IV. ЛЮБОВЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. ЛЮБОВЬ

«Пусть те, кому неведомо это состояние, представят себе по опыту любви в этом мире, какой должна быть встреча с самым возлюбленным существом»

(VI 9, 9, 39)

Как известно, система Плотина признает два уровня в пределах Божественной реальности. Она показывает путем философского рассуждения, что если мир Форм идентичен Мысли, которая вечно сама себя мыслит, эта мысль тем не менее не может быть началом всех вещей, как думал Аристотель. Действительно, поскольку она сама себя мыслит, она подчиняется разделению на субъект и объект. Следовательно, ее единство подразумевает также и двойственность. К тому же, если она есть мир Форм, она обладает множественностью и разнообразием, мешающим ей быть первичным единством. Тогда за ее пределами надо предполагать наличие Абсолютного единства, начала до такой степени единого, что оно само себя не мыслит.

Это всего лишь рассуждение; и это рассуждение, не выходящее за рамки сознания и рефлексии, не дает нам возможности узнать по–настоящему уровни Божественной реальности, между которыми оно проводит различие. Оно не более чем предварительное упражнение, опора, трамплин. Для Плотина знание – всегда испытание, более того, внутренняя метаморфоза. Дело не в том, чтобы рационально знать, что Божественная реальность имеет два уровня, а в том, что нужно внутренне подняться до этих уровней и ощутить их в себе как два различных тона духовной жизни.

Как мы говорили, мир Форм, существующий в пределах Божественной мысли, уже воспринимался мистически, в качестве чистого факта, который можно только созерцать. И это созерцание было внутренним переживанием, на уровне нашего «я», где оно совмещалось с самосозерцанием, присущим Божественной мысли.

Но затем, возвращаясь в область размышления и вспоминая о влюбленном созерцании, в котором он, зачарованный присутствием Жизни и Божественной мысли, как бы забылся, Плотин сможет различить в рамках вышеописанного переживания след более глубокого, более интенсивного и волнующего, хотя еще и не осознанного чувства – любви. И, узнавая ее проявления, он предощутит существование чего?то такого, для чего Ум (иначе говоря, Божественные Жизнь и Мысль) есть лишь средства выражения.

Зрелище Божественной жизни в мире Форм внушает нам пламенную любовь. Но почему мы любим? Что такое любовь? Как бы прекрасен ни был объект, достаточно ли этого, чтобы объяснить нашу любовь к нему?

«Душу могут привлекать предметы очень далекие и гораздо ниже ее. Если она чувствует к ним сильную любовь, то не потому, что они таковы, какие есть, а потому, что к ним присоединяется дополнительный элемент, нисходящий свыше»

(VI 7, 21, 10)

Если мы любим, то потому, что с красотой соединяется нечто неизъяснимое: движение, жизнь, блеск, которые делают объект желанным и без которых красота остается холодной и инертной:

«Надо сказать, что даже на земле красоту составляет не столько симметрия, сколько освещающее ее сияние, – именно это сияние нам приятно. Действительно, почему красота живого лица ослепительна, а на мертвом лице остается лишь след ее?.. Даже некрасивое живое существо красивее, чем прекрасная статуя»

(VI 7, 22, 24)

Сам по себе мир Форм не мог бы внушить нам любовь, если бы не получал извне одушевляющую его жизнь. Иначе душа оставалась бы бесчувственной к созерцаемым ею прекрасным пропорциям:

«Если душа остается на уровне Ума, она, конечно, видит прекрасные и достойные формы, но она еще не получает всего, что ищет. Тогда это – как если бы перед нею было лицо, без сомнения прекрасное, но не радующее глаз, ибо в нем еще нет того, что притягивает взгляд: соединения красоты с грацией»

(V 17, 22, 21)

Слово произнесено: это «нечто», это движение и жизнь, которые, соединяясь с красотой, вызывают любовь, – есть грация (gr?ce). Плотиновское переживание позволило воспринять Жизнь как созерцание, как конкретную простоту, как присутствие. Теперь оно улавливает ее сущность: жизнь есть очарование.

Никому не удалось понять все значение плотиновского переживания лучше, чем Ф. Равэссону в его «Философском завещании».

«Грация, – говорит он, – есть «эвритмия», то есть «движение, приносящее радость». Она проявляется в движениях, выражающих самозабвение, благосклонность, вдохновение. Художники стремятся уловить ее в повороте головы, в женской улыбке. Но можно также ощутить ее в основных движениях живой природы, таких, как взмахи и волнообразные изгибы. «Следи, – говорил Леонардо да Винчи, – за изменениями любого предмета, то есть замечай в любом предмете, если хочешь хорошо его понять и хорошо изобразить, эту грацию, которая ему свойственна»»

(«Завещание», стр. 83)

С точки зрения Плотина, если бы вещи были просто таковы, каковы они есть по своей природе, сути и структуре, они не были бы приятны. Иначе говоря, любовь всегда выше, чем ее объект, как бы он ни был высок. В нем нет объяснения и обоснования любви. В любви всегда есть некий «плюс», – в ней есть нечто неоправданное. И то, что соответствует этому плюсу, – это грация, это Жизнь в одеянии самой глубокой ее тайны. Формы и Структуры можно объяснить. Но жизнь и грация необъяснимы. Они – «дополнение», и в этом привнесенном дополнении заключено все. Плотин видит тут «печать Блага»:

«Всякая форма сама по себе – лишь то, что она есть. Но она становится желанной, когда Благо изливает на нее свой свет и пробуждает любовь тех, в ком она вызовет желание»

(VI 7, 22, 1)

Итак, то, что Плотин называет Благом, есть одновременно и то, что, даря грацию, вызывает любовь, а пробуждая любовь, выявляет грацию. Благо – и это то, чего желают все живые существа, это нечто абсолютно желанное. Мы говорили, что любовь и грация не обоснованны, ибо само Благо абсолютно необоснованно; не то, чтобы оно было случайно или неожиданно, но, поскольку оно само желает своего существования, то, будучи тем, чем желает быть, легко порождает любовь, которую живые существа будут испытывать к нему, и очарование, которое оно им придаст. Впрочем, все формулировки не в силах передать то, что душа узнаёт о Благе, когда постигает любовь.

Равэссон в точности повторяет этот ход плотиновской мысли. Если полное грации движение является моментом самозабвения, значит, оно выявляет природу творческого принципа. Жизнь есть очарование (gr?ce), ибо Бог – это благодать (gr?ce). Привлекательность (gr?ce) вещей происходит от божественной доброты:

«Бог открывается сердцу в благодати (gr?ce)»

(«Завещание», стр. 83)

Двоякость смысла [12] здесь очень важна, как это хорошо понял А. Бергсон: «Человек, смотрящий на окружающий мир глазами художника, прозревает грацию в красоте и доброту в грации. Движением своей формы любой предмет выказывает бесконечную щедрость приносящего себя в дар принципа. Не зря называют одним словом очарование, которое проявляется в движении, и акт великодушия, свойственный Божественной доброте, – оба смысла слова «gr?ce» составляли одно для г–на Равэссона»

Добавим, что для Плотина они также сливаются в одно понятие: грация, о которой он говорит, выявляет благодать Божественного деяния. Пусть читатель не смущается – это не христианизация Плотина. Слишком очевидно, что он игнорирует или отрицает идею нового созидания во Христе, составляющую сущность христианского понятия о благодати. Щедрость Божественного действия – лишь частица этого понятия, и не самая характерная. Если философское рассуждение осуществится до конца, тем более при стремлении выразить содержание мистического переживания, оно тоже придет к этому понятию щедрости: станет очевидным, что любой необходимости и долгу должен предшествовать абсолютный импульс изначальной свободы и любви.