовые деревья, стоянка автомашин, а вдали холмы, едва различимые сквозь смог. В этом смысле те теоретики, которые рассматривают реальность как продукт чисто умственной деятельности, не поддающейся анализу, ошибаются, и, сделав подобное заявление, я с самого начала раскрываю свои концептуальные позиции. Если бы история в изложении историков ничем не отличалась от беллетристики, тогда бы отпала необходимость в подобной профессии, а такие люди, как я, прожили бы жизнь понапрасну. Тем не менее нельзя отрицать тот факт, что, когда я смотрю в окно или бросаю взгляд на прошлое, я вижу и здесь и там не просто нечто реальное, а что-то весьма конкретное. Это то, что я физически могу увидеть с той точки, где я нахожусь, и при данных обстоятельствах. Например, лишь подойдя к другому окну, я могу увидеть что-то, лежащее в направлении Лос-Анджелеса, и не могу как следует разглядеть холмы, пока не прояснится, и вместе с тем вижу то, что 22 меня интересует. Из бесконечного множества того, что там объективно можно увидеть, я фактически вижу лишь очень ограниченное число выбранных объектов. И, конечно же, когда я вновь взгляну на то же самое место из того же самого окна в другой раз, возможно, сконцентрирую свое внимание на других предметах, то есть выберу что-то другое. И тем не менее почти невозможно себе представить, чтобы я или кто-либо другой при неизменной картине за окном, в любое время выглянув из него, не увидел бы, или, говоря точнее, не заметил бы, каких-то определенных, невольно бросающихся в глаза особенностей пейзажа: например, тонкого шпиля церкви, расположенной по соседству с огромным прямоугольником 18-этажного здания, и башенку в форме куба на плоской крыше этого здания.
Не хочу долго останавливаться на аналогии между взглядом на пейзаж и взглядом на прошлое, тем более что мне хотелось бы вернуться к тому, о чем я уже говорил. Мы еще увидим, насколько велики, в силу причин главным образом политического и идеологического характера, были различия в позициях людей, изучавших историю Великой французской революции в течение двухсот лет, прошедших с 1789 года. И все же по двум пунктам разногласий между всеми этими людьми не существует.
Первый — это сам пейзаж, на который они смотрят. Какие бы теории ни выдвигались относительно истоков революции, все согласны в том, что старая монархия находилась в кризисном состоянии, что и привело к созыву в 1788 году Генеральных штатов — собрания представителей трех сословий: духовенства, дворянства и так называемого третьего сословия, — которые до этого в последний раз собирались в 1614 году. В определении важнейших политических событий эпохи революции, с самого начала и до сегодняшнего дня, тоже нет никаких расхождений. Это — преобразование Генеральных штатов, или, вернее, собрания депутатов третьего сословия, в Национальное собрание; события, покончившие со старым режимом: 14 июля — взятие Бастилии, 4 августа — отказ дворянства от своих феодальных прав, принятие «Декларации прав человека и гражданина», преобразование Национального собрания в Учредительное собрание, которое в период с 1789 по 1791 год 23 произвело коренную перестройку административно-организационной структуры страны, введя, в частности, метрическую систему, распространившуюся затем по всему миру, и составило первую из 20 конституций современной Франции, установившую либерально-конституционную монархию. Не существует также разногласий по поводу того, что после 1791 года революция приняла значительно более радикальный характер. В 1792 году это привело к войне между революционной Францией и изменявшейся по своему составу коалицией контрреволюционных иностранных держав, к восстаниям местных контрреволюционеров, причем война продолжалась почти беспрерывно до 1815 года. Это также привело ко второй революции в августе 1792 года, уничтожившей монархию, установившей республику и с небольшой задержкой возвестившей о наступлении новой, подлинно революционной эры в истории человечества введением нового летоисчисления. Оно начиналось с I года и уничтожало древнее разделение на недели, сохраняя деление года на месяцы. Месяцам, правда, были присвоены новые названия, при одном упоминании которых у студентов начинает болеть голова, хотя, с другой стороны, они обогатили наши знания в области мнемоники. (Новая эра и новое летоисчисление просуществовали всего 12 лет.)
Еще большее единодушие достигнуто в признании периода радикальной революции (1792—1794 гг.) и особенно периода якобинской диктатуры, известного также как время террора (1793—1794 гг. ), а также 9 Термидора, положившего конец террору и приведшего к аресту и казни Робеспьера, хотя именно об этих событиях велись и ведутся наиболее ожесточенные споры как о важнейших вехах Великой французской революции. Режим умеренного либерализма, стоявший у власти в течение последующих пяти лет, не имел ни необходимой политической поддержки, ни способности восстановить стабильность. На смену ему в 1799 году в результате переворота, произведенного в знаменитый день 18 Брюмера бывшим радикалом, молодым и удачливым генералом Наполеоном Бонапартом, пришла откровенная, что также общепризнано, военная диктатура, первая из многих в новой истории. Большинство современных историков считают, что на этом и закончилась 24 революция, хотя, как мы увидим, в первой половине XIX века режим Наполеона — во всяком случае, до того, как в 1804 году он провозгласил себя императором, — обычно рассматривался как институциональное закрепление нового революционного общества. Можно напомнить, что Бехтовен снял посвящение своей «Героической симфонии» Наполеону только после того, как тот перестал быть главой республики. Не возникает споров и по поводу основной последовательности событий, их характера и периодизации. Каковы бы ни были наши расхождения в отношении к революции или ее основным вехам, но, если мы рассматриваем одни и те же вехи на ее историческом ландшафте, мы говорим об одном и том же. (А такое в истории встречается не всегда.) Стоит упомянуть 9 Термидора — и любой, кто хоть что-нибудь знает о французской революции, поймет, о чем идет речь: о падении и казни Робеспьера, завершении наиболее радикальной стадии революции.
Второй пункт, по которому, во всяком случае до последнего времени, не существовало разногласий, в некоторых отношениях более важен. Речь идет о том, что революция имела глубочайшее, небывалое влияние на историю всего мира, что бы мы конкретно ни понимали под этим влиянием. Согласно цитате из сочинения английского историка конца XIX — начала XX столетия Холланда Роуза, это была «цепь самых страшных и важных для всей истории событий... возвестивших о наступлении XIX века, ибо этот великий переворот оказал глубокое влияние на политическую и, еще более глубокое, на общественную жизнь Европейского континента»[6].
По мнению немецкого либерального историка Карла фон Роттека, высказанному в 1848 году, «в мировой истории не было более важного события, чем Великая французская революция, более того, не было события, сопоставимого с ней по своему значению»[7].
Другие историки были не столь категоричны. Они лишь считали, что это было наиболее значительное событие со времен падения Римской империи в V веке н. э. Кое-кто из слишком активных защитников христианства или слишком прогермански настроенных немцев был склонен считать, что крестовые походы или Реформация в Германии были событиями не менее важными, 25 однако Роттек счел возникновение ислама, реформы средневекового папства и крестовые походы недостойными сравнения с революцией. Единственное, что, по его мнению, столь же сильно повлияло на ход истории, — это установление христианства и изобретение письма и печатания, хотя воздействие их проявлялось постепенно. Лишь французская революция «резко и с необоримой силой потрясла континент, породивший ее. Ее отголоски достигли и других континентов. С момента своего зарождения она стала фактически единственным достойным внимания явлением на арене мировой истории»[8].
Поэтому давайте примем за аксиому, что в XIX веке французская революция рассматривалась, по крайней мере в образованных слоях общества, как явление чрезвычайно важное, как событие или ряд событий беспрецедентных по размерам, масштабу и воздействию. Объясняется это не только огромными по своей значимости историческими последствиями, которые современникам представлялись очевидными, но также и удивительно ярким и захватывающим характером того, что происходило во Франции и благодаря ей в Европе и даже за ее пределами в годы после 1789-го. Революция эта, по мнению Томаса Карлейля, который первым в 30-х годах прошлого века страстно и красочно описал ее историю, была в определенном смысле не только европейской революцией — в ней он видел предшественницу чартизма, — но и великой поэмой XIX века[9], живым воплощением мифов и эпических произведений Древней Греции, которые были созданы не Софоклом или Гомером, а самой жизнью. Это была история террора: ведь период якобинской диктатуры (1793—1794 гг. ) до сих пор известен как время террора, хотя, по нынешним меркам, погибло не так уж много людей — приблизительно несколько десятков тысяч. В Англии, например, благодаря Карлейлю и Диккенсу, который под влиянием Карлейля написал «Повесть о двух городах», и таким популярным литературным эпигонам, как баронесса Оркзи, написавшая «Красный цветок», рисовалась примерно такая картина революции: непрерывно работают гильотины, а рядом бесстрастно вяжут, глядя, как катятся головы контрреволюционеров, женщины-санкюлотки. Многие до сих пор 26 видят французскую революцию именно так, о чем свидетельствует огромная популярность вышедшей в 1989 году на английском языке книги «Граждане» английского историка-эмигранта Симона Шама. Это была эпоха героизма и великих свершений, солдат в поношенных униформах, под предводительством двадцатилетних генералов завоевавших Европу и ввергших континент в войну, которая с небольшими перерывами продолжалась на суше и на море почти четверть века. Она породила таких эпических героев и негодяев, как Робеспьер, Сен-Жюст, Дантон, Наполеон; интеллектуалам она дала прозу изумительной лаконичной ясности и силы. Короче говоря, что бы ни представляла собой революция, это был грандиозный спектакль.
Однако наибольшее воздействие на изучавших историю революции в XIX и тем более в XX столетии она оказала не в сфере литературы, а в сфере политики или, в более широком плане, идеологии. В настоящей книге я касаюсь трех аспектов ретроспективного анализа. Во-первых, я рассматриваю французскую революцию как буржуазную, на самом деле в некотором смысле как прототип буржуазных революций. Затем я рассматриваю ее как модель для последующих революций, в первую очередь революций социальных, для тех, кто стремился эти революции совершить. И наконец, я рассматриваю различные политические позиции в отношении революции и их влияние на тех, кто писал и пишет ее историю.
В настоящее время стало немодным считать французскую революцию буржуазной; более того, многие прекрасные историки считают такое ее толкование устаревшим и несостоятельным. В связи с этим — хотя мне и не составит труда показать, что первые серьезные исследователи истории революции, кстати, жившие в период с 1789 по 1815 год, рассматривали ее именно как буржуазную, — я хотел бы сказать несколько слов о нынешней стадии исторического ревизионизма. Течение это зародилось в середине 1950-х годов, а инициатором его был покойный Альфред Коббэн из Лондонского университета. Однако особую мощь оно приобрело в 1970 году, когда Франсуа Фюре и Дэни Рише[10] выступили с критикой установившейся благодаря кафедре в Сорбонне, созданной с этой целью почти сто лет назад, 27 точки зрения на историю революции. В последней главе я еще вернусь к каноническому списку профессоров, выступавших в защиту революции и республики. Здесь же следует сказать лишь о том, что усилия ученых ревизионистского толка направлены в первую очередь против сложившегося за 20 лет, охватывающих период до и после второй мировой войны, толкования революции марксистами, точнее говоря, вполне определенными марксистами. Вопрос о том, так ли толковал ее Маркс, довольно тривиален, особенно если учесть, что самое полное научное исследование трудов Маркса и Энгельса на этот счет показывает, что их взгляды по этому вопросу никогда не были систематизированы, а высказанные ими мнения были иногда непоследовательны или нечетко сформулированы.
Здесь нелишне будет напомнить, что, по свидетельству ряда ученых, термин «буржуазная революция» встречается в 38 объемистых томах обоих авторов не более десятка раз[11].
Предметом полемики стало положение о том, что история Франции XVIII века — это история классовой борьбы между набирающей силу капиталистической буржуазией и правящим классом феодалов-аристократов за главенствующее положение в обществе, которое проникшаяся классовым сознанием буржуазия стремилась занять. Сторонники этой точки зрения рассматривали революцию как триумф класса буржуазии и, следовательно, как механизм истории, который разрушил феодально-аристократическое общество и положил начало эре буржуазного капиталистического общества XIX века. При этом подразумевалось, что революция может разбить то, что Маркс называл «скорлупой старого общества», говоря о пролетарской революции, которая, по его мнению, призвана уничтожить капитализм. Иными словами, ревизионисты критиковали (и критикуют) идею о том, что французская революция была вызвана социальной необходимостью и являлась главным и неизбежным шагом на пути исторического развития современного общества, а также, конечно, средством перехода власти от одного класса к другому.
Нет сомнения, что подобные идеи получили широкое распространение не только среди марксистов. Однако следует добавить, что крупные историки, придерживавшиеся 28 этой точки зрения, конечно, не пользовались столь упрощенной схемой. Повторяю, что этой схемой пользовались не только марксисты, хотя по причинам, которые я изложу в последней главе, в период от 1900 года до начала второй мировой войны представители ортодоксального направления в историографии революции сходились во взглядах с марксистами. Очевидно также, почему подобная схема устраивала марксистов. Буржуазная революция была прецедентом, предвещающим грядущую победу пролетариата. Ибо пролетариат — это еще один класс, зародившийся и обретший огромную силу в недрах старого общества, которому предстоит в свое время сыграть ту же роль, что буржуазии в буржуазной революции. И на сей раз революция неизбежно обеспечит победу рабочего класса, а новое социалистическое общество явится следующей и более высокой стадией развития человеческого общества, точно так же, как буржуазное общество пришло на смену феодальному. В применении к эре коммунизма эта модель еще полнее соответствовала интересам историков-марксистов, поскольку подразумевалось, что только революция сможет преобразовать общество столь быстро и основательно.
Нет необходимости приводить все аргументы, говорящие о несостоятельности подобной точки зрения на Францию конца XVIII столетия. Достаточно лишь сказать, что в 1789 году буржуазия не осознавала себя классом, представляющим собой основную силу новой экономической системы, и не была готова взять в свои руки судьбы государства и общества; в 80-х годах XVIII века класс этот уже сформировался, но он ставил своей целью не свершение социальной революции, а скорее преобразование существующих учреждений королевства; в любом случае он не собирался целенаправленно создавать промышленную капиталистическую экономику. Итак, мы заявили, что в 1789 году не существовало ярко выраженных и антагонистических классов — буржуазии и дворянства, вступивших в борьбу за власть; тем не менее вопрос, почему эта революция была буржуазной, остается. Ибо, по Колину Лукасу, чья работа «Дворянство, буржуазия и истоки французской революции» широко используется французскими ревизионистами, если в 1789 году не существовало 29 ярко выраженных и антагонистических классов, то «необходимо уяснить себе, почему в 1788—1789 годах группы, которые можно определить как недворянские, вступили в борьбу с группами, которые можно определить как дворянские, заложив таким образом основы буржуазной политической системы XIX века, и почему в 1789 году эти группы недворян перешли в наступление, уничтожили привилегированные сословия, разрушили сложившуюся структуру французского общества XVIII века и подготовили структуру, в которой в XIX веке шло успешное социально-экономическое развитие»[12].
Другими словами, необходимо понять, почему французская революция вопреки общим намерениям стала буржуазной.
Такой вопрос не возникал у тех, кто с самого начала рассматривал французскую революцию как революцию социальную, как проявление классовой борьбы и победу буржуазии над феодализмом в годы, последовавшие за окончательным поражением Наполеона. Они были умеренными либералами, более или менее проникнутыми классовым сознанием буржуа, хотя к их числу принадлежали и такие умеренные либералы, как Алексис де Токвиль, выходец из старой аристократической семьи. Сам Маркс откровенно заявлял, что именно у них он заимствовал идею классовой борьбы[13]. Они были современниками описываемых ими событий. Ко времени ссылки Наполеона на остров Святой Елены Франсуа Гизо было 28 лет, Огюстену Тьерри — 20, Адольфу Гьеру и Огюсту Минье — 19, Виктору Кузену — 23. Более того, П. Л. Редерер, который считал, что революция сначала произошла «в нравах среднего класса», и чья идея о предначертанном выдвижении на передний план средних классов и замене феодальной собственности на землю капиталистическими отношениями была высказана в 1815 году, родился в 1754 году и принимал активное участие в революции[14]. Он был немного старше Антуана Барнава, принадлежавшего к умеренному крылу и погибшего на гильотине, чье «Введение во французскую революцию», написанное в ожидании смерти, содержало примерно те же идеи. Текст этот был использован Жаном Жоресом в его социалистической версии «Истории Великой французской революции» в качестве основы, позволяющей дать 30 классовое толкование. В своих суждениях о Великой французской революции первая плеяда ее исследователей основывалась на собственном опыте или опыте своих родителей, учителей, друзей. Когда же они приступили к написанию истории в начале 20-х годов XIX века, они лишь, как говорится в недавней работе одного французского автора, «воспели эпическую историю французских средних классов»[15].
По Гизо и Тьерри, а также по Марксу, эта «эпическая история» началась задолго до революции, фактически с того времени, когда средневековые городские бюргеры добились автономии от феодальных сеньоров и таким образом сформировали ядро современного среднего класса.
«Буржуазия — новый слой населения, — я цитирую Тьерри, — чье поведение и мораль определялись гражданским равноправием и независимым трудом, вклинилась между дворянами и крепостными, навсегда нарушив тем самым исходный социальный дуализм эпохи раннего феодализма. Ее стремление к новому, деятельная активность, накопленный капитал давали ей реальную силу, чтобы всяческим образом противодействовать власти землевладельцев»[16].
Тьерри считал, что «постоянное возвышение третьего сословия является основополагающим фактом и законом нашей истории». Историческое возвышение этого сословия и обретение им власти было продемонстрировано и закреплено Великой французской революцией и даже в большей степени революцией 1830 года, в которой Тьерри видел «предопределенное завершение исторической поступи веков, начиная с двенадцатого»[17].
Франсуа Гизо, историк с удивительной судьбой, премьер-министр Франции, возглавлявший буржуазное правительство в 1830—1848 годах, был еще точнее в своих определениях. В средние века в результате процесса освобождения бюргеров от зависимости возник новый класс, именно класс. Ибо, хотя бюргеры не были связаны друг с другом и в общественной жизни не проявляли себя как класс, «люди, которые по всей стране находились в одинаковом положении, имели общие интересы, вели одинаковый образ жизни, не могли не завязать постепенно каких-то общих связей, как-то сплотиться, в результате чего и сложилась буржуазия. 31Формирование большого социального класса, буржуазии, явилось необходимым результатом освобождения бюргеров от зависимости на местах»[18]. Но это еще не все. Освобождение средневековых коммун от зависимости породило классовую борьбу, «ту борьбу, которая пронизывает современную историю: современная Европа родилась в результате борьбы разных классов общества»[19]. Однако новая, постепенно развивающаяся буржуазия была ограничена тем, что Грамши называл «подчиненным положением», а Гизо — «необыкновенной слабостью духа буржуазии, ее приниженностью, излишней скромностью требований, предъявляемых правительствам своих стран, легкостью, с которой она удовлетворялась достигнутым».[20] Иными словами, буржуазия не спешила выдвигать свои претензии на право стать правящим классом, продемонстрировать то, что Гизо называл «подлинно политическим духом, который побуждает оказывать влияние, проводить реформы, править»[21]. Предполагалось, что именно на это должна была претендовать буржуазия. В 1829 году при реакционном правительстве Карла X, которое вскоре пало в Результате подлинно буржуазной революции, с университетской кафедры невозможно было выразиться яснее.
Но каков же будет характер общества, управляемого буржуазией, когда та наконец решится «оказывать влияние, проводить реформы, править»? Будет ли это, как до сих пор утверждают, несмотря на возражения ревизионистов, представители традиционного подхода, «эра либерального капитализма, основанного на частной собственности, равенстве перед законом и открытыми возможностями (по крайней мере в теории) для людей талантливых»?[22]
Никто всерьез не сомневается, что эти три пункта отстаивали представители третьего сословия, не говоря уж о либералах Реставрации. Это нашло свое отражение в «Декларации прав человека и гражданина». Нет особых сомнений относительно первого пункта, хотя в 1789 году не было таких слов, как «либеральный» или «капитализм», и таких понятий, а во Франции термин «капитализм» в значении, близком к настоящему, появился лишь в 40-х годах 19 столетия, тогда же, когда «laissez-faire» как существительное вошло в словари[23]. (Надо, правда, отметить, что слово «капиталист», означающее 32 человека, живущего с доходов от капиталовложений, впервые зарегистрировано в 1798 году.)
Ибо свобода предпринимательства, невмешательство в экономическую деятельность — это как раз то, за что эти люди ратовали. Об этом говорит хотя бы тот факт, что международный лозунг такой политики («Laissez faire, Laissez passer») имеет французское происхождение и к 1789 году существовал уже в течение нескольких десятилетий[24]. Об этом же свидетельствуют популярность и большое влияние Адама Смита, чье «Исследование о природе и причинах богатства народов», по признанию самих французов, «сокрушило французских экономистов, которые считались лучшими в мире... Он был единственным авторитетом в течение почти всего столетия»[25]. До революции его работа издавалась на французском языке по крайней мере трижды. Еще четыре раза она издавалась в революционный период (1790—1791, 1795, 1800—1801, 1802 гг. ), не считая первого издания труда «Трактат об экономической политике» (1803 г. ) его ученика Жана Батиста Сея (хотя он стал широко известен только в период Реставрации). За период от падения Наполеона до конца XIX века вышло лишь пять французских изданий «Исследования о природе и причинах богатства народов» [26]. Это лишний раз свидетельствует о том, что в период революции работа провидца, который изложил теоретические основы, если пользоваться современной терминологией, экономики либерального капитализма, вызывала огромный интерес.
Нельзя отрицать тот факт, что буржуазные либералы периода Реставрации имели целью создание системы промышленного капитализма, чего нельзя сказать о теоретиках 1789 года. (Кстати, напрасно искать в великом труде Адама Смита какое-то серьезное предвидение промышленной революции, которая вот-вот должна была произойти в его собственной стране.) К концу правления Наполеона связь между экономическим развитием и индустриализацией стала уже очевидной. Экономист Сей, в прошлом принадлежавший к жирондистам, сам пытался освоить ткацкое производство и лишний раз утвердился в своей вере в свободную торговлю, столкнувшись с препятствиями, созданными политикой Наполеона, построенной на вмешательстве государства 33 в дела предпринимателей. К 1814 году Сен-Симон уже считал промышленность (в современном значении этого слова) и промышленников (слово, которое создал он сам) основой будущего; вскоре понятие «промышленная революция» по аналогии с Великой французской революцией проникло во французский и немецкий языки[27]. Более того, молодым либерально настроенным философам стала уже очевидна связь между прогрессом, политической экономией и промышленностью.
«Математика и физика являются результатом проникновения человеческого разума в тайны природы, — заявил Виктор Кузен в 1828 году. — Промышленность — это результат победы свободной воли над силами той же природы... Мир, каким его сделали математика и физика, а вслед за ними и промышленность, — это мир для человека, созданный им по своему подобию»[28].
«Политическая экономия, — говорит Кузен (читай: Адам Смит. — Авт. ) — раскрывает секрет или, вернее, подробно излагает все это; она прослеживает достижения промышленности, которые как раз и связаны с достижениями в области математики и физики»[29].
Более того, «промышленность не будет статичной и недвижной, она будет развиваться. Она не удовольствуется тем, что предоставит ей природа... Она силой отберет у земли максимум того, что может дать земля; она затем переработает это в соответствии с идеалами эпохи. Широко развернется торговля, и все народы, которые будут играть хоть сколько-нибудь заметную роль и эту эпоху, будут нациями торговцев... Это будет эра великих морских предприятий»[30].
За философскими рассуждениями общего характера нетрудно угадать модель общества XIX века, которую молодой лектор имел в виду: чтобы увидеть ее воочию, достаточно было пересечь Ла-Манш. К проанглийской ориентации французского либерализма мы вернемся чуть позже.
Здесь же хотелось бы подчеркнуть не тот факт, что идея индустриальной экономики как таковая четко оформилась лишь в посленаполеоновскую эпоху, когда, как явствует из Сен-Симона и Кузена, с общей концепцией уже, по-видимому, были знакомы интеллектуалы левого толка, а то, что идея эта явилась естественным продолжением просветительской мысли XVIII века. Она 34 была результатом «прогресса в области просвещения», свободы, равенства и политической экономии, а также материального роста производства. Новым явилось то, что этот прогресс ставился в зависимость от роста и победы конкретного класса — буржуазии.
Но как же укладывается в эту схему Великая французская революция? «История Великой французской революции», написанная Огюстом Минье в 1824 году, дает ответ на этот вопрос. Это был первый труд, который можно с полным основанием назвать «историей», хотя чуть раньше еще один человек, которому, подобно Гизо, суждено было занимать самые высокие правительственные посты, а именно Адольф Тьер, создал похожую и большую по объему работу. При старом режиме, считал Минье, люди делились на соперничавшие классы: дворян и «народ», или третье сословие, чья власть, богатство, стабильность и ум росли с каждым днем[31]. Третье сословие сформулировало конституцию 1791 года, которая устанавливала либерально-конституционную монархию.
«Эта конституция, — говорит Минье, — плод труда среднего класса, который в тот момент был самым сильным, ибо общеизвестно, что самые сильные всегда берут в свои руки контроль над учреждениями».
Иными словами, средний класс стал «господствующей силой», или правящим классом. К сожалению, оказавшись между королем и контрреволюционной аристократией, с одной стороны, и простым народом — с другой, он подвергался нападению с обеих сторон[32]. Гражданская война и иностранная интервенция требовали мобилизации простых людей для защиты завоеваний либеральной революции. Итак, простой народ нужен был для защиты, но «он требовал власти и совершил свою революцию, подобно тому как ранее это сделал средний класс». Народная власть продержалась недолго, однако цель либеральной революции была достигнута, несмотря на «анархию и деспотизм, в ходе революции старое общество было разрушено, и в период Империи создано новое»[33]. Вполне логично, считает Минье, что история революции закончилась с падением Наполеона в 1814 году.
Революция, таким образом, рассматривалась как сложный и ни в коем случае не односторонний процесс, в ходе которого тем не менее успешно завершилось 35 долгое «восхождение среднего класса» и новое общество пришло на смену старому. Наиболее ярко и красноречиво обрисовал революцию как мощный социальный скачок в развитии общества молодой ученый Алексис де Токвиль (родился в 1805 г.), на работы которого по другим поводам часто ссылаются историки ревизионистского толка.
«Наша история, — писал он в своих «Воспоминаниях», — если посмотреть на нее со стороны и рассматривать ее в целом, представляет собой картину борьбы не на жизнь, а на смерть между старым режимом, его традициями, памятью, надеждами и людьми — аристократами и представителями новой Франции во главе со средним классом»[34].
Как и Тьерри, де Токвиль рассматривал революцию 1830 года как вторую, причем более успешную, редакцию революции 1789 года, вызванную попыткой Бурбонов вернуться к власти в 1788 году. По его словам, революция 1830 года стала триумфом среднего класса, «настолько очевидным и настолько полным, что вся политическая власть, все прерогативы и вся система правления оказались в руках исключительно этого класса... Таким образом, он не только правил обществом, он, можно сказать, сформировал его»[35].
«Революция, — говорит Токвиль в другом месте, — полностью разрушила или вскоре разрушит в старом обществе все, что проистекало из аристократических и феодальных установок, все, что в какой-то мере было связано с ними, все, что несло в себе малейший намек на связь с ними»[36].
Эти люди описывали общество, в котором они жили. И, учитывая их оценки, трудно понять тех современных ученых, которые утверждают, что Великая французская революция «не дала эффективных результатов», а тем более историков-ревизионистов, считающих, что «в конечном счете от революции выиграла та самая землевладельческая элита, которая и положила ей начало», или рассматривающих новую поднимающуюся буржуазию как последовательно стремящуюся «сравняться с аристократией»[37]. В ответ могу лишь сказать, что те, кто жил или побывал в послереволюционной Франции, видели все это по-другому. По мнению современников-иностранцев или, скажем, Бальзака, в послереволюционной Франции, более чем где-либо 36 ещё, богатство было равнозначно власти и люди стремились приобрести его.
Лоренц фон Штейн, выискивая истоки классовой борьбы между буржуазией и пролетариатом во Франции в период после революции, даже дал историческое обоснование столь небывалой склонности к накоплению капитала. При Наполеоне, считал он, главный вопрос революции, а именно «право каждого человека добиваться собственными силами самого высокого положения в обществе и государстве», свелся к альтернативе: накапливать собственность или делать военную карьеру[38]. Деспотизм исключал другие формы борьбы за право добиться успеха в жизни. Таким образом, Франция стала богатой страной именно «потому, что, подпав под власть деспотизма при Империи, она вступила в период, когда богатство означает власть для каждого отдельно взятого человека»[39].
Другой вопрос — как объяснить столь значительную разницу в оценках историков последних десятилетий XX века и живущих в начале XIX. Каков бы ни был ответ, нельзя игнорировать тот факт, что умеренные либералы прошлого века видели последствия французской революции совсем в другом свете, нежели их умеренно-либеральные последователи в 80-х годах нынешнего века.
Ясно одно: в период между 1814 годом, когда Минье закончил свою «Историю», и началом 20-х годов XIX века Великая французская революция стала рассматриваться молодыми либералами из французского среднего класса, выросшими в 1790—1800 годах, как кульминационный момент в историческом выдвижении буржуазии на позиции правящего класса. Следует, правда, заметить: они не говорили, что средний класс состоит исключительно или в основном из деловых людей, хотя и мало сомневались, что (если использовать более позднюю терминологию) буржуазное общество будет капиталистическим и все более индустриальным. Вновь, как всегда четко, высказался на сей счет Гизо. В XII веке новый класс состоял в основном из купцов, мелких торговцев и мелких домо- или землевладельцев, живущих в городах. Три столетия спустя в него входили также адвокаты, врачи, другие образованные люди и все служащие системы городского управления.
«Буржуазия оформлялась 37 и формировалась из различных элементов на протяжении длительного времени. Как хронология ее формирования, так и разнородность ее составляющих обычно не находят отражения в истории. Возможно, секрет ее исторической судьбы как раз и кроется в разнородности ее состава в различные периоды истории»[40].
С точки зрения социологии Гизо был, видимо, прав. Какова бы ни была природа среднего класса или буржуазии XIX века, буржуазия сформировалась из различных групп, не относящихся ни к дворянству, ни к крестьянству, которые прежде не считали себя чем-то целым, в один класс, оbсознающий себя таковым и рассматриваемый другими как таковой. К буржуазии принадлежали в первую очередь те люди, у которых была собственность, и те, которые имели образование (Besitzburgertum и Bildungsburgertum — четкие немецкие термины)[41]. Тот, кто считает «чистыми» буржуа лишь предпринимателей, ничего не поймет в истории XIX столетия.
Интерпретация Великой французской революции как революции буржуазной преобладала не только среди французских либералов, но также и среди либералов всех других стран, в которых «торговля и либерализм», то есть буржуазное общество, еще не восторжествовали, но, по их мнению, обязательно должны были победить.
В 1817 году Тьерри считал, что принципы «торговли и либерализма» утвердились лишь во Франции, Англии и Голландии. Связь между странами, которые пошли по пути буржуазного развития, представлялась столь тесной, что в 1814 году Сен-Симон, провозвестник индустриализма, и Тьерри, бывший в то время его секретарем, в самом деле предсказывали образование единого англо-французского парламента, который станет ядром единой системы общеевропейских институтов всеевропейской конституционной монархии после того, как новая система победит повсюду[42].
Историки либерального толка не только видели тесную связь между Англией и революционной Францией, но также считали Англию предшественницей и эталоном для Франции. Учитывая извечный галлоцентризм французской культуры, поражает тот факт, что эти ученые — в первую очередь Тьерри и Гизо, находившиеся, 38 кстати, под сильным влиянием Bальтepa Скотта — столь глубоко занимались историей Англии, можно даже сказать, что они считали буржуазной не только Великую французскую революцию, но также и английскую революцию XVII века. (Это еще одна часть наследия либералов периода Реставрации, вторая позднее привлекла марксистов.) И этому есть основание. Английский опыт укрепил французских либералов из среднего класса, чьим идеалом была, конечно же не революция, а — пользуясь словами Тьерри — «медленный но непрерывный процесс», в убеждении, что революция тем менее необходима. В то же время пример Англии показал, что революция может и пережить события, подобные тем, что произошли в I793—1794 годах (сравните 1649 г. и приход к власти Кромвеля), или избежать их (1688 г.) и создать систему способную развиваться без революционных потрясений[43].
Аргументы Гизо изложены наиболее четко, ибо, упорно настаивая на том, что классовая борьба занимает центральное место в европейской истории, он тем не менее рассматривал эту борьбу не как, заканчивающуюся полной победой одной стороны и полным уничтожением другой, а как нечто, порождающее – и даже в 1820-е годы – в конечном счете в каждой нации «некий общий дух, некую общность интересов, идей и ощущений которые возобладают над различиями и взаимной борьбой»[44]. Его идеалом было национальное единство при гегемонии буржуазии. Не удивительно, что он был очарован историческим развитием Англии, в которой, более чем где-либо в Европе, «различные элементы социального порядка (etat social) объединялись, боролись между собой и воздействовали друг на друга, будучи при этом вынужденными постоянно идти на компромиссы, чтобы обеспечить свое существование;» в которой «гражданские и религиозные порядки, аристократия, демократия, королевская власть, центральные и местные институты, моральные и политические взгляды развивались в тесной связи друг с другом может быть, не всегда одними и теми же темпами но и не сильно опережая или отставая друг от друга». Именно таким образом Англия смогла «быстрее, чем какое либо другое государство континента, достигнуть цели 39 всего общества, то есть создать упорядоченную и свободную форму правления, утвердить основы здравого смысла в политике и трезвый взгляд на дела общества»[45].
Существуют причины исторического характера, объясняющие различие в эволюции Англии и Франции (этому посвящена последняя лекция из курса Гизо), хотя основные тенденции развития обеих стран схожи. Английский феодализм («норманнское иго») сложился в результате завоевания норманнами организованного и институционально оформленного англосаксонского государства, в силу чего норманны столкнулись с организованным и даже официальным народным сопротивлением во имя возврата утраченных англосаксонских свобод. Во Франции же франкская знать подчинила непокорных, но плохо организованных галлов («nos ancetres les Gaulois»), не сумевших оказать должного сопротивления. Поэтому восстание против знати во время Великой французской революции было более неконтролируемым и безудержным, а вследствие этого сама революция отличалась большей жесткостью и экстремизмом[46]. Именно таким образом пытались ответить на вызывавший недоумение у многих либеральных историков XIX века вопрос, почему во Франции, говоря словами лорда Актона, «переход от феодальных: и аристократических форм организации общества к промышленным и демократическим сопровождался такими потрясениями», каких не было в других странах (т. е. в Англии)[47]. Тем не менее англичане могли послужить примером для Франции после событий 1789 года, ибо если Англия обуздала своего Робеспьера и (или) Наполеона — Кромвеля, что сделало возможным свершение второй, тихой, но решительной революции («славной революции» 1688 г.) и установление прочной общественной системы, то Франция могла повторить ее опыт. Могла и повторила в июле 1830 года.
Поэтому во Франции в период Реставрации поборники буржуазной революции были потенциальными умеренными, поскольку считали, что их класс уже добился решительной победы. За пределами Франции громогласно и недвусмысленно раздавались призывы к повторению 1789 года, и они доходили до средних слоев. По мнению одного немецкого либерального историка, кстати, 40 идеалистического толка, институты средневековья уже отжили свое. Родились новые идеи, и они сказались «в первую очередь на отношениях между разными слоями (Stande) человеческого общества», в котором роль буржуазии (Burgerstand) становилась с каждым днем все более заметной. И потому «люди начали говорить и писать о правах человека и ставить под сомнение права тех, кто основывал свои притязания на так называемых привилегиях»[48]. В Германии 30-х годов прошлого века подобные слова звучали как призыв к борьбе, а во Франции они были уже не нужны. К этому времени понятие «буржуа» во Франции противопоставлялось понятию «народ» (peuple) или «пролетарии» (proletaires), а вот в Германии — как явствует из энциклопедии Брокгауза за 1827 год — термин «бюргер» (Burger) противопоставлялся «аристократии», с одной стороны, и «крестьянству» — с другой, причем само слово «бюргер» все более отождествлялось со средним классом и французским буржуа[49]. Либерально настроенные выходцы из немецкого среднего класса хотели буржуазной революции или ощущали ее необходимость, причем более осознанно, чем их французские предшественники в 1788 году, поскольку у них перед глазами был опыт 1789 года.
Более того, английская революция, которую изучали французские историки, представлялась немцам (особенно в свете предшествовавшей ей революции в Нидерландах) механизмом исторического преобразования огромной силы, носящим всеобщий характер.
«Должен ли великий народ, стремящийся добиться независимости в политике, свободы и власти, обязательно пройти кризисную ситуацию революции? Пример Англии и Франции как будто заставляет нас поверить в это» — так писал накануне событий 1848 года немецкий либерал Георг Гервинус, одновременно ученый и политик, подобно многим своим единомышленникам[50].
Как и другие идеи, впоследствии с энтузиазмом подхваченные марксистами, концепция необходимости революции, установленная путем исторической экстраполяции (то, что Шарль де Ремюза позже назвал аксиомой существования в современном мире закона революций), была впервые разработана французскими либералами времен Реставрации[51]. Эта идея была вполне 41 не состоятельной, и дальнейшие события подтвердили это.
Обратимся к истории развитых стран (одним из редких исключений является Швеция) и всех крупнейших держав современного мира, и мы убедимся, что в период между XVII веком и серединой XX в какой-то момент в их развитии происходил скачок, решительный поворот или исторический перелом (один или несколько), то есть события, которые можно классифицировать как либо революцию, либо подобие революции. Конечно, нельзя объяснять это лишь простым стечением обстоятельств, однако было бы совершенно несправедливо и даже ошибочно на основании этого исторического опыта делать вывод о неминуемой скачкообразности развития.
Во всяком случае, «необходимость» революции, как ее понимали либералы времен Реставрации, нельзя путать с более поздними ее трактовками. Ведь они выступали за насильственное свержение режимов вовсе не в противовес постепенному переходу от одной формации к другой. Более того, они несомненно предпочли бы постепенность. Просто им была нужна теория, ограждавшая либеральную революцию от обвинений в том, что она обязательно порождает якобинство и анархию, и обоснование победы буржуазии. Теория необходимости и неизбежности революции отвечала и тому и другому требованию, поскольку ее справедливость невозможно было оспорить. Скажите, ну как можно оспорить такое не поддающееся человеческой воле и контролю явление природы, как сдвиг тектонических пластов Земли? Виктор Кузен считал, что в силу тысячи разных причин революция была абсолютно необходима, включая все «крайности», составляющие часть ее «деструктивной миссии». Гизо же говорил, что «потрясения, которые мы называем революциями, являются скорее не симптомами начинающегося процесса, а подтверждением того, что уже произошло», а именно исторического выдвижения на передний план среднего класса[52]. И трезвомыслящим современникам, то есть тем, кто жил в первой половине XIX века, такая позиция вовсе не представлялась несостоятельной.
В свою очередь, оказавшись перед необходимостью 42 свершения буржуазной революции и сознавая, что сама возможность революции существует в Германии благодаря Франции, даже немцы из среды среднего класса, далеко не склонные к экстремизму, намного спокойнее относились к эксцессам революции, чем англичане, которым не было необходимости брать Францию в качестве модели для английского либерализма и которые столкнулись с движением протеста низов в собственной стране. Из всех событий Великой французской революции в сознание англичан врезался не 1789 или 1791 год, а годы 1793—1794, годы террора. Когда в 1837 году Карлейль писал свою «Историю революции», он не только отдал должное этому великому историческому событию, но и размышлял о том, каким может быть восстание английских трудящихся. Позднее Карлейль разъяснил, что он имел в виду чартизм[53].