Время частностей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Время частностей

Если мы хотим действительно постичь то, что греки называли эфемерным, то есть повседневной жизнью, то необходимо уяснить себе существенность правил и норм поведения, которые имеют обыкновение оставаться незамеченными. «Что они ели? Что пили? Как одевались? Как жили?» Если подобные вопросы могут показаться бестактными по отношению к людям, то по отношению к богам, этому «праздному классу», измеряющему свое существование подвигами, они могли бы показаться смешными. И тем не менее именно пустяки, мельчайшие подробности придают эпическому вымыслу впечатление реальности, причем к богам это относится даже в большей степени, чем к людям. Благодаря Гомеру жизнь богов напоминает земную жизнь. Данное обстоятельство, помимо всего прочего, отличает эпопею от мифологии. Mythos, изложенный Аполлодором, которому приписывают большой сборник мифов, носящий название «Библиотека», — это рассказ, очищенный от всякого событийного налета. Автор пренебрегает деталями, не являющимися функционально необходимыми для развития интриги. Компиляторы мифов следовали принципу экономии. И напротив, такие поэты, как Пиндар, стремились выразить все, что могло принизить или заставить поблекнуть образ олимпийцев: в подобных произведениях также не нашлось места для текущих дел, будничности, оборотной стороны показухи. Что касается Гесиода, то он рассказывает, называет, перечисляет, но будни у него остаются уделом людей.

Приведем пример. Ссора по поводу предстоящего рождения Геракла явилась символическим моментом в супружеской жизни Зевса и Геры. Об этом эпизоде можно было бы поведать следующим образом: «Когда Геракл вот-вот должен был появиться на свет, Зевс объявил богам, что потомку Персея — тому самому, кто вскоре родится, — суждено стать царем Микен. Однако Гера, движимая ревностью, убедила Илифию отсрочить роды Алкмены и заставила Эврисфея появиться на свет семимесячным». Мы честно пересказали факты, последовав примеру Аполлодора и его «Библиотеки», и, кажется, ничего не упустили из виду для понимания интриги. Однако, если мы ознакомимся с той же самой историей в «Илиаде», то увидим, как величаво разворачивается повествование. То, что у Аполлодора превратилось в обыкновенную временную, последовательную смену действий, лишенных какого бы то ни было пространственного определения, в поэме представляет собой комбинацию нескольких «действий» в театральном смысле слова. Первое действие протекает на Олимпе: Зевс в присутствии всех богов хвастается, что ждет рождения ребенка, предназначенного судьбой править самым славным среди смертных царством. Затем происходит смена декораций: Гера покидает вершину и устремляется в Аргос, чтобы исполнить свою хитроумную проделку. Местом третьего действия вновь является Олимп. Зевс, осыпав проклятиями Ату, богиню, ослепившую Громовержца и затуманившую его рассудок, схватил ее и низвергнул вниз, на землю. Гомер вводит пространство, которое служит первостепенным условием повседневности. Кроме того, поэт характеризует пространство эстетическими и топонимическими коннотациями, которые дают полное представление о его свойствах. У Олимпа обрывистые склоны; небо испещрено звездами; Аргос расположен на ахейской земле. Эпитеты служат не только для украшения, но и наделяют вещи, богов и людей отличительными свойствами. Гомер вводит время: все происходит в один день. Именно это обстоятельство придает пикантность хитрости Геры, поскольку она заставила Зевса поклясться, что ребенок, родившийся от его крови в этот день, будет наделен властью.

В композиции различия проявляются еще более явственно. В «Илиаде» повествование насыщено описаниями; очень часто оно прерывается прямой речью. Поэт никогда, даже если ему приходится передавать очень быструю череду событий, не забывает уточнить, прокомментировать, пояснить, что делает его и без того красочный рассказ в тысячу раз более впечатляющим, чем крайне скупые на подробности произведения мифографов. Ведь их сдержанность приводит к тому, что тексты становятся монотонными, пригодными для классификации и сравнения лишь в плане самых общих положений, когда персонаж может мгновенно превратиться в реального героя, совершающего определенный подвиг при помощи конкретного бога. Читая Гомера, мы сталкиваемся с изобилием деталей, неповторимостью ситуаций. Многочисленные подробности создают самобытность не только структуры текста, но и лексики. Так, поэт не торопится передавать слово богам для пространной мотивации их поступков или вкладывать в их уста речь, безусловно, напыщенную и не столь уж важную с точки зрения интриги, но бесценную из-за того, что слова эти многое сообщают нам о самих богах.

Диалоговая речь превращает «статистов», молчаливо населяющих мифы, в активных субъектов действия, которое вытекает из опыта всей прожитой жизни. Между Зевсом Аполлодора, который сообщает нам о рождении одного из своих детей устами автора, и Зевсом Гомера, который сам хвастается перед каждым встречным, существует огромное различие, отделяющее схематический образ от личности, поскольку в первом случае о подоплеке событий нам рассказывает сторонний наблюдатель, приписывающий своим «действующим лицам» минимум побудительных мотивов, необходимых и достаточных для оправдания предпринимаемых ими начинаний: в частности, для оправдания ревности Геры. Во втором случае диалог раскрывает перед нами весь диапазон субъективных отношений и чувств, переданных через поступки. Безусловно, Зевс разгневался на могущественную Ату, свою коварную родственницу, которая наслала на него затмение и вынудила бахвалиться, а следовательно, заставила Громовержца вопреки своей воле навлечь на Геракла несчастье. Кроме того, в поэтическом рассказе присутствует внешняя сила, ведущая собственную игру. У Гомера эта сила выступает как самостоятельное действующее лицо. Она наделена властью определять поведение другого персонажа, однако этот последний способен, в свою очередь, не только ей противостоять, но и карать ее. События имеют под собой причину, но причинная связь принимает конфликтную и драматическую форму.

В отличие от сказителей мифов и их повествовательной скаредности, мало благоприятствующей лирическим отступлениям и неожиданным поворотам, поэтическое слово воссоздает длительную, повторяющуюся или постоянную картину. Жизни богов, о треволнениях которых рассказано вкратце, соответствует жизнь богов, выведенная как неопределенное и, по всей вероятности, вечное продолжение одного и того же поведения, одного и того же состояния. В «Теогонии» Гесиода боги как бы существуют в двух независимых и совершенно не связанных друг с другом сферах бытия. На заднем плане их история и превратности их родословной разворачиваются в линейном измерении времени. Рождения, свадьбы, конфликты сменяют друг друга в повествовании, вызывающем неослабный интерес. Это прошлое богов. С другой стороны, безоблачное настоящее царства Зевса предполагает умиротворенное существование богов. Наступило время для радости, для наслаждения музыкой. Пение муз ласкает слух повелителя Олимпа. Восхитительный голос безостановочно льется из уст муз, и обитель их отца, могущественного Зевса-громовержца, озаряется, когда раздается чистый голос богинь. Их неутомимый голос, наряду с пиршествами, является необходимым условием сладострастной жизни на Олимпе. Но в заоблачном краю музыка не заполняет периоды затишья в бурлящем и драматическом существовании. У богов Гесиода время активной жизни безвозвратно ушло, лишь голос безостановочно раздается, журчит, струится.

Была ли у богов повседневная жизнь по мнению автора «Теогонии»? Что представляли собой дни богов для создателя «Трудов и Дней»? Как относились люди к удивительному образу жизни богов? С тех пор как Зевс привел свой мир в порядок, на Олимпе воцарилось счастье. Обитатели священной горы слушают нежный, извечно нежный, голос девяти муз. Голос, постоянно воскрешающий в памяти богов воспоминания об их былых подвигах. Голос, который иногда развлекает несчастных людей, безостановочно льет бальзам на сердце Зевса. Голос, который заставляет смертных забывать об их печалях, погружает богов в беспрестанное созерцание своего облика, своей истории. Самосозерцание, самодостаточность, полнейшее удовлетворение. Чего же иного, лучшего, нового могли желать боги-меломаны?

Дочери Зевса и Мнемозины (богини Памяти) появились на свет для того, чтобы выполнять конкретную и почетную задачу: утолять печали, заставлять забывать о невзгодах, умело создавать перерывы, эти островки забывчивого счастья, в хлопотной, трудовой, утомительной и тяжкой жизни, которая выпадает на долю смертных. Сами музы избавлены от забот, их сердце надежно защищено от них (akedes). Они занимаются только пением. Благодетельные сирены, носительницы животворящего забвения, они делают так, что скорбь, которой подвержена душа, быстро проходит. Моментально забывает о неприятностях тот, кто слышит, как льется голос из уст поэта, любимца муз: слушать о подвигах героев, думать о богах, укрывшихся в своей олимпийской обители, означает забывать о трудностях жизни, пронизанной смертью. Музы, беззаботные богини, развеивают, пусть даже на короткое время, тревоги простых смертных, заменяя навязчивую идею о смерти думами о другой жизни, о жизни богов и героев. Об этой жизни они поют и богам, чтобы те оставались довольны сами собой.

По-иному рассказывают нам об этих самосозерцательных наслаждениях авторы других авторитетных учений. Для Аристотеля не существует Зевса, вновь и вновь с удовольствием слушающего о своей истории. Принцип, регулирующий мир, принцип движения, первостепенный и в высшей степени желанный, тождествен безупречному разуму, постоянно занятому процессом мышления. Интеллектуал приходит на смену эстету. «Его жизнь являет собой идеальное совершенство» того, что мы временами переживаем. Мысль, этот философский Бог, думает: вот его жизнь, его наслаждение. Он живет, думая: еще лучше сам процесс мышления, «это действие, существующее в самом себе — такова вечная и совершенная жизнь». Бог представляет собой «вечное совершенное Живое», последовательную и вечную протяженность его жизни как разумного субъекта, «именно это и является Богом». Возникает вопрос: что будет объектом? Он сам в качестве мысли. Бог мыслит себя мыслящим о себе: это единственная мысль, достойная его.

Страстное стремление к размышлению, к рефлексивности — вот куда философское требование совершенства вовлекает деятельного бога. Однако это стремление ограничено осознанием того, что быть богом означает испытывать удовольствие, но такое удовольствие, причиной которого не должен быть никто другой, ничто другое, поскольку иначе Бог попадет в зависимость, станет нуждаться в ком-либо постороннем. Бог обязан быть самодостаточным, порождая при этом желания всех остальных. Как далеко ушли мы от олимпийцев Гесиода, от этого тщеславного и наивного самосознания, вскормленного россказнями и лестью. Аристотелю остается лишь описать счастье, испытываемое бессмертными: нектар и амброзия, музыка и поэзия. Именно Аристотель осыпает насмешками олимпийцев Гесиода, ведь ему неведомо, почему они придерживаются амброзийной диеты — из-за своего пристрастия к ней, ради собственного удовольствия или потому, что она им необходима. Гесиод и в самом деле говорит о богах, испытывающих себя постом, об обессиленных, худосочных богах: ограничение божественного желания остается необъяснимым.

И тем не менее, если мы сопоставим высказывания философа и поэта, которых объединяет общее стремление показать богов, замкнувшихся на самих себе, то увидим, что и тот и другой не только обходят стороной, но и делают немыслимой повседневную жизнь олимпийцев. Время не течет. Оно застыло и как бы съежилось в вечном настоящем. Ни единого намека на будничность у мифографов; избыток будничности у Гесиода. На горизонте уже маячит признак вечного сегодня, sempitemum hodie христианского богословия.