VII. ГЕРЦЕН, ЛИТЕРАТУРА, РЕВОЛЮЦИЯ

VII. ГЕРЦЕН, ЛИТЕРАТУРА, РЕВОЛЮЦИЯ

Явление Герцена — одно из самых интересных и проблемных событий русской культуры прошлого века. Своим творчеством, своей судьбой он задаёт историку культуры, да и просто внимательному читателю столь много вопросов, что охватить их все в пределах небольшого объёма не стоит и пытаться. Однако если нам удастся вычленить центральный вопрос, стержневую проблему творчества Герцена, то все другие темы и проблемы его творчества невольно будут освещены светом центральной проблемы.

Пожалуй, более всего Герцена мучил вопрос о возможности революционного преобразования России и роли литературы в этом процессе. Но что Герцен понимал под революционными преобразованиями и при чём здесь литература?

Мы вроде бы знаем, почти не сомневаясь в том, что все великие русские писатели боролись с самодержавным гнётом, при этом в школе ещё нам как бы намекали, что их творчество было едва ли не прямым участием в революционном движении, прямым призывом к свержению царизма. Разумеется, подростка могло смутить, что и Гоголь, и Достоевский, и Толстой, и Гончаров, и Лесков придерживались взглядов скорее консервативных, но об этом говорилось скороговоркой, сквозь зубы — и антиномия эта разрешения и примирения в нашем сознании не находила. На одной полочке лежала революционность великих русских писателей, на другой — их консервативность, за одно мы их хвалили, за другое ругали, но совместить эти идеи были не в состоянии. Между тем у истоков этого казённо и по-школьному бездушно преподанного соображения (о революционности русской литературы) находится глубокая и светлая мысль Герцена. Поэтому понять её важно не только для постижения творчества самого Герцена, но и всего литературного процесса в России.

Основная боль русских писателей прошлого века — это крепостное рабство, пронизывавшее всю общественную, социальную и духовную жизнь России. «Это самая несчастная, самая порабощённая из стран земного шара»{233}, — писал Герцен. Поэтому главною свою задачу Герцен видел в том, чтобы найти причины этого рабства, а также пути его преодоления. Речь шла не о малом, о самом существовании России, достойном существовании. «Ещё один век такого деспотизма, как теперь, — с апокалиптическим пафосом предвещал Герцен, — и все хорошие качества русского народа исчезнут»{234}.

Кто способен разбудить народ? В Европе, как мы знаем, борьба за социальные права выливалась в формы религиозных войн (достаточно напомнить войны эпохи Реформации). В России, полагал Герцен, православие выполнить эту функцию не в состоянии «Византийская церковь, — писал он, — питала отвращение ко всякой светской культуре… Презирая всякую независимую, живу о мысль, она хотела только смиреной веры. В России не было проповедников. Единственный епископ, прославившийся в древности своими проповедями (Аввакум. — В. К.), терпел гонения за эти самые проповеди… И эта-то церковь, начиная с ? века, стояла во главе цивилизации России»{235}. Разумеется, дело с этим вопросом обстояло не так просто, но к XIX веку бессилие православной церкви как жизнеспособной, творческой силы, несмотря на пробы религиозных мыслителей и писателей одухотворить её, казалось очевидным. Оторванная от Европы сама и препятствовавшая России найти контакт с европейской наукой и просвещением, православная религия виделась Герцену исчерпавшей себя, ибо дальнейшее (да и вообще любое) развитие страны он видел только на пути усвоения европейских идей.

В борьбе славянофилов и западников, составившей эпоху в русской культуре, Герцен, как известно, выступил на стороне «русских европеистов». Однако позиция его была особой. В отличие от многих либералов, думавших усвоить России модель западноевропейской жизни, Герцен полагал необходимым просветить самобытные формы русской культуры идеями социализма выработанными в Европе, внести в Россию «идею свободной личности», которую, по словам Герцена, славянофилы смешивали «с идеей узкого эгоизма»{236}. За самобытные формы русской жизни, прежде всего за общину, выступали и славянофилы, но их устраивала вполне первобытная, патриархальная община. Общинник Герцен считал, что без фермента личности община не в состоянии освободить себя. «Община — это детище земли — усыпляет человека, — писал он, — присваивает его независимость, но она не в силах ни защитить себя от произвола, ни освободить своих людей; чтобы уцелеть, она должна пройти через революцию»{237}. Причём революцию, понимаемую не только политически и социально, но и культурно: как смену системы ценностей, утверждение прав свободной личности: «Община не спасла крестьянина от закрепощения; далёкие от мысли отрицать значение общины, мы дрожим за неё, ибо, по сути дела, нет ничего устойчивого без свободы личности»{238}.

Тут и встаёт вопрос о роли литературы. Славянофилы боялись европеизации страны. Рассуждая о становлении русского искусства и литературы, проблемы которых для него тесно связаны и даже вытекают из проблем культурного и социально-исторического развития России, Герцен находит новые аргументы в полемике со славянофилами: «А ведь вся эта екатерининская эпоха, о которой вспоминали, покачивая головой, деды наши, и всё время Александра, о котором вспоминали, покачивая головой, наши отцы, принадлежат «к иностранному периоду», как говорят славянофилы, считающие всё общечеловеческое иностранным, всё образованное чужеземным. Они не понимают, что новая Русь — была Русь же, они не понимают, что с петровского разрыва на две Руси начинается наша настоящая история; при многом скорбном этого разъединения, отсюда всё, что у нас есть, — смелое государственное развитие, выступление на сцену Руси как политической личности и выступление русских личностей в народе; русская мысль приучается высказываться, является литература, является разномыслие, тревожат вопросы, народная поэзия вырастает из песней Кирши Данилова в Пушкина… Наконец, самое сознание разрыва идёт из той же возбуждённости мысли; близость с Европой ободряет, развивает веру в нашу национальность, веру в то, что народ отставший, за которого мы отбываем теперь историческую тягу и которого миновали и наша скорбь и наше благо, — что он не только выступит из своего древнего быта, но встретится с нами, перешагнувши петровский период. История этого народа в будущем; он доказал свою способность тем меньшинством, которое истинно пошло по указаниям Петра, — он нами это доказал!..»{239}

В апреле 1848 года была написана на французском языке и подана императору Николаю I записка поэта Ф. И. Тютчева, которая в следующем, 1849 году была опубликована в Париже под заглавием «Россия и революция». В ней было сказано: «Давно уже в Европе существуют только две действительные силы — революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра они вступят в борьбу. Между ними никакие переговоры, никакие трактаты невозможны; существование одной из них равносильно смерти другой!..»{240} По свидетельству И. С. Аксакова, «напечатанная в Париже» эта статья Тютчева «произвела за границей сильное впечатление» и «в извлечениях была два раза перепечатана (с промежутком шести лет)»{241} Публично высказанное кредо российского официозного консерватизма невольно подкрепляло точку зрения на Россию как на страну, противостоящую всему прогрессивному движению в мире, точку зрения, которую разделяли и многие европейские революционеры. И вот, в 1851 году, сначала по-немецки, в Бремене, а затем и по-французски, в Париже, выходит книга Герцена «О развитии революционных идей в России» Нужно представить себе историческую ситуацию и отношение к России после событий 1848 года, чтобы в полной мере оценить пафос и задачу герценовского трактата. Он звучит как ответ Тютчеву, как ответ тем, кто смешивает правительство и народ, как оправдание России перед революционной Европой.

Россию в этой книге Герцен представлял как прямую наследницу мировой, точнее, европейской цивилизации, как страну, способную и призванную продолжить долгий путь мировой истории. В этом и заключался пафос, ядро сложившейся у него к этому времени концепции. «Он, — писал о Герцене Луначарский, — оглянулся на Европу, где торжествует буржуазия, и мечтой вернулся в Россию… Россия покажет путь всем, из России пойдёт революция. Запад слишком закостенел, и единственная возможность, которая там была, — пролетарская революция, разбита. Запад будет спасён Россией»{242}. Спасён в высших своих проявлениях — сохранением высших духовных завоеваний Европы — социалистического идеала. В этом ему образцом служила схема Гегеля, который, говоря о христианстве как высшем принципе развития человечества, возникшем в Римской империи, замечал: «Однако к осуществлению этого призван другой народ или призваны другие народы, а именно германские. В самом древнем Риме христианство не может найти настоящей почвы для себя и сформировать государство»{243}. Герцен в свою очередь писал следующее: «Европа нас не знает; она знает наше правительство и больше ничего… Пусть она узнает ближе народ… который сохранил величавые черты, живой ум и разгул широкой, богатой натуры под гнётом крепостного состояния и в ответ на царский приказ образоваться ответил через сто лет громадным явлением Пушкина. Пусть узнают европейцы своего соседа; они его только боятся; надобно им… знать, что… наш естественный полудикий быт встречается с их ожидаемым идеалом, — что последнее слово, до которого они вырабатывались, — первое слово, с которого мы начинаем, — что мы идём навстречу социализму, как германцы шли навстречу христианскому»{244}.

Но где гарантии, что Россия в состоянии усвоить высокие духовные ценности, выработанные европейской цивилизацией на протяжении двух тысячелетий, и не только усвоить, но и революционно преобразовать их в духе социализма? Эти гарантии, эти возможности Герцен отыскивает — в русском искусстве, прежде всего в литературе. Об этом, собственно, и рассказывает книга о развитии революционных идей в России. В этой книге все историософские, философские и культурологические идеи Герцена сошлись, как в фокусе. Исходя из того, что Россия — молодая страна, что крестьянин и до сих пор ещё живёт вне истории, Герцен замечает, что «подлинную историю России открывает собой лишь 1812 год; всё что было до того, — только предисловие»{245}. Поэтому он вкратце обозревает историю до рубежа XVIII и XIX веков, ибо всё это лишь подготовка к деятельности. Деятельность я начинается с усвоения в послепетровский период элементов цивилизации, философии и литературы. Начало её он связывает с Фонвизиным, который и задал русской литературе тип отношения к действительности: «Он горько смеялся над этим полуварварским обществом, над его потугами на цивилизованность. В произведениях этого писателя впервые выявилось демоническое начало сарказма и негодования, которому суждено было с тех пор пронизать всю русскую литературу, став в ней господствующей тенденцией»{246}.

Важность этого пафоса самокритики Герцен не устаёт подчёркивать, видя в нём залог силы молодого организма, который, строясь и обновляясь, не щадит себя, залог движения вперёд, в историческое будущее. «После крестьянского коммунизма ничего так глубоко не характеризует Россию, ничего не предвещает ей столь великой будущности, как её литературное движение»{247}, — писал он Мишле. Существенно отметить, что быстро и вскользь пройдясь по векам, Герцен подробно и внимательно останавливается на каждом явлении литературы и культуры XIX века, благодаря чему все эти явления, соотнесённые со всей историей страны, приобретают характер всемирно-исторический, ибо к этому моменту и страна вышла на мировую арену. Любопытно, что оканчивает он этот труд главой о полемике «московских панславистов» и «русских европеистов» (иными словами, славянофилов западников), видя в этой полемике, в этом споре тоже событие мирового значения.

Что же, об огромном значении литературы в русском обществе говорили все, проблема общественного назначения искусства была в центре внимания русской мысли; известны слова Белинского о том, что только в литературе есть у нас жизнь; примерно о том же говорили и славянофилы. Достаточно напомнить слова И. Киреевского из «Обозрения русской литературы за 1831 год»: Между тем как в других государствах литература есть одно из первостепенных выражений образованности, у нас она главнейшее, если не единственное… Единственным указателем нашего умственного развития остаётся литература»{248}. Всё это, строго говоря, свидетельствовало о неразвитости русской жизни по сравнению с европейской, что впоследствии столь блистательно показал Чернышевский. Но Герцен вносит в это расхожее рассуждение весьма резкую краску, и в его мысль следует вдуматься.

Говоря о литературе и искусстве, Герцен напрямую связывав литературное развитие с революционным, литературная деятельность под его пером как бы перетекает в революционную и наоборот. Вот о декабристах: «Время для тайного политического общества было выбрано прекрасно во всех отношениях. Литературная пропаганда велась очень деятельно. Душой её был знаменитый Рылеев; он и его друзья придали русской литературе энергию и воодушевление»{249}. Но ещё более поразительно дальнейшее изложение, когда описывая ситуацию после поражения декабристов и показывая, что за малейший неверный шаг, за простые социальные споры, за чтение книжек, по малейшему подозрению крамоле, люди шли десятками и сотнями на каторгу и на казнь, рассказывая о дальнейшем развитии литературных и философских споров, когда уже не было никаких революционных заговоров, тем паче партий, а единичные кружки, которые только намеревались что-то делать, разгромлены (как петрашевцы), уделяя описанию этой ситуации примерно половину книги, Герцен по-прежнему уверен, что описывает не просто литературное, а революционное движение, развитие революционных идей. Иными словами, литература и искусство становятся под его пером синонимами революционной деятельности (по крайней мере для России). В этой мысли и заключается, на мой взгляд, центр, зерно герценовской общественно-эстетической концепции.

Надо сказать, что Герцен был не только писателем, философом, революционером, теоретиком художественного развития. Существенно тут отметить генетическую связь его как личности русской литературой, он и сам был как бы проекцией в жизнь её стремлений. Гончаров писал о Герцене: «Оставляя политические заблуждения Герцена, где он вышел из роли нормального героя, из роли Чацкого, этого с головы до ног русского человека, — вспомним его стрелы, бросаемые в разные тёмные, отдалённые углы России, где они находили виноватого. В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого»{250}. Заметим, что Гончаров был достаточно консервативен (отсюда слова о «политических заблуждениях»), вспомним и то, что Герцен нелестно отозвался о нём в «Колоколе» («Необычайная история о ценсоре Гон-ча-ро из Ши-пан-ху»), и, тем не менее, Гончаров ведёт творческую биографию Герцена от своего любимого героя (героя, а не писателя!) — Чацкого.

Чтобы понять мысль Герцена, отчего независимость, критический пафос русской литературы являются выражением революционности, вспомним его рассуждения о личности как высшей точке развития человечества и её судьбы в России. Вся деспотия в России строится на отсутствии личностного начала, полагал Герцен. Но именно этот фермент, эту «закваску» деятельности, личностного начала, свободы и вносила в русскую жизнь русская литература и искусство. Иными словами, она совершила не политическую, социально-культурную революцию.

Система ценностей, ориентированная на подавление личности, начинает расшатываться, хотя ещё не предложена новая социально-философская и эстетическая система координат, в корне отрицающая выработанную веками. Таковой стала только, как я уже говорил в первой главе, диссертация Чернышевского, выдвинувшая в противовес системе ценностей, направленной на уничтожение независимо мыслящего человека, да и вообще не считавшейся с человеческой жизнью, тезис, что «прекрасное есть жизнь», понимаемая как свободное развитие индивидуальности, Но пафос независимости от государства, пафос свободы, цивилизации и культуры входит в Россию с развитием литературы и искусства. Постоянное усилие, направленное на утверждение свободы и независимости, осуществляла литература, но не потому, что она однообразно и декларативно повторяла призывы к свободе, а потому, что она воистину оказалась независимой и свободной. Независимость эта проявилась, прежде всего, в критической направленности русского искусства. Герцен увидел в русской литературе залог национального пробуждения, которое может совершиться только через самокритику. Если бы не было такой литературы, то не было бы надежды для России преодолеть самодержавный деспотизм, а, следовательно, и мировая культура после ожидаемой гибели Европы «в тине мещанства» лишилась бы последнего шанса на дальнейшее развитие. Чтобы Россия могла осознать своё великое призвание — быть наследницей Европы, она должна очиститься от наносной грязи, найти в себе здоровые силы. «Поэзия Гоголя — это крик ужаса и стыда, который издаёт человек, опустившийся под влиянием пошлой жизни, когда он вдруг увидит в зеркале своё оскотинившееся лицо. Но чтобы подобный крик мог вырваться из груди, надобно, чтобы в ней оставалось что-то здоровое, чтобы жила в ней великая сила возрождения»{251}.

Эта почти инстинктивная реакция подлинного искусства на давление самодержавия, неприятие крепостнической действительности, ощущение гибельности для личности российского деспотизма можно найти не только у Гоголя или в откровенно протестующей поэзии Лермонтова, но и в такой, казалось бы далёкой по сюжету от российской действительности картине Карла Брюллова, как «Последний день Помпеи». Ещё в своей статье 1842 года «Москва и Петербург» Герцен писал об этой картине: «Художник, развившийся в Петербурге, избрал для кисти своей страшный образ дикой, неразумной силы, губящей людей в Помпее, — это вдохновение Петербурга!»{252}

Если де Кюстин считал, что в России невозможно искусство из-за самодержавно-деспотического подавления личности[13], то Герцен именно в искусстве видел залог и возможность русского освободительного движения. Но он полагал, что стоит русскому искусству отказаться от своей оппозиционности по отношению к самодержавию, оно просто-напросто перестаёт быть искусством. Более того, русское общество уже видит в искусстве спасительную, раскрепощающую душу силу, а потом и общество, — воспитанное уже русской литературой, оказывает обратное влияние на неё в этом тоже залог, что искусству не сойти со своего пути: «В России все те, кто читают, ненавидят власть… От Пушкина — величайшей славы России — одно время отвернулись за приветствие, обращённое им к Николаю после прекращения холеры, и за два политических стихотворения. Гоголь, кумир русских читателей, мгновенно возбудил к себе глубочайшее презрение своей раболепной брошюрой»{253}.

Через литературу и искусство в Россию входил момент сознательной оппозиции существующему строю. Инстинктивное отталкивание от режима людей мысли приводит их, в конечном счёте, к сознательному протесту: «мало-помалу литературные произведения проникались социалистическими тенденциями и одушевлением»{254}. Иными словами, с одной стороны, литература писала о ненормальности, ужасе российской действительности, критикуя её, с другой — вводила Россию в мир передовых европейских идей, на основании которых, полагал Герцен, и надо перестраивать русскую жизнь.

Таким образом, говоря о революционном характере русской литературы, мы видим, что дело в конечном счёте не в прогрессивности или консервативности политических взглядов тех или иных писателей. Революционный пафос всей русской литературы заключался в самом принципе подхода к действительности, в идее, противостоявшей самодержавному диктату, — идее независимой, раскрепощённой личности, сумевшей вытравить из своей души рабское начало.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг:

Глава 6 ОБРАЗ ЖИЗНИ И РАЗВИТИЕ ИСКУССТВ Латинский язык, средство цивилизации. — Литература репрезентации: театр и риторика. — Литература для выражения чувств: история и поэзия — Литература после Августа: Овидий, Персий, Лукан. — Сенека и императорское наследие. — Римская архитектура. — Скульптура и

Из книги автора

Глава 6 ОБРАЗ ЖИЗНИ И РАЗВИТИЕ ИСКУССТВ Латинский язык, средство цивилизации. — Литература репрезентации: театр и риторика. — Литература для выражения чувств: история и поэзия — Литература после Августа: Овидий, Персий, Лукан. — Сенека и императорское наследие. —


Революция?

Из книги автора

Революция? Интеллигентское сознание пыталось истолковать инверсию, ее пик как революцию. Под революцией в европейской традиции обычно подразумевали социально–политическую ломку изживших себя отношений, учреждений и установление новых политических форм в


Глава 5 ЖЕНЩИНА «À LA LETTRE»: ПИСЬМА НАТАЛЬИ АЛЕКСАНДРОВНЫ ЗАХАРЬИНОЙ-ГЕРЦЕН

Из книги автора

Глава 5 ЖЕНЩИНА «? LA LETTRE»: ПИСЬМА НАТАЛЬИ АЛЕКСАНДРОВНЫ ЗАХАРЬИНОЙ-ГЕРЦЕН Ты хочешь, чтоб и я написала мою жизнь…. Хорошо, я расскажу ее тебе в особых письмах… Но письма, не иначе, потому что иначе писать не могу. Н. А. Захарьина Исследуя в предшествующих главах женские


Герцен

Из книги автора

Герцен Александр Иванович Герцен (1812–1870) – русский революционер, писатель, философ. • Жизнь, которая не оставляет прочных следов, стирается при всяком шаге вперед. • Надобно иметь силу характера говорить и делать одно и то же. • Нельзя людей освобождать к наружной


Революция

Из книги автора

Революция Мятеж не может кончиться удачей. В противном случае его зовут иначе. Джон ХАРРИНГТОН, английский поэт. Перевод С.Я. МАРШАКАРеволюция – это что такое, если попросту? Простое латинское слово «revolution» означает «переворот». Когда жизнь перевернулась – значит,


ГЕРЦЕН

Из книги автора

ГЕРЦЕН Александр Иванович Герцен (1812–1870) – русский революционер, писатель, философ. Жизнь, которая не оставляет прочных следов, стирается при всяком шаге вперед. Надобно иметь силу характера говорить и делать одно и то же. Нельзя людей освобождать к наружной жизни


Александр Иванович Герцен

Из книги автора

Александр Иванович Герцен (1812–1870) писатель ... В мещанине личность прячется или не выступает, потому что она не главное: главное – товар, дело, вещь, главное – собственность. ... Грандиозные вещи делаются грандиозными средствами. Одна природа делает великое даром. ... В мире


Революция

Из книги автора

Революция в те времена была итальянской. Фильмы, на которые мы ходили (в киноклуб, иногда в парижскую Синематеку, а чаще наудачу забежав в дешевые кинотеатры), все были левацкими, бунтарскими и яростными, в них была такая сила убеждения, что сегодня мне порой кажется, будто


8. Герцен как прототип одного из героев Достоевского

Из книги автора

8. Герцен как прототип одного из героев Достоевского Уже при жизни он становится предметом интереса художников. Его портреты рисуют живописцы, намеками проскакивает его образ а «Загадочном человеке» Н. Лескова, какие?то оттенки его образа художественно переосмыслены в


Словесность классическая и массовая: литература как идеология и литература как цивилизация[*]

Из книги автора

Словесность классическая и массовая: литература как идеология и литература как цивилизация[*] В тематике данной статьи для автора пересеклись три линии развития культурных процессов в сегодняшней России. С одной стороны, буквально у нас на глазах происходит очередное


Мировая революция

Из книги автора

Мировая революция Было еще одно обстоятельство, в силу которого переезд правительства в Москву весной 1918 года мог не расматриваться его инициаторами как окончательный шаг. Правоверные большевики не загадывали надолго, намереваясь лишь продержаться до начала мировой


«Культурная революция»

Из книги автора

«Культурная революция» В половине 1960-х гг. в разных концах планеты разгораются молодежные движения, которые не укладываются в привычные на то время классификации «левого» и «правого». Во Франции полной неожиданностью для официальных французских левых – коммунистов –