IV. Отражённые камни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Отражённые камни

Живой кристалл

Кажется, у меня перед глазами укороченная вершина светящейся органной трубы. Я ищу ее язычок Приземистый, широкий столбик кварца закрылся, едва успев сформироваться. Его преждевременное завершение отличается от обычной пирамиды. Отсутствует центральное острие, где сходятся, достигнув предела и взаимно уничтожаясь, грани призмы. Этот кристалл с самого рождения оказался усечен косой плоскостью чуть ниже того уровня, где его стенки, пока еще параллельные, должны были перейти к наступлению друг на друга и взаимному сокращению, прежде чем исчезнуть в точке соединения, которая все их сводит на нет.

Необычный срез обрисовывает наклонный шестигранник; его переднее основание — самое широкое, затем фигура несколько раздвигается, после чего сужается еще больше, так что замыкающее ее сверху ребро короче всех остальных. Слегка скошенное, оно выдвинуто навстречу усечению. Незримый полированный откос — сильно наклоненное широкое торжественное зеркало — занимает почти весь фасад кристалла. Сквозь него просматриваются вертикальные ребра иглы и шершавая поверхность, образующая дно. Кристалл покрыт горизонтальной штриховкой, деликатной и частой — точь-в-точь тонкие, ровные пластинки венецианских жалюзи: можно предположить, будто они наделены парадоксальной функцией — не пропускать тень в обитель сияния. Иногда пластинки все же расступаются, оставляя между собой более широкие промежутки. Но не тень, как я было подумал, проникает сквозь них, а свет — резкий и еще более яркий, чем тот, что внутри: он усиливает и зажигает его.

Вверх, к самой оконечности кристалла, возносится бесцветная прозрачность; под нею корка фирнового[108] льда, от которого вскоре ничего не остается, лишь отдельные хлопья, быстро тающие в новом сиянии.

Прозрачность эта несовершенна. Она не достигает абсолютного небытия, к которому стремится ее природа. Там и сям ее замутняют пятна, темные или серебристые, смотря по тому, преграждают ли они или отражают свет. Вот чудо: эти шторы столь же изменчивы, как и пространство, где их повесили. Под неким непредсказуемым углом они становятся прозрачными: взгляд не встречает ничего похожего на бельмо или на зеркальную амальгаму Стирается сам их контур, так что невозможно очертить место, где они поблескивали, прежде чем внезапно исчезнуть. Однако в контражуре они проявляются в виде рваных экранов, ослепительно сверкающих черными клочьями. Кажется, это чужеродные тела — металлические стружки, которые взлетают и, играя искристыми бликами, медленно тонут, увлекаемые незримым потоком.

Иногда встречный луч с силой бьет по призрачным лохмотьям. Тогда блеск их почти невыносим: они словно брызги ртути, раздавленные между двух стекол, но по-прежнему непроницаемые, теперь из-за того, что ослепляют.

Я только слегка изменил направление кристалла. Пятна зажглись и погасли. Являясь внезапно, они так же мгновенно скрываются. В зависимости от того, как падает ударяющий в них луч, который они пропускают, поглощают или рассеивают, они то есть, то отсутствуют, либо тусклы, либо горят. Луч обнаруживает их и тут же стирает. Он сообщает им вторичную, мерцающую прозрачность, которая становится источником их магии.

Загадка этой западни для света все же не решена. Исследование более внимательное показывает, что причина чуда — не какая-то благоприятная геометрия, а странная сеть с невидимыми петлями. По одной из граней кварца будто скользит волосок — тонкая, чуть ли не воображаемая линия. За ней, продолжая ее в толще кристалла, выгибается нематериальный свод из трепещущих точек, волнуясь, как знамя, и соединяясь на противоположной грани со вторым идеальным фалом[109]: секрет раскрыт, и видению конец.

С иллюзорной оснастки свешиваются перевязи из бесплотного тюля, который удерживает снопы и искры. Точно так же, когда проясняется, паутина часами держит в плену капли быстрого ливня. Здесь озера почти вечны, и алмазы без конца рождаются вновь.

Итак, бывают иглы с загрязнениями, помутнениями, парами, таинственными расщеплениями, и оттого в тиши минерала звенят литавры света.

Верно: подобным кристаллам недоступна абсолютная ясность — условие холодного совершенства кварца. Им незнакомо ни высокое бесстрастие, ни почти немыслимое сочетание достоинств, из которых слагается незамутненная прозрачность. Призвание души, пустота, отвергнутое усилие и в итоге — примирение с гибелью.

Вот почему эта поврежденная прозрачность особенно трогает человека — существо само по себе неустойчивое и нечистое. Он следит за началом какого-то головокружительного взлета в этом взбаламученном геле. Ему грезятся поднятые знамена, изрезанные морозными и огненными парчовыми узорами. Он видит дрожание радужных печатей, расцвечивающих перистили и балконы пышного эмпирея. Языки пламени врастают в твердую воду, занозы вонзаются в нее накрепко. Здесь трепещет занавес полярного сияния, распускаются венчики ледяных цветков. Погребенные и застывшие внутри большой призмы, в которой они заключены, иглы все же вздымают собственные острия, тщеславясь, множат бесчисленные отблески.

Этот неизменный шум — лишь порождение миражей. Игривое веселье привносит в абстрактный минерал, дважды мертвый, суету жизни, ту поверхностную мимику, в которой сосредотачивается и догорающая жизнь человека. Даже самый рассеянный не может видеть это без волнения.

Черный кристалл

Необычно плотный, этот кристалл напоминает низкорослые, уныло съежившиеся кактусы, которые, подражая камням, выживают в местах, где ничего не растет. Он намного крупнее и не такой серый и пыльный, как они. Напротив, он сияет глянцем черного фаянса. Редкое явление: он покоится на своем корневище, сохраняя идеальное равновесие. Будь у кристалла другое основание, он бы перевернулся. Полностью закрывая свой постамент, он даже со всех сторон выступает за его пределы, точно старается скрыть его происхождение, спрятать его рисунок, как печать плебейства или позорное клеймо. Однако стоит перевернуть камень, и мы обнаруживаем, что эти постыдные корни во всех отношениях привлекательны. Здесь развертываются зубчатые кружева, концентрическими звездами расходится бахрома. Она темнеет по мере удаления от неясно очерченного ядра. Эти шлюзы или перегонные аппараты фильтруют, дистиллируют кварц — серый, нечистый, шершавый. Мерцая, он будто хочет напомнить об утраченной, а быть может, отвергнутой прозрачности. Ибо чернота — это то, что терпеливо всасывают, повинуясь слепому пристрастию, витражные розы. Из неопределенных акварельных разводов, путем последовательной конденсации, они добывают интенсивный, редкий цвет, квинтэссенцию темного, формулу которого науке пока не удалось найти. Они сгущают таинственный битум и выталкивают его на границу кристалла, который оденется в панцирь, извлеченный из его собственного сублимированного вещества. На стенках ничего не остается от фестонов, гризайлей, выстилавших минерал изнутри. Ценой неторопливого упорства достигается гладкая равномерность чистого пространства, вынесшего наконец из всех перипетий чернильный цвет.

На этом рафинированном цоколе слегка выдаются три толстых и плоских иглы — вырастая одна из другой, они темны непосредственной темнотой, без степени или оттенка, без просвета и изъяна. Надраенная до блеска поверхность окаменелой ночи.

Сбоку приплюснутый пик взметнул в пустоту короткую вершину. Нависая почти горизонтально, он представляет нечто парадоксальное — лежачую пирамиду. С противоположной стороны — башня, увенчанная террасой, на которой нет ни зубцов, ни бортика. По глянцевой поверхности скользят мимолетные отблески. Посередине — рельефное возвышение из нескольких ярусов тонких плоскостей: хрупкие равнобедренные трапеции отчасти наслаиваются друг на друга наподобие чешуек Они почти не образуют выступов. Стоя на узком основании, они как будто возникают одна из: другой. Каждая последующая фигура, опираясь на площадку, возносит вверх стройный удлиненный силуэт, пока ее не перекрывает новый потолок Остроугольные многогранники обрисовывают лесенку с едва выдающимися на фоне ровной стены ступенями. Эти площадки не притягивают и не останавливают взгляда — лишь говорят о том, что незыблемость допускает трепет. Они привносят живость в каменное оцепенение. Поперечные призмы с широкими и крутыми скатами, покрытые безупречным лаком, плотно соединяют три отрога, которые отважился выбросить из своей опоры враждебный всякой центробежности монолит. Он неохотно поддерживает их, силится снова втянуть внутрь. Обычно кристалл в таком случае великолепно ярок в своем раздражении:

В самом деле, обычный кристалл — это застывший свет, громко о себе заявляющий. Он демонстрирует счастливое сочетание непроницаемого, невидимого и ослепительного. Даже в молочных, мраморно-бледных кристаллах брезжит смутное обещание полной победы света или видится зачарованная медузой-горгоной заря, которую в одно мгновение расколдует и выпустит на волю более сильный волшебник Напротив, тусклые мглистые морионы, густо-лиловые, как йод или черная смородина, по крайней мере прозрачны. Искры пробегают в их пурпуровом желе в бессмертный миг гибели алого сумрака. Рутил рассеивает в дымчатом кварце феерию тонких русых волос. Сияя, они плавают в жестком пространстве, окрашенном светлее или темнее, опутывают его ленивыми золотыми прядями.

По природе кристаллы неотделимы от света, они питаются светом, являют и прославляют свет. А этот, мятежный, открещивается от света сразу двумя способами: одновременно низвергает себя в немилость темноты и удаляется в опалу непроницаемости. Выражая эти свойства с предельной силой, он превращается в своего рода символ суровости, даже непреклонности — черт, которые развивают в себе натуры резкие, не знающие меры, неистовые: те, кого влекут кощунство, бездна, ночь.

Это подлинно ночной камень, прибежище темной первозданной силы — опаснее, чем силы дня, и более истинной. Есть мрачное наслаждение, смешанное со страхом, переходящим в почтительность, в мысли, будто отражения в этом колодце предшествовали первому рассвету и их домашний блеск будет все еще звонок, когда солнце совсем погаснет.

Кто сказал: «Черное не так уж черно»? Чернота этого кристалла чернее, чем мог замыслить какой-нибудь падший ангел. На шелке сажи лежат порой пятна росы. Челнок рассекает муар холодно сверкающим бичом. В стеклянных ладонях обсидиана отражаются тени, контуры. По гибкой шее вынырнувшего баклана каждый раз струится темная вода. Металлическими блестками вспыхивает антрацит. Кристаллы основного железа при легком сотрясении мерцают.

Здесь, однако, свету ни за что не проникнуть в гагатовую цитадель, ему даже не дано играть на ее откосах. Он не только лишен малейшего шанса рассеять или осветлить плотную тьму, но не властен и раствориться в ней, дабы смягчить ее потихоньку ценой собственной гибели. Свет отскакивает от брони, которая остается неприступной, как будто строптивое вещество, замкнувшись в мрачной подозрительности, не верит разъяснениям и — тем более — не желает открыться.

Архитектура мрака всегда невозмутима. Конечно, в чернильной окраске нет ничего необычного. Но эта — невиданная — ночь точна во всех измерениях, выстроена, сформирована параллельными склонами, подобными гранями, безошибочными медиатрисами, неизбежными углами. Строгая геометрия заявляет о том, что перед нами не пропасть, ожидающая заполнения, и отнюдь не провал в памяти, который должно исправить, но порядок со своими законами, провозглашающий достоинство порядка.

В Жедре[110], в месте, так метко прозванном: «Кумелийский беспорядок», прохожий с удивлением замечает голые стены, совсем будто новые гребни тысячелетних громад — судя по их воинственному виду, они не признают своего смещения и краха, ознаменованного внезапным обвалом, разметавшим по глубокому ущелью осколки покатого фасада горы. Поражение запечатлели их неправильные формы — наследие случайных разломов: разбросанные глыбы, обнажившие пустоту породы до самых недр. Мельчайшие иглы кристалла, очевидно, богаты ресурсами, которых лишены гигантские утесы.

Кристалл выражает простой, упрямый закон, впервые соединивший экономию и силу. Подобный союз неуязвим ни для какого обвала. Природная призма — вечный памятник древней строгости. Она вписана в поверхность и числа призмы, таится в ее тени, в ее гнезде — словом, она неизменна: судьбу силой не одолеть. Она прежде безмолвна, потом божественна. Прекрасна, но черна, как невеста из Песни песней [111]. Неразрушима и неразрешима. Полна скорби и, не отказывая, не уступает.

* * *

В этих строках — лишь пустые химеры и бедные аналогии. Я описывал кристалл цвета сажи, жалкий камушек — лабиринт граней, хаотичное нагромождение плоскостей. Со смирением, но без веры, я обратился к символике цветов, к обертонам, которые обычно вызывают образы прозрачности и твердости. Я всем сердцем согласился со старыми распространенными сопоставлениями. Во мне чуть было не проснулось желание обогатить их — точно так же иной раз в пылу самомнения я желал, как высшей и единственной награды, прибавить — хоть одну — к сумме притчей, анонимных и долговечных.

Анонимность и долговечность камней меры не имеют. И потому, когда так рано пришло время разабрать свои бумаги, я — дерево в час листопада — прошу, чтобы камни снабдили меня столь необходимыми ориентирами потверже.

Последняя и неискоренимая ностальгия заставляет меня благоговеть лишь перед теми камнями, что явно упорядоченны, хотя они еще безличнее, чем вселенная или жизнь. Они убеждают в том, что только синтаксис оставляет шансы длительности. В сомнительных знаках, которые я в них высматриваю и стараюсь удержать, мне открывается нечто более основательное, чем я, — эфемерное отражение их постоянства. Да будут эти нетронутые временем руны проводниками по неложному пути для меня, только что родившегося и уже уходящего.

Лестницы кальцита

Ж.Мантьену[112]

Крупные ромбоэдры кальцита просвечивают, как кварц, и наклонились сильнее, чем Пизанская башня. Покосившиеся кубики производят странное впечатление неустойчивости. В действительности, поставленные на любую из граней, они легко удерживают равновесие. И все же предвестие неизбежного, но пока еще отсроченного их падения не перестает тревожить разум.

Воплощенную невозмутимость колеблет ложная угроза. Расшатаны сразу все грани кристалла. Спотыкаясь, он припадает на каждое из ребер. С какой стороны ни посмотри, он кособок и хром. Адуляр с его неровной поверхностью выглядит в конечном счете более гармоничным: острые венцы набегающих друг на друга шипов, по крайней мере, уравновешены взаимным соответствием.

Порой кристалл уклончивого кальцита растет уступами, словно карабкается по лестнице, хотя лестница — не что иное, как сам кристалл. Иногда он расширяется, как будто собирается стать четырехугольной башней, в притязаниях которой заключен двойной риск: она, очевидно, массивна, однако стекловатость ее природы свидетельствует о хрупкости. Скорее, это не башня, а пьедестал — или эшафот, словом, помост, на который надо взбираться.

Здесь, в толще фундамента, высечены гигантские ступени: шаг, второй — и ширина фасада полностью преодолена. Ступени оборвались бы в пустоту, если бы не были ограждены от нее тонкой стенкой. Следующий пласт пересекает вторая лестница. Она почти доходит до вершины кристалла. Можно себе представить и третью, и другие вслед за ней. В бледном камне рисуется головокружительный образ бесконечной Вселенной — власть бездны, сила повторяемости.

Вторая лестница параллельна первой, но сильно сдвинута по отношению к ней. Хотя ничто их не разделяет, перейти с первой на вторую невозможно, поскольку ее ступени располагаются гораздо выше, чем предыдущие. Оба марша соответствуют наклону лестничной клетки, в которую вписаны, и так же скошены. От этого бессмысленного удвоения грандиозных лестниц становится дурно. Первая из них нелепо прерывается, дойдя до половины высоты стены. Именно здесь начинается вторая, следующая по противоположной стороне и столь же несуразная: нет никакого способа на нее взобраться.

Сооружение в целом бросает вызов разуму. Последние ступени приводят на широкую платформу, над которой возвышается гребень крепостных стен. Они ограждают тюремный двор — голый, замкнутый, откуда есть лишь один выход: непосредственно на лестницу. Стены неравной высоты образуют в свою очередь огромные уступы. Тот, что в конце, самый длинный, разделен пополам ступенькой, соразмерной всем остальным, и потому терраса, венчающая постройку, представляет собой последнюю монументальную лестницу: она завершает здание, одновременно отождествляясь с ним. Приходится признать очевидное. Все сооружение — только лестница в чистом виде, тотальная, не имеющая ни этажей, ни назначения, подобно триумфальной арке, которая являет не что иное, как абсолютные врата, открытые в открытое пространство.

В такой архитектуре абсурдно все вплоть до мельчайших деталей, извращенных, по-видимому, каким-то фатальным лукавством. Углы убеждают в том, что они должны быть — или же были — прямыми. Все они чуть острее или чуть тупее по сравнению с угольником. От уникального материала ожидаешь прозрачности, но его замутили заранее разведенные чернила, словно оставил невозможный след спасшийся бегством сквозь минерал головоногий моллюск.

С наблюдательной вышки, как ни странно, обзор запрещен. Вид открыт лишь с одной стороны — там, где это совсем не нужно и куда ведут неприступные ступени, по которым не подняться никакому часовому. Столько несовершенств, такая иллюзорность заставляют предположить, что ромбоэдр неверно ориентирован: достаточно его перевернуть — и в нем все встанет на места и наконец исправится. Происходит прямо противоположное: ситуация только ухудшается. Теперь монументальные лестницы, прикрепленные к потолку, могут служить лишь гостям из потустороннего мира, которые, при обратной величине силы тяготения, передвигаются головой вниз.

Пришпорив еще на мгновение свою неограниченную власть, фантазия рисует какую-нибудь Вавилонскую башню, воздвигнутую на другой планете существами, не имеющими ничего общего с человеком. Наверное, ее построили, чтобы достать до небосвода, непохожего на наш, или с целью, непостижимой не только для умозрения, но даже и для воображения разумных существ. Подозрительно косая структура, воплощение шаткости — все в ней только неуравновешенность и вызов. Мир огромен: в нем есть призмы кварца, серые блестящие кубики галенита, зубчатые колеса марказита, увенчанные петушиным гребешком; есть в нем и побеги папоротника, на которых медленно распускаются тончайшие живые кружева, напоминающие ветви дендритов, что развертывают в камне свою пышную мертвую листву. Мир всюду разный, и всюду он обнаруживает порядок, грубый или изящный, явный или прикровенный. Экономность порядка выявляют вычисления. Разум и без них заранее предчувствовал, в силу естественного согласия, его неизбежное совершенство. Кривобокий кристалл нарушает приличия в этом мире властной и вездесущей геометрии. Он стимулирует мысль, чтобы полностью ее разочаровать. Похоже, он дает понять, что есть предел для человеческой способности строить аналогии, формулировать законы, ограничивать несовместимость. Конечно, существует бесчисленное множество непонятных вещей: за ними стоят случай, прихоть, безумие. Неразумно и отыскивать в них смысл. Это порождения сумятицы, а не правил. От разума требуется лишь одно: окончательно признать ничтожество этих быстро лопающихся пузырей.

Фальшивая нота кальцита, напротив, тревожит — не оттого, что в ней слышится тонкая, беззлобная насмешка над устоями прочности, но как раз потому, что камень сохраняет изощренную структуру, сопрягающую симметрию и рост. Каверзный кристалл убеждает: рядом находится некий смежный и недоступный пониманию мир, который вторгается даже в ту область, где, как я полагал, интеллект и природа согласны между собою. Я узнавал здесь, как в зеркале, свой ритм и слог, свои изломы и извивы. В собственном устроении я открывал ту же основу — со смирением и с гордостью, неотступной тенью смирения. Но вот — существует эта безобразная конструкция, раздражающая и действенная. Вычисления (я это знаю) включат ее в некий более тонко организованный порядок Тогда появится иное препятствие, потом иной порядок, еще более сложный и способный разрешить проблему. И так далее, до бесконечности, по образу и подобию возникающих одна за другой лестниц, созданных в моем воображении кальцитом.

* * *

Спустились сумерки. Я едва различаю нескладные стенки, экстравагантные ступени — стартовую площадку моей грезы. Фантасмагория рассеялась. В отличие от многих, мне нужен свет, чтобы удержать ее в себе. Нередко мне дарит грезу вспышка света. В рождающейся тьме кальцит становится самим собой. Он больше не кажется мне Пизанской или Вавилонской башней. Его заблудившиеся лестницы уже не родственны тем, что изображал Пиранези: это только странноватый кливаж[113], за который ответственны законы, управляющие образованием кристаллов. Восхитительный минерал, медленно поглощаемый тьмой, помогает мне — такому самодовольному — осознать меру своей ущербности. Точно так же, как он, я и крив, и шаток. Я прокладываю путь среди моих камней с повязкой на глазах и, как паралитик, опираюсь на две трости, но этих опор недостаточно.

Каменная соль

Нагромождения прозрачных кубиков соли образуют жесткие конструкции: доходные дома, стеклянные квартиры которых совсем было застыли, как вдруг начали рассыпаться от мягкого подземного толчка. Постройки, задуманные в целях экономии, распадаются. Однако природа кубиков позволяет составлять их во всех направлениях. Выстроенные рядами, собранные в кучку, плотно уложенные штабелем, они с неизбежностью спонтанно восстанавливают одну и ту же прямоугольную фигуру, вытянутую или квадратную, постоянно, без всяких неожиданностей, почти тавтологически множа собственную форму.

Охваченные торжественной паникой кубики рассеялись в беспорядке, будто соблюдая дистанцию между собой. Каждый из них прекратил свой рост, когда счел нужным, распространившись так далеко, как мог, не отрываясь при этом от корня. Каждый держится за других, но не прилегает к соседям всеми гранями или всей поверхностью какой-либо из граней. Одни отступили в глубину, другие выдвинулись вперед — их балконы рискуют вот-вот обрушиться. Они нависают со всех сторон, низвергая в пустоту каскады прямых углов. Сочетание параллельных выступов, пересекающихся плоскостей повторяет, иллюстрирует непреложность деления абстрактной пустоты на четыре поля. Три соединенных перпендикуляра, определяющие каждый прямоугольный трехгранник, задают положение любой точки в беспредельности, и точно так же любая точка в беспредельности, подобным образом оснащенная, становится центром тиранической структуры. Они настойчиво утверждают фатальность видимого пространства, в котором, в силу чрезмерной их строгости, судя по всему, исключается даже наклон.

Остается лишь решетка переплетения твердых тел. Согласно закону кристаллов, они легко проникают друг в друга, уничтожая, растворяя внутренние ребра в собственной светящейся материи. Они исчезают в ней, как исчезли бы, благодаря своей прозрачности, в недрах фантастического ледника.

Кубы, фланкируемые другими кубами, плодятся и ветвятся, обрастая быстро обрывающимися выступами выветривания. Единственное их предназначение — увековечить присутствие прямого угла путем беспрерывной кооптации экеров[114] и молний.

Лестницы из соли: ее кристаллы устойчивее, чем иглы кварца. Раскрывая свои кусты, он обнажает клинки, напоминающие индийский кинжал на пружине. Их острые окончания не могут иметь продолжения и не способны что бы то ни было поддерживать. Эти короткие обелиски составляют контраст фундаментам, массивные, чуть сдвинутые элементы которых без конца созывают крепких собратьев, и из необузданных кубиков воздвигаются странные зубчатые торосы.

Будь они даже выделены, как картуши генеалогического древа или рамки, обводящие в официальном тексте имя фараона, кубики соли привержены порядку и солидарности. Они все так же несут в мир свои особенные письмена, вознаграждающие их правильность. Они не толкаются наобум, роняя аристократическое достоинство, подобно кристаллам флюорита, которые выступают на поверхность пустой породы как хаотические скопления пирамидальных вершин: три равновеликих грани — вот и вся видимая часть заключенного в оправу объема. Кубы соли остаются кубами — их форма отчетливо просматривается, ясно прочитывается, цельная и узнаваемая, как саркофаги барита, шестигранники турмалина, скаленоиды и рогатины кальцита.

Все та же ревнивая и простая фигура, модулируемая только соседними объемами, ничем не искажаемая и несгибаемая; та же замкнутая фигура, восьмикратно закрытая углом, всегда равноудаленным от центра, неизменным и беспристрастным, четким и нелицеприятным. Лишь по ту и другую сторону его вертикали начинаются коррумпированные углы, которые несут с собой разнообразие нюансов. Однако из скудного источника, обреченного, можно сказать, на пресную нейтральность, искусство комбинаторики извлекает бесчисленные профили, пропилеи света, сверкающие усыпальницы, руины стен, разобранные шахматные доски, где световые квадраты не оттеняются квадратами тьмы, как будто все темные клетки, оказавшись под запретом, собрались в свинцовом блеске и там — бархатистые и непроницаемо плотные, чередуясь между собою, составили шашечные доски ночи.

Каким же тайным отречением оплачено подобное совершенство: простота света, застывшего в четырехугольных построениях, прозрачная материя, столь возвышенная, что внушает идею нематериальности? Со своей стороны, будучи песком и грязью, аллювием, нанесенным неведомой мне рекой, я восхищаюсь превосходством совместившего в себе множество чудес хлористого соединения, выброшенного на берег инертного мира. Упрямый миф приписывает, однако, этим кристаллам происхождение жизни, первую лихорадку, первый зуд, легкое нетерпение — предвестие нового царства, схожее с морщинками, серым налетом окисления и подергиванием поверхности металла, когда он, дрожа, закипает в горне.

Призмы кварца не властен расплавить даже жар паяльной трубки. Чтобы разбить минерал, как правило, необходим хотя бы молоток. Чтобы уничтожить четкие кубики соли, достаточно влажности. Она притупляет их края, сглаживает грани. Для них губительны самые низкие показания гигрометра. Влажность разъедает ребра и углы, придает кубам округлую неопределенность, уподобляет их гальке, обкатанной речным потоком, обтекаемой и бесхребетной. Струйка воды уносит растворимые бастионы. Однако то был вовсе не обман и не мираж, а слишком дерзко выдвинутый форпост, который в конце концов рухнул от одного дуновения. Таков удел всего, что чрезмерно и хрупко. За то, что они предугадали жизнь, питали ее, несли о ней благую весть, эти многогранники, самые строгие из кристаллов, заплатили правом первородства — бесстрастной долговечностью камней.

Соль — что она теперь? Вкус слез, жгучая острота жизни на губах; в памяти существ, недавно явившихся и бренных, — догадка о том, что когда-то давно в море она стала источником их проклятия и дорого обходящейся славы.

Рыхлее талька и самых сыпучих тел, что рассеиваются, как мука, или воплощаются в пыльце, мягче отзывчивого на прикосновение графита, более хрупкая, чем слюда, гипс и любая порода, что слоится листками папиросной бумаги, соль — нежнее нежного: невольница капли воды, вкус гумора[115], дрожжи океана, раздражение, требующее утоления, и восторженная жажда. Соль — перебежчица из безмятежного стана минералов, сок и жар, нечто безлично-заразительное, подстрекательница бунтов. В грубой коре планеты, за фасадом светящихся плит, возможно, далекие еще зачатки того, что позже назовут эмоцией: поверхностно-непостоянного способа — не жить, но испытывать уколы бытия.

Кем, чем привито мне это сумасбродство — завидовать камням? Я в ловушке, под гипнозом и не могу заняться ничем другим, будто загнан в тупик, где наткнулся на последнюю стену.

Неофитка жизни, соль-отступница оставляет строгость по ту сторону памяти. И вот этот обломок крушения, брошенный на сомнительный берег, попадает в мир круга и цикла, износа и трудной смерти, пола и раздора. Ее приданое — та же живительная пряность, благодаря которой в материнских водах пучины распускаются розы диатомей — правильнее, чем на порталах соборов, игольчатые сферы радиолярий — точнее, чем грезы Платона: их нерушимо симметричные формы удерживают в преходящем клейком веществе пленный фермент, уже готовый пуститься в бегство.

Вся история жизни — это взмах ресниц, дыхание оформленного вещества — то расширение, то сокращение; слабое, подточенное усталостью усилие, цель которого — избавиться от первородной геометрии, но вместе с тем ожидание того, что в ней будет вновь обретен покой, последняя и глубочайшая неподвижность.

Какая империя берет начало там, где прямой угол, воплощение Недвижности — уже не правило, а чудо? Здесь все без исключения гласит о язвах и спазмах изменчивого царства, о боли, слезах в слезнике[116], наполненных растворенной солью: забыв о прежнем великолепии кристаллов, она олицетворяет опустошительный закон, который предписывает отныне всякому существу быть недолгим и неполным, как и мы — благодаря генам и хромосомам, возможно, вечные, но лишенные покоя.

Железный блеск

Самородное железо — редкость на земле. Оно почти всегда звездного происхождения, и встречается здесь, как правило, железо, упавшее из космического пространства. Планета знает его только в виде оксидов, среди которых есть кристаллы: например, октаэдры магнетита или железный блеск, в порошке — кроваво-красный (он близкий родственник гематита), с сильным металлическим блеском. Его кристаллы бывают пластинчатыми, в форме разносторонних шестигранников, или пирамидальными. Из жильной породы вырастают насыщенные железом полиэдры, гладкая поверхность которых, черная и сверкающая, отражает свет, как зажигательное зеркало, окрашивая его густотой ночи. Крутые грани ведут к ровной площадке, где бежит едва ощутимый трепет муаровых переливов, радужной игры. Здесь начертана сложная сеть тонких линий, гильошировка[117] из идеальных треугольников с абсолютно равными сторонами и углами. Они увеличиваются в размерах и сдвинуты относительно друг друга, хотя расположены по строго параллельным осям. Иногда основание треугольника не замкнуто, и одна из его сторон продолжается, устремляясь почти в головокружительную даль. Доходя до границы шестигранника, она оканчивается лишь вместе с ним. Чаще ее останавливает основание, гомотетическое первому, но более широкое. Отдаленное и неполное, оно обрывается в перспективе, точно соответствующей обрыву предыдущего, открывая анфиладу.

Эти просветы, нарушающие сетку фигур, придают им удивительную, победоносную живость. Параллельные прямые, вырезая острые углы, расходятся от центра или спешат к нему приблизиться. Они размечают пространство, деля его отчетливо пропорционально. Линии выходят за пределы платформы, венчающей полиэдр: еще несколько изгнанниц продолжают бороздить боковые грани. Здесь рождается или умирает некий ритм, движение треугольников в металле напоминает складки, что разбегаются по водной глади. Здесь они образуют не круги, а многогранники, отнюдь не гибкие и покладистые, а колючие и сердитые.

Центральный мотив варьируется. Бывает, что два равных треугольника с противолежащими основаниями проникают друг в друга вершинами. В этом случае они обрисовывают контур недавней игрушки, называемой диаболо, или силуэт роковых песочных часов былых времен. И снова рисунок отражается от границ поля расходящимися волнами, повторяясь и увеличиваясь.

Посреди вершинной грани, подобные гербу на неоспоримой печати, вибрируют, надвигаясь одна на другую, ирреальные, но ровные пилы, ряды законченных и одновременно открытых треугольников. Эта непогрешимая сеть, кажется, свидетельствует о том, что тайные пленницы ее петель — грозные молнии. В действительности, в плену здесь нечто куда более значительное, чем молния: правило, план-основа.

Иногда кристалл гематита завершается ступенчатой пирамидой, почти распластанной, похожей скорее на гирю, чем на памятник Джосера в Саккаре[118]. Неважно. Везде — то же решающее превосходство недр, которое заново обрели (или думали, будто изобрели) Евклид и Пифагор. Везде та же абстрактная строгость, позволяющая человеку стать вровень с богами, придуманными им, дабы она имела поручителей.

Так, убеждая себя в том, что ущербность лишает его права приписывать себе источник и залог непогрешимого, он ищет внешний ориентир и отказывается открыть его в природе, сам ей принадлежа. Природу он знает лишь по собственной глупости: в его восприятии она чувствительна, неуверенна, нерешительна и противоречива, подвластна случайностям, ошибкам, вынуждена выбирать. В тылу, однако, остаются незыблемые фестоны пирамидального железа.

На треугольном сечении редких пиритов (на сей раз солнечном, а не ночном) появляется тот же мотив: мелкие треугольники, рассыпанные в определенном порядке внутри более крупных, скупо рассеянных по главному треугольнику. В любом случае абсолютные углы вычерчены так, что приходится сомневаться, достижимо ли когда-нибудь с помощью техники совершенство, равное стихийному. Это — природный эталон, которого не способен предоставить ни один циркуль или отражательный гониометр, никакие утонченные, самые хитрые угломерные приборы. Здесь — первоисточник, здесь — образец. Знай, человек: ты опоздал, ты зависим. И да будет тебе известно, что ты носитель универсального шифра, вписанного в тебя, как и во все вещи, во все живое, пусть более чем на три четверти стершегося.

Заключительный герб

Камень, размером, цветом и формой схожий с бразильским орехом. Что-то вроде тетраэдра. Единственная полированная поверхность представляет выгнутый треугольник, заключенный в очень тонкую шершавую оболочку. К ней примыкает прерывистый бордюр из нанесенных кончиком кисти голубых мазков. Непосредственно за ним идет, в свою очередь, более широкое поле цвета окаменелой слоновой кости. Блеклый фон усеян мелкими ярко-красными букетиками. Местами расплылись не столь заметные темные пятна, похожие на клубы дыма или на подпалины, оставленные горячим утюгом на тонком белье. Затем свивается сердечком кирпичная лента, на которой в одном только месте проступают коричневато-серые переливы, отсвечивая мимолетным блеском; за ней следует ярко-синяя полоса, затем снова красно-коричневая, потом тонкие, более тусклые голубые полоски, все тоньше и бледнее; наконец в середине — лужа, полная тоски, где погасли, потонули все оттенки, непритязательно-безразличные, нечувствительные даже к свету. Природный герб — величиной меньше чем с кулак, простой, без почетных и прочих геральдических фигур; если я достаточно долго его созерцаю, это душа или образ мира.

Что такое душа или изображение мира? По правде говоря, что угодно. Кто-то, для кого вдруг меркнут краски вселенной, освобождается от своих желаний и знаний. И вот однажды вечером его будто избавили от уроков и шрамов жизни, от ее лохмотьев и излишеств. В нем поднимается большая усталость, обольщая новым соблазном, которому, как другие, должен уступить и я. Меня наполняет ощущение легкости; в то же время двигаться я неспособен или совсем этого не хочу. Я вознагражден за то, что расстаюсь с пустыми мыслями, обременительными чувствами. Разочарованно смотрю я на то, что недавно настойчиво пытался заполучить. Быть может, я осужден, но и приговор приносит облегчение: в нем — прощение.

Если кто-то тщательно всматривается в предмет, в любую основу, он вскоре получает искомый ответ. В тишине он отрекается от всего суетного. Он один; вероятно, брошен, однако он и сам бросает позиции, меж тем как вокруг медленно сгущается сумрак Он не знает, то ли его отрешенность возрастает от многой мудрости, то ли, утратив воодушевление, он предается безразличию. Камень (если это камень) воплощает тогда для него (для меня) итог внутренних побед и поражений. Оставшийся от них неосязаемый осадок уже не имеет с ними ничего общего и даже не напоминает о них — за эту крайнюю сдержанность я ему благодарен. Камень, с гербом или без него, прозрачный и твердый кристалл становятся на несколько мгновений образом или средоточием мира. Глядясь в это зеркало, сокрушенное сердце видит себя в своей отъединенности и без прикрас. Присущей им бедностью камни обогащают мою новую бедность, в которой я еще не утвердился и оттого постоянно впадаю в банальное убожество, расточая или крохоборствуя — это уже не имеет для меня значения.

Погружение в их архитектуру или прозрачность не дает мне явственных откровений. В этих зеркалах я стараюсь рассмотреть свое — далекой давности — отражение. Я пытаюсь приблизиться к истокам науки о печатях, которой подначальны и мы, поздние и хрупкие глиняные сосуды. Зачарованные этими смутными образцами, кратковременные существа угадывают в них свою судьбу.