Парадоксы этнокультурологии и процессы конструирования новых квазиэтносов: к проблеме экспертной оценки культурных программ и проектов [121]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Парадоксы этнокультурологии и процессы конструирования новых квазиэтносов: к проблеме экспертной оценки культурных программ и проектов [121]

В. Г. Егоркин , Л. В. Никифорова

Экспертная оценка программ и проектов в области возрождения этнических и региональных культур сегодня приобретает острую актуальность, но обсуждается крайне редко. Такая экспертиза проводится в ходе регистрации общественных организаций, некоммерческих партнерств, ставящих своей задачей возрождение традиций, обрядов, ремесел и т. п., в рамках проведения конкурсов и фестивалей, принятия решений о грантовой поддержке научных исследований, при рецензировании учебно-методических материалов, просветительской и научной литературы.

Нам бы хотелось показать контекст такого рода деятельности, проанализировать некоторые важные, но неочевидные для многих тенденции, выступить в роли экспертов, которые подвергают сомнению сложившийся порядок вещей. Сама по себе задача возрождения культуры (в любом ее варианте) обладает мощным суггестивным потенциалом, защищающим от любой критики. Однако в реальности все обстоит сложнее.

Практика культурологического изучения регионов России в доминанте поликультурности способствует не только изучению регионов, но в том числе активно развивающемуся сейчас процессу региональной реиндентификации, конструированию новых форм общностей. Последние позволительно назвать «квазиэтносами», поскольку с этносами и этническими группами, которыми традиционно занималась этнография, они имеют лишь весьма отдаленное и формальное сходство.

Такое конструирование оформляется в виде «возвращения к историческим истокам, культурным корням», «восстановления исторической справедливости», методологически – обращением к региональному подходу и этнологии. Интерпретация сводится к поискам (либо изобретению) специфических черт какой-либо локальной группы субстанционального этноса в их противопоставлении последнему и, напротив, к позиционированию качеств, роднящих эту группу с эталонными для этнических антрепренеров этносами. Такое прочтение регионального подхода позволяет создать квазикультурологическую «кальку», произвольно налагающуюся на конкретный географический район России без учета существующих административных границ, с целью искусственного определения нового геополитического субъекта. Исследования по региональной и этнокультурологии, хотя и не ставят перед собой цели этнического конструирования, но могут считаться гносеологической предпосылкой такого рода «методологии».

Речь здесь идет о процессах, генетически родственных «параду суверенитетов» в СССР конца 80-х – начала 90-х гг. XX в., закончившихся развалом Советского Союза в 1991 г. Только теперь объектом геополитической диссипации выступает уже современная Россия. Усилия этнических антрепренеров, своего рода политтехнологов такого процесса, направлены на создание новых этнических идентичностей путем реидентификации социальных общностей, традиционно идентифицированных как субэтносы или даже локальные (региональные) группы, обладающие специфическими чертами быта, ремесел и пр. (поморы, казаки, сибиряки, коми-ижемцы, мокша и эрзя, мордва и т. д.). Процесс конструирования новых этнических идентичностей предполагает и реидентификацию социальных групп, существовавших когда-то самостоятельно, но со временем ассимилированных более крупными этносами.

К наиболее заметным направлениям процесса реидентификации относится Поморское движение на Русском Севере Европейской части Российской Федерации. Как утверждает председатель Национального культурного центра «Поморское Возрождение» Иван Мосеев, оно возникло в условиях т. н. перестройки, в 1987 г., когда в Архангельске была создана вышеозначенная организация [122] . В основе во многом мифологизированной этнофилософии поморов лежит идея осмысления части как целого, противопоставление первой последнему и, в конечном итоге, креация из части нового целого, находящегося в оппозиции прежнему единству. Оппозиционность неизбежна уже потому, что деструкция существующего объекта возможна лишь посредством переформатирования имеющихся в нем противоречий в антагонизмы, ведущие к оппозиционному наполнению его частей.

С точки зрения логики, в основу поморского движения положен известный алогизм: подмена целого его частью, что можно обозначить как симулякр. Фрагментация действительности, выступающая одним из законов постмодерна, актуализируется в случае с поморским движением как фрагментация русского этноса, когда одна из его частей реидентифицирует себя как новое целое.

Изданная в Архангельске «Поморская энциклопедия» (2001) говорит о поморах следующее: «Поморы – русскоязычная группа этноса, заселившая [с XII в.] берега Белого и Баренцева морей и выработавшая своеобразный культурно-хозяйственный тип, основанный на преобладании промыслового приморского хозяйства (рыболовства и морской охоты). П. [поморы – В. Е .], однако, не оставили традиционных крестьянских занятий – земледелия и животноводства, игравших в поморской экономике все же второстепенную роль. Формирование П. происходило на территории аборигенных народов финно-угорской и самодийской групп, которые оказали заметное влияние на русский этнос и сами испытали влияние русских переселенцев из новгородских и ростовских земель<…>Правильно рассматривать П. как население только Беломорского побережья, представляющего собой только область расселения специфической локализованной группы северно-русского населения» [123] . Корректную информацию энциклопедии можно критиковать лишь в осторожной трактовке этой социальной группы как «русскоязычной группы этноса» [какого именно? – В. Е. ], что является реверансом в сторону этнической фрагментации русского народа. Точнее было бы определение «Поморы – локальная группа русского этноса».

Согласно данным всероссийской переписи населения 2002 г., из 1 млн 570 тыс. населения Архангельской области [124] поморами идентифицировали себя 6524 жителя этого региона [125] , т. е. 0,42 % от общей численности – ничтожное количество! Однако такая «малость» социально весьма активна, идеологически агрессивна, культурологически напориста (вспомним концепт «малого народа» И. Р. Шафаревича [126] ) и абсолютно уверена в том, что творимая ею новая этноидентичность является жизнеспособной, поскольку она – истинна.

Основной социальной причиной возникновения поморского движения стал многолетний кризис всех сфер общественного бытия в регионе, вызвавший падение уровня жизни большинства его жителей. В послании областному собранию депутатов 17 декабря 2009 г. губернатор Архангельской области И. Михальчук констатировал: «…Доходы областного бюджета сократились почти на треть, плановый дефицит превышает 7 млрд рублей.<…>Пришлось принимать непопулярные меры – так было отложено повышение заработной платы бюджетникам, сокращены инвестиционные программы, остановлены некоторые проекты<…>Ситуация в финансово-экономической сфере далека от стабильности, и наступающий год будет не легче». И далее ? как приговор «Люди устали от бардака…» [127] . Таким образом, чувства усталости, разочарования в действиях администрации различных уровней, выражающие, в свою очередь, состояние плохо скрываемого недовольства, ? все это выступило элементами состояния длительной фрустрации, которая требует непременного разрешения. Таковы психологические причины возникновения поморского движения, в котором определенная часть населения Русского Севера видит сегодня социальную силу, способную вывести регион из цивилизационного тупика. Участники движения объединены в ряд организаций, таких как Национально-культурная автономия поморов Архангельской области, Беломорская территориально-соседская община, Этнографический центр поморского фольклора «Сюзёмьё», упомянутый выше Национальный культурный центр «Поморское Возрождение» и др., которые проводят интенсивную культуртрегерскую деятельность, лейтмотивом которой выступает пропаганда «уникальной самобытной поморской культуры» и не менее уникального «традиционного поморского образа жизни» [128] .

Онтология поморской идеи (как и теория поморства) весьма мифологизирована. Этнические антрепренеры прежде всего не согласны с общепринятым отнесением поморов к русскому народу. Такое понимание не соответствует их цели – реидентификации северорусского населения как поморов – «коренного народа Севера, сформировавшегося в XII–XIII веках, что подтверждается признаками этнической общности: самосознание и название “Поморы”, общность исторической территории, культуры Поморья, языка (поморская “говуря”), традиционной экономики и других факторов. За века у поморов сформировались специфические черты характера, особый психический склад, трудно выражаемый в точных научных терминах [курсив мой – В. Е .], но заметно отличавший поморов» [129] от основной массы русского этноса. Этот «особый психический склад» этнический антрепренер выразить не смог потому, что его не существует по причине идентичности менталитета поморов с общерусским складом ума и психики. Зато четко определяют его идеологи неолиберального толка, противопоставляющие «Северный “мир”» «великорусскому»: «Поморы – люди, обладающие наиболее выраженным северным сознанием, … в них соединялись свободолюбие и смирение, мистицизм и практицизм, страсть к знаниям, западничество и стихийное чувство живой связи с Богом». Издавна «связи с западными странами, знание европейских порядков и общение с европейцами поддерживали демократические традиции [курсив мой – В. Е.] и даже в какой-то мере обосновывали их существование» [130] .

Нетрудно заметить, что приведенная характеристика поморского менталитета является оксюмороном – искусственным совмещением взаимоисключающих понятий («свободолюбие и смирение», «мистицизм и практицизм» и т. д.), где реализована одна из новейших неолиберальных технологий манипуляции сознанием: объединение этнических традиций и либеральных новаций. По сути, в традиционные конструкты общерусского менталитета (присущего, разумеется, и поморам) имплантируется хорошо знакомый набор либеральных ценностей: свободолюбие, практицизм, прагматизм, демократия, заимствованная с Запада. Эти имплантаты и создают «уникальное северное мироощущение» поморов, которого в действительности не существовало, но теперь, благодаря ухищрениям политтехнологов, оно вызвано к жизни из небытия и обозначает также феномен небытия, ? симулякр ? искусственный «уникальный северный поморский менталитет», где доминируют заданные их творцами либеральные ценности. Не забыли конструкторы поморства и «толерантную атмосферу в северных епархиях» Русской православной церкви в прошлом, что, по их мнению, переводит толерантность в статус поморской ментальной черты.

Истина же о межконфессиональной «толерантности» на Русском Севере в прошлом диаметрально противоположна: Русская православная церковь по сути своей не могла терпимо относиться к языческим верованиям нерусских северных народов, что и послужило причиной ее интенсивной миссионерской деятельности среди аборигенов европейского Севера России, Сибири и Дальнего Востока. Еще более нетолерантными были взаимоотношения православия и старообрядчества. Крайний ригоризм последнего нередко доходил до изуверства (достаточно вспомнить многочисленные и достоверные факты самосожжения старообрядцев). Идеологической подоплекой знаменитого «Соловецкого осадного сидения» также выступил церковный раскол XVII в. Таким образом, межконфессиональная толерантность как специфическая черта поморского менталитета – это выдумка.

Итак, поморы в интерпретации современных этнических политтехнологов – это малый коренной народ Севера, являющийся «главным носителем северной (генетически новгородской) ментальности… поморы, люди, обладающие наиболее выраженным северным самосознанием» [131] . «Северное самосознание», исполненное либеральных ценностных конструктов и противопоставленное менталитету «остального» русского народа, не обладающего такими ценностями и даже отвергающего их, ? это субстанциональная мифологема в онтологии homo novus – помора как представителя особого этноса.

Следующая онтологическая мифологема – это этногенез и этническая принадлежность поморов. Как известно, в настоящее время генетически «чистых» народов не существует. Долговременные и сложные исторические обстоятельства, как правило, диктуют необходимость разнообразных межэтнических культурных контактов, поэтому в этногенезе какого-либо отдельного народа принимает участие целый ряд этносов. О поморах как специфической локальной группе русского народа хорошо известно, что их этногенез сопровождался взаимодействием новгородских и ростовских поселенцев с представителями аборигенного угро-финского и самодийского субстрата [132] .

Между тем поборники поморской идеи придерживаются другого мнения. Так, профессора Поморского государственного университета им. М. В. Ломоносова (г. Архангельск) В. И. Булатов и Н. И. Теребихин утверждают, что «этногенез поморов был обусловлен слиянием культур протопоморских, преимущественно угро-финских (чудских) племен Беломорья [курсив мой – В. Е. ] и первых восточных словян-колонистов, активно заселявших территорию чудского Заволочья» [133] . Здесь важно обратить внимание на утверждение авторов (докторов исторических наук) о существовании «протопоморских культур». Это не просто терминоподобная оговорка, а сознательное введение в дискурс понятия, призванного обосновать автохтонность особого этноса – поморов – на землях Русского Севера. Причем по своей этнической принадлежности «протопоморы» ? представители «угро-финских (чудских) племен», искони проживавших в Беломорье, а русский, точнее славянский, компонент появился в результате новгородской колонизации значительно позже, в XI веке. Кстати, в лексиконе идеологов поморства вполне заурядны термины «новгородская колонизация», «московская оккупация», ибо они семантически актуализируют некую сверхзадачу – доказательство онтологической чуждости русского народа и его культуры поморам.

Идеи автохтонности, исключительности, «арийскости» и культурной демиургичности населения Русского Севера доминируют ныне в мифологизированных идеологических исканиях северорусской интеллигенции и интерпретируются как исключительность поморского этноса – «соли земли российской» [134] . Поморы – древний северный арийский этнос – лучший из этносов современной России: они свободолюбивы и изобретательны; «в смутные времена поморские города первыми, еще до ополчения Минина и Пожарского, оказали организованное сопротивление польско-литовским интервентам» [135] . Они «составляли основу петровского флота», а «на Бородинском поле основной удар наполеоновских войск приняли на себя Архангелогородский и Двинской полки, состоявшие из поморов». Во время Крымской войны жители Поморья отразили англо-французский десант самостоятельно, без помощи регулярных войск [136] .

Можно согласиться с зафиксированными в достоверных исторических источниках фактами воинской доблести поморов, хотя в Смутное время победу русских обеспечило все-таки всенародное ополчение под руководством Козьмы Минина и Дмитрия Пожарского; «основной удар наполеоновских войск» вместе с упомянутыми «поморскими» полками отражали артиллеристы Раевского, казаки Платова, героические защитники Багратионовых флешей – вся русская армия; главные события Крымской войны происходили в Крыму, особенно в ходе героической обороны Севастополя, и т. д. Думается, что ко всем поморским доблестям неплохо было бы добавить еще и чувства скромности, здравого смысла и исторической правдивости. Но такие качества в изобретаемой истории поморства – фальсификации русской истории в аспекте намеренного преувеличения роли в ней поморов – не предусмотрены.

Во всех националистических движениях давно замечено болезненно-трепетное отношение к языку, своего рода национальный лингвоцентризм. Аналогично и пиететное отношение к создаваемому на наших глазах поморскому языку – т. н. «поморськой говуре». Статуируя «поморьску говорю» как «язык коренной этнической общности поморов» [137] , автор краткого словаря поморского языка И. Мосеев утверждает, что «этническое самосознание является решающим при отнесении языковой системы к диалекту или языку» [138] , и коль скоро поморы – это древний «коренной» народ Севера, то и «поморьска говоря» – именно язык, а не диалект или говор. Доказательства квалификации Мосеевым «говори» как языка несостоятельны (мы не приводим здесь их критику по причине ограниченного объема публикации), да и сам автор словаря, видимо, не вполне уверен в их корректности. Он выдвигает в качестве основного критерия доказательности этническую самоидентификацию субъекта (по Мосееву, «этническое самосознание»). В таком «обосновании» весьма отчетливо просматривается алогизм: поморы – отдельный народ, поскольку у них имеется особый поморский язык – «говоря», а «поморьска говоря» является языком, т. к. ее носители, поморы, осознают себя особым этносом.

Неосведомленность, некомпетентность, а то и фальсификация в вопросах истории и языка – вот доминирующие признаки новоявленной «теории» поморского языка. Приведем несколько характерных примеров.

«Впрочем, ассимиляция [“говури” – В. Е .] в русском языке, – утверждает Мосеев, – началась еще пару столетий назад, когда, например, название села Колмогоры превратилось в русифицированные Холмогоры» (выд. мной – В. Е. ) [139] . Между тем, М. В. Ломоносов, к авторитету которого с пиететом обращается И. Мосеев, утверждает обратное: « Имя Холмогоры соответствует весьма положению места, для того что на островах около его лежат холмы, а на матерой земле горы [курсив мой – В. Е. ], по которым и деревни близ онаго называются, напр.: Матигоры Верхние и Нижние, Каскова Гора, Загорье и пр.» [140] . Видимо, Мосеев всерьез полагает, что поморы с древних времен называли холмы колмами , как же иначе объяснить его пример с ассимиляцией «говори»?

Еще более одиозно обращение автора словаря к примеру с собственной фамилией: «…Даже мою собственную поморскую фамилию Мосеев (с редуцированной буквой – и-) нередко произносят и записывают как Моисеев, адаптируя ее к русскому языку» [141] . Мосеев глубоко заблуждается, считая имя Мосей «истовённо поморьским» [142] , поскольку общеизвестно, что имя Моисей (Мосей – действительно его редуцированный, но общерусский, точнее, общеславянский, а не поморский, вариант: укр. Мусий), как и Мария, Иван и др., заимствовано из древнееврейского. Такая вот «истовённо поморська говоря»… Столь откровенно демонстрируемое невежество не смущает этнического антрепренера – состоялось уже второе издание словаря этого квазиязыка.

Порожденное острыми социальными противоречиями в современном социокультурном бытии России, обусловленное коллизиями продолжительного системного кризиса, поморское движение, несмотря на сравнительную малочисленность его участников, достаточно активно заявляет о себе, обусловленное разрухой и бесперспективностью современных социокультурных реалий на Русском Севере: «Поморский край экономисты называют нынче “депрессивным регионом”<…>Население нищает, уровень жизни здесь крайне низкий, а общественное настроение – хуже некуда.<…>По данным социологических исследований, проведенных в Поморье в период с 1997 по 2001 годы, 58,9 % поморов убеждены, что будущего у населенных пунктов, в которых они живут, нет» [143] .

Другой пример. На наших глазах происходит формирование идеологии «Невского края» как особой культурно-территориальной общности, «региональной цивилизации», стремящейся к политической самостоятельности. Для территории, которая названа «Невским краем», предлагались другие названия: Ингрия, Ингерманландия, Петербургия. Все они обосновывались идеей особости и самодостаточности региона.

Перелистаем книгу для учителя «История Невского края (с древнейших времен до конца XVIII века)» (К. С. Жуков, Санкт-Петербург, 2010), изданную в качестве учебного пособия к разработанной автором образовательной программе для средней школы.

Географическое положение «Невского края» позиционируется К. Жуковым в «центральной части бассейна реки Невы<…>вместе с бассейном восточной части Финского залива», что представляет собой «не только географическое, но и историческое единство: еще в середине XIX в. крупнейший русский историк С. М. Соловьев писал, что “границы речных систем Ильменя, Ладожского озера и других близлежащих озер” являлись естественными границами древнего Новгородского княжества». Таким образом, географически территория «Невского края», по Жукову, идентична территории Новгородского княжества, для которого Нева являлась лишь одной из многочисленных водных артерий, но отнюдь не главной рекой, каковую можно было бы вынести в наименование значительной по площади территории. Упоминая ряд наименований «участка земной поверхности, на котором развивалось сообщество, именуемое сегодня Санкт-Петербургом» (среди них – «Петербургская историко-культурная зона» – один из гносеологических истоков концепции «Невский край»), К. Жуков предлагает использовать термин «Невский край», поскольку «применение его менее всего ограничено временными рамками».

На первый взгляд, такой выбор необоснован – ведь р. Нева фактически представляет собой всего лишь канал протяженностью около 80 км, соединяющий Ладожское озеро и Финский залив. Однако географическая «водная» семантика наименования территории интерпретируется далее в особенностях культуры и менталитета населения края: «Именно на этой “земноводной” территории в течение многих веков развивалась культура, обладающая целым рядом специфических черт» [144] .

На «водном» базисе создается и первая мифологема онтологического обоснования концепции «Невский край»: «водный» характер региона обусловливает «водный» менталитет его населения (ср. «морские» и «континентальные» цивилизации в концепции географического детерминизма), генетическую принадлежность последнего не к восточнославянской («сухопутной»), а к балтийской (западной, европейской, «морской») цивилизации, где «Невский край<…>, представляя собой самую восточную часть Балтии, был географически включен в единую цепь европейских приморских государств», являя собою пограничный восточный форпост Западной Европы, «где необычайно глубоко и остро взаимодействовали западная и восточная цивилизации» [145] .

Следующую мифологему, важную для онтологии «Невского края», можно определить как экономико-географическую. По замыслу автора, «водно-морской европейский» менталитет жителей «Невского края», обусловленный природно-географическими особенностями территории, детерминирует и «культурно-бытовые традиции местного населения», более всего проявившиеся в торговле и международных связях местных жителей с иными странами и этносами. Эта мифологема обосновывает не только (вернее не столько) исконно «рыночный» характер экономики «Невского края», но главным образом исполняет современный социальный заказ: убедительно доказать, во-первых, естественность рыночных отношений для экономики территории, во-вторых, обосновать «западную» суть менталитета его населения и, в-третьих, показать генетическую открытость населения «Невского края» влияниям извне. Все перечисленные концепты относятся к ценностям современного неолиберализма.

Основываясь на онтологии экономико-географических мифологем, К. Жуков делает недвусмысленный вывод: «Так, с глубокой древности географические факторы способствовали формированию у населения Невского края таких черт, как открытость, межэтническая терпимость, предприимчивость» [146] , завершая тем самым мифоэтнологическое обоснование отличий образа жизни и менталитета местного населения от русского этноса, исполненное современных неолиберальных ценностей.

Мифотворчество последовательно остается в центре онтологии «Невского края», проявляясь и в концептосфере его этно– и культурогенеза. При этом конструкторам «Невского края» важно обосновать изначальную невключенность этой территории в состав исконно русских земель. Так, Д. Мачинский муссирует тезис о «Великой Швеции», пределы которой в VIII–IX вв. скандинавы простирали «от Балтики до Урала» и куда помещали «Гардарики/Русию ( Gardariki/Rusia ), т. е. Русь» [147] . Этот исследователь характеризует изучаемый регион как территорию, долгое время остававшуюся «ничейной» (финно-угорские аборигены в расчет не принимаются, равно как и славяне, заселившие регион в течение V–X вв. и создавшие на основе сотрудничества с финно-уграми уникальную этносоциальную общность, названную уже в то далекое время Русью – не Невским краем и не Свиодью), что якобы послужило причиной многовекового колониального соперничества Руси/России и Швеции, равноправно, по мнению автора, претендовавших на господство над территорией.

К. Жуков вторит Мачинскому, абсолютизируя «транснационализм» местного населения и подкрепляя свою точку зрения ссылками на авторитет немецкого исследователя Й. Херрмана и известного отечественного историка Г. С. Лебедева: «Племена, населявшие земли вокруг Балтики, составляли во второй половине I тысячелетия н. э. своего рода транснациональную общность, получившую в работах историка Г. С. Лебедева и его коллег название Балтийской цивилизации раннего Средневековья» [148] .

Нет необходимости оспаривать хорошо известный и подтвержденный многочисленными вербальными и материальными артефактами культуры факт полиэтничности городского населения Старой Ладоги, Новгорода, в целом населения Поволховья, Приладожья и др. (так же как и факт полиэтничности Древнего Киева и Москвы). Здесь главное в этнической акцентуации: принятая в отечественной историко-географической традиции точка зрения в качестве доминантного этноса признает русский и все связывает с такой оценкой: земли вокруг Невы, Ладоги, Онеги, Ильменя, Волхова и т. п. – исконно русские, военные стычки со шведами, стало быть, – их необходимая защита, наименование первой столицы Древней Руси – Ладога, называемая скандинавами Альдейгьюборг (а не «Альдейгьюборг/ Ладога», по Д. Мачинскому) [149] . Не вызывает сомнения также и то, что шведские исследователи дают иные оценки этим феноменам, – в конце концов они имеют на это право. Несколько шокирует лишь интерпретация хорошо известных исторических фактов некоторыми нашими соотечественниками в пользу шведов. В конечном итоге – в пользу Запада. С какой целью это делается? Ответ на этот вопрос как раз и дает концепция «Невского края», разработчик которой ставит точки над многими «i».

Следующую мифологему можно назвать социопсихологической. С оговоркой о необходимости осторожного отношения к фактору «прямой зависимости между теми или иными характеристиками ландшафта и коллективно-психологическими чертами освоившего его человеческого общества» [150] автор противопоставляет менталитет населения «бескрайних равнин Волго-Днепровского междуречья», порождающих «социальную модель азиатской деспотии» [151] , и коллективизм, общинность как способ организации жизни социума особенностям «локальной культуры Невского края», развивавшейся в «сжатом, сконцентрированном ландшафтном пространстве», что с необходимостью «породило» «совсем иной тип мировосприятия» его обитателей, а именно – «склонность к индивидуальным, а не коллективным формам ведения хозяйства и организации жизни» [152] . Личностный индивидуализм жителей «Невского края» (известная типичная черта характера «западного» человека), противопоставлен здесь общинности и коллективизму «московского азиатского» общества. Этой мифологемой завершается портрет жителя «Невского края» как самого восточного представителя западноевропейской культуры на берегах Балтики, сохранившего, по мнению К. Жукова, в своем менталитете и социальной практике «некоторый ясно различимый оттенок европеизма<…>до сих пор» [153] .

Столь антагонистические ментальные начала не могли не привести к политическому столкновению двух государственных образований – Руси Московской и «Верхней» (Новгородской) Руси (средневекового «Невского края»). Причем «агрессивная» Московская Русь, воплотившая в себе азиатское начало, осуществляла «захват новых земель» с целью «увеличения дани, собираемой князем с подвластных территорий», а известная всем новгородская экспансия якобы ставила своей целью «только» установление «контроля над торговыми путями и освоение эскпортно-промысловых ресурсов» [154] . Правда, К. Жуков понимает, что в этом случае он откровенно фантазирует и спохватывается. «Конечно, – пишет он, – попавшее под власть Новгорода население облагалось также и данью, но значительная часть новгородских колоний была столь малонаселенной, что размер дани оказывался весьма невелик» [155] . «Алчная» Москва покорила в конце концов энергичный и «бескорыстный» Новгород, насильственно оборвав его западноевропейскую историю и уничтожив «локальную культуру», – таков финал взаимоотношений московского «Востока» и новгородского «Запада» в интерпретации К. Жукова. К слову, все, что связано с Москвой, в его оценках либо противоположно, либо враждебно уникальному «культурному симбиозу» славяно-финско-скандинавских достижений культуры «Невского края».

Цель такой исторической ревизии двояка: с одной стороны, здесь проявляется стремление исторически дезориентировать социум, заставить его поверить в мифологемы этнических антрепренеров, с другой – деморализовать людей для манипуляции их сознанием и поведением. Этим требованиям вполне отвечает концепция «Невский край», где совершенно недвусмысленно просматривается модель отторжения значительной части территории Российской Федерации на северо-западе страны и создания «суверенного» марионеточного государства по типу, например, Маньчжоу-Го в Китае, необязательно с монархом во главе (поскольку речь идет о прозападных образцах политического режима), но непременно под эгидой одной или нескольких «развитых» стран Запада.

Такой сценарий может быть воплощен в жизнь в ходе окончательного уничтожения России, что отмечают сегодня многие периодические и научные издания. «Сторонники глобализации в респектабельных научных изданиях, – замечает по этому поводу И. Я. Фроянов, – уже, не скрываясь, пишут о том, что “идет процесс исторической десубъективизации России”, или, переводя на русский язык, процесс исчезновения России! Вот на каком рубеже уже идет процесс противостояния в исторической науке» [156] .

Вероятность отторжения территории т. н. «Невского края» от Российской Федерации стимулируется и продолжающимся системным кризисом всех сфер социокультурного бытия страны. Глубину и важность кризиса демонстрируют новейшие данные об индексе развития человеческого потенциала на Северо-Западе, полученные в результате использования общепринятой методики ООН [157] . Так, по индексу развития человеческого потенциала, Ленинградская, Новгородская и Псковская области (вероятная территория «Невского края») занимали в 2006 г., соответственно, 58, 52 и 66 места среди субъектов Российской Федерации. По критерию продолжительности жизни эти области занимают последние места, по индексу достигнутого уровня образования на последнем месте – Ленинградская область, и, наконец, по уровню смертности населения эти области также «лидируют» среди субъектов Северо-Западного федерального округа: смертность здесь значительно превышает рождаемость.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.