III. «СВОБОДЫ СЕЯТЕЛЬ ПУСТЫННЫЙ… »

III. «СВОБОДЫ СЕЯТЕЛЬ ПУСТЫННЫЙ… »

(А. С. Пушкин о назначении поэзии)

Стихотворение 1823 года:

Свободы сеятель пустынный,

Я вышел рано, до звезды…

Почему, однако, называл себя Пушкин «пустынным» сеятелем свободы? Пустынный — значит «одинокий», живущий в уединённой обители, в келье. А декабристы? Ведь их было немало. Впрочем, мы знаем, что поэт глядел на жизнь и историю много трезвее политических прожектёров — своих друзей. И не случайно стихотворение считалось, да и считается выражением разочарования поэта «в возможности успешной пропаганды свободы»{54}. Действительно, Пушкин говорит вполне определённо: народ не готов пока к свободе:

Паситесь, мудрые народы!

Вас не разбудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь.

Наследство их из рода в роды

Ярмо с гремушками да бич.

Пропаганда свободы в такой ситуации и впрямь бессильна и даже бессмысленна. И такой пропагандист — действительно одиночка, вставший слишком рано — до звезды. Но пустынник — это и отшельник, который и должен выходить «до звезды»; народ не свободен, но для того-то и нужны отшельники, пустынники, хранящие саму идею свободы. Таким «пустынником» и был Пушкин.

«Он любил чистую свободу, — вспоминал П. А. Вяземский, — как любить её должно, как не может не любить её каждое молодое сердце, каждая благорожденная душа. Но из того не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым революционером. Политические сектаторы двадцатых годов очень это чувствовали и применили такое чувство и понятие к Пушкину. Многие из них были приятелями его, но они не находили в нём готового соумышленника, и, к счастью его самого и России, они оставили его в покое, оставили в стороне. Этому соображению и расчёту их можно скорее приписать спасение Пушкина от крушений 25 года, нежели желанию, как многие думают, сберечь дарование его и будущую литературную славу России. Рылеев и Александр Бестужев, вероятно, признавали себя такими же вкладчиками в сокровищницу будущей русской литературы, как и Пушкин, но это не помешало им самонадеянно поставить всю эту литературу на одну карту, на карту политического «быть или не быть»{55}. Видимо, декабристы и в самом деле почувствовали иной характер отстаиваемой Пушкиным свободы, хотя он и сходился с ними в требовании свободы политической, гражданской. Но Пушкин помнил урок Радищева, которого не знали декабристы, что из мучительства рождается вольность, зато из вольности — рабство и тиранство. Одной политической свободы было ему недостаточно. У нас же очень долго пушкинское свободолюбие понималось как прямое провозвещение грядущих революционных переворотов и построения «светлого будущего». А пушкинская свобода оставалась независимой и свободной при любых режимах.

Русский философ Г. П. Федотов писал в 1937 году по поводу пушкинских празднеств в Москве, противопоставляя сталинскому имперскому и тоталитаристскому мироощущению духовное кредо первого поэта России: «Для Пушкина империя была связана не только с просвещением, но и со свободой. Пушкин был, всегда сознавал себя певцом свободы. С отроческих лицейских лет и до последнего вздоха (предсмертный «Памятник») он не уставал славить свободу. Менялось её содержание, революционер превращался в лояльного монархиста, политическая свобода отходила на задний план перед свободой духа, творчества, но в каждый момент своей жизни Пушкин пел свободу. Для него свобода была то же, что дыхание, что жизнь. Неужели в Москве забыли разницу между Пушкиным и Тредьяковским?»{56}

Он пел иную — «тайную» — свободу. Иначе не объяснить, как мог друг декабристов написать такие строки о роли поэта в жизни:

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв.

Это пушкинское четверостишие и сегодня порой вызывает у нас недоумение. Разве Пушкин был против общественного назначения искусства? Что же, он — поэт «чистого искусства»? Как понять упрёки поэта толпе?

Молчи, бессмысленный народ,

И Подёнщик, раб нужды, забот!

Несносен мне твой ропот дерзкий,

и

Ты червь земли, не сын небес;

Тебе бы пользы всё — на вес

Кумир ты ценишь Бельведерский,

Ты пользы, пользы в нём не зришь.

Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?

Печной горшок тебе дороже:

Ты пищу в нём себе варишь.

Если вспомнить, то и сто с небольшим лет назад это стихотворение послужило своего рода яблоком раздора между поэтами — теоретиками «чистого искусства» и художниками, требовавшими от искусства общественной пользы, общественного служения. Поэты «чистого искусства» объявили это стихотворение наиболее полным выражением своего художественного кредо, назвав своё направление «пушкинским». Поэт не заинтересован, утверждали они, в общественных бурях века. И русские эстеты на протяжении всего прошлого столетия говорили о Пушкине, что «свободный духом, царственно-беспечный, он не имел и следа той дискурсивности и пытливости, которая нужна для определённых идей. Не промежуточная работа мысли и даже не наитие внезапных умственных откровений составляли его силу, а непосредственная интуиция, вдохновенное постижение прекрасной сердцевины вещей»{57}.

И сегодня, перечитывая «Поэта и толпу», как-то даже рефлекторно хочется противопоставить ему другие пушкинские строчки о «музе пламенной сатиры», «Памятник», «Пророк», хочется объяснить это стихотворение мимолётным настроением поэта, «внутренней сложностью и противоречивостью» его творчества, незрелостью, наконец. Собственно говоря, зачастую именно так оно и объясняется. Однако помечено стихотворение 1828 годом. Уже написаны «Цыганы», «Борис Годунов», семь глав «Евгения Онегина», закончена «Полтава». Зрелый поэт в расцвете своих сил.

«Задача заключается в том, — писал С. Л. Франк, — чтобы перестать, наконец, смотреть на Пушкина, как на «чистого» поэта в банальном смысле этого слова, т. е. как на поэта, чарующего нас «сладкими звуками» и прекрасными образами, но не говорящего нам ничего духовно особенно значительного и ценного, и научиться усматривать и в самой поэзии Пушкина, и за её пределами (в прозаических работах и набросках Пушкина, в его письмах и достоверно дошедших до нас устных высказываниях) таящееся в них огромное, оригинальное и неоценённое духовное содержание»{58}. Какое же это содержание? Прежде всего Пушкин — поэт. И главное его дело — поэзия. Как понимал он её роль и назначение?

Тут стоит напомнить мысль сегодня почти забытого Плеханова, что одинаковые на первый взгляд сентенции деятелей «чистого искусства» и стихи Пушкина имели разные культурно-исторические причины. И хотя это были выступления против утилитаризма в искусстве, но разный это был утилитаризм, и пушкинское требование свободы искусства имело колоссально важное и жизненно необходимое значение для русской поэзии. Дело в том, что поэты «чистого искусства» боролись против «утилитаризма» революционеров-демократов, Пушкин же — против утилитарных требований самодержавного государства, признававшего со времён Ломоносова поэзию лишь как исполнительницу официальных заказов. А Пушкин был прежде всего поэт. И жил этим сознанием. Сознанием независимости и самоценности своей деятельности. В этом убеждении поддерживали его и те редкие современники, что понимали его значение для России. Ещё в 1824 году В. А. Жуковский писал Пушкину: «Ты рождён быть великим поэтом; будь же этого достоин. В этой фразе вся твоя мораль, всё твоё возможное счастье и всё вознаграждения»{59}.

И лучше, видимо, не искать чуждых Пушкину влияний, а понять, что существует в его поэзии неразрывное внутреннее единство, связующее его «вольнолюбивую» лирику и «Поэта и толпу», понять, что вновь и вновь поэт решал «одну свою задачу», волею судьбы поставленную перед ним историей русской культуры. Поэтические раздумья Пушкина о назначении поэзии, его «кредо» писателя получили подтверждение в его же собственном творчестве, в итоге гениальных интуитивных прозрений. Но не только. Поэт и мыслитель, сумевший в «просвещении стать с веком наравне», прочитавший и продумавший великих философов, предшественников и современников, вполне осознавал, более того, вырабатывал сознательно свою позицию во всей её глубине и гибкости. Продолжая рассуждение Франка, заметим, что вклад Пушкина в историю русской мысли не меньший, чем в историю поэзии. А стихи Пушкина — это живое продолжение его размышлений и чеканная их формулировка, то, что Маяковский так удачно назвал «чувствуемой мыслью».

Какие же задачи русская культура и русская история поставили перед Пушкиным? Пушкин, по существу, — первый независимый русский художник. «Так как его назначение, — писал Белинский, — было завоевать, усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство, так, чтоб русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать был поэзиею и перейти в рифмованную прозу, — то естественно, что Пушкин должен был явиться исключительно художником»{60}. Можно, разумеется, возразить, что этим не исчерпывается творчество Пушкина и что Белинский тут не совсем прав. Пушкин — исток и средоточие новой русской культуры, можно сказать, камертон её, в его творчестве заложены темы и содержательные тенденции дальнейшего развития русского искусства, он определил направление его и выразил его пафос, его всемирную отзывчивость и Бесчеловечность, как определил этот пафос Достоевский. Однако в соображение Белинского стоит вдуматься и прочесть его не механически. И тогда мы поймём, что «усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство» значило, по существу, совершить культурный переворот.

Чтобы постичь смысл пушкинского переворота, мы должны понять, почему поэзия не была искусством до Пушкина. «До него у нас не было даже предчувствия того, что такое искусство, художество, которое составляет собою одну из абсолютных сторон духа человеческого, — писал Белинский. — До него поэзия была только красноречивым изложением прекрасных чувств и высоких мыслей, которые не составляли её души, но к которым она относилась как удобное средство для доброй цели, как белила и румяны для бледного лица старушки-истины. Это мёртвое понятие о пользе поэтической формы для выражения моральных и других идей породило так называемую дидактическую поэзию…»{61}.

Итак, Белинский упрекает допушкинскую поэзию в том, что она старалась быть «полезной». Казалось бы, странный укор со стороны российского демократа, теоретика натуральной школы, провозгласившего необходимость общественной пользы искусства. Однако речь у Белинского, как позже и у Чернышевского, идёт о разной пользе: протестуя против пользы дидактической (которая говорила о полезности человека применительно к нуждам самодержавного государства, империи), Белинский утверждал другую пользу, пользу просветительскую, которая рассматривает человека не как средство, а как цель. И тут лучшим помощником революционному просветителю было искусство. Искусство освобождает, раскрепощает человеческую личность. Но только тогда, когда оно само свободно. Для этого литература и поэзия должны были выйти из-под опеки самодержавия и приобрести материальную и духовную независимость от государства: одно дело — свободный выбор своей общественной позиции (критической, сатирической, «чистого искусства»), другое — отсутствие всякого выбора.

Восемнадцатый и начало девятнадцатого века — эпоха правительственного меценатства и литературного дилетантства. Поэт мог существовать либо прямой поддержкой царя и двора в том случае, если он казался полезным, либо быть эстетствующим дилетантом; поэзия была побочным занятием дворянина. Но в обоих случаях литература не была профессионально независимой областью деятельности. Приведём размышления пушкинского современника, русского критика Н. Полевого о литературе предшествовавшего периода: «… В душу бедного мальчика-рыбака, тому уже более 100 лет, Бог влагает непреодолимое стремление учиться и знать. Он бежит из родительской хижины, кое-как, кое-где учится, хочет обхватить целый мир ведения и преждевременно сгорает от излишнего, неудовлетворённого порыва пылкой души. Чиновник, попавшись в неприятные обстоятельства, начинает писать стихи, не имея понятия о поэзии и стихотворстве и не зная того, что провидение одарило его гениальными способностями. Стихи его нравятся, их хвалят. Он поправляет ими свои обстоятельства, продолжает служить и иногда писать, не заботясь о вековой славе, думает о своём стихотворстве, как о досуге от сенаторства, а о венке Пиндаровом, как о средстве, не последнем при службе. Далее: рассерженный остряк мимоходом изображает в комедии, что видел вокруг себя, и не думает о вдохновении, занимаясь службою и светскою жизнью. Наконец, человек, с необыкновенным даром, живя в глуши, на Кавказе, от скуки и досады изображает комической кистью несколько портретов и пренебрегает даром своим, увлекаясь службою и другими важными делами. Вот тебе Ломоносов, Державин, Фонвизин, Грибоедов. Какая тут литература? Все эти люди были ль следствия общего образования и стремления? Нет, это мимолётные явления людей гениальных, если угодно, но они не образуют собой литературы»{62}.

Как же возникла в России литература как самостоятельная область деятельности, относительно независимая от самодержавия?

Тут на время нам придётся покинуть поэтические высоты и спуститься на землю. Нашим проводником, однако, будет Пушкин. В 1824 году вышла первая глава «Евгения Онегина», в качестве предисловия к которой напечатан был «Разговор книгопродавца с поэтом»; Вчитаемся в заключительные строки разговора:

Книгопродавец

… Теперь, оставя шумный свет,

И муз, и ветреную моду,

Что ж изберёте вы?

Поэт

Свободу.

Книгопродавец

Прекрасно. Вот же вам совет.

Внемлите истине полезной:

Наш век — торгаш; в сей век железный

Без денег и свободы нет.

Что слава? — Яркая заплата

На ветхом рубище певца

Нам нужно злата, злата, злата:

Копите злато до конца!

Предвижу ваше возраженье;

Но вас я знаю, господа:

Вам ваше дорого творенье,

Пока на пламени труда

Кипит, бурлит воображенье;

Оно застынет, и тогда

Постыло вам и сочиненье.

Позвольте просто вам сказать:

Не продаётся вдохновенье,

Но можно рукопись продать…

Поэт

Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись.

Условимся.

Далее следовала первая глава «Онегина».

Что же происходило? Книгопродавец ставит желание поэтом свободы в зависимость от наличия у него злата, и поэт соглашается. Однако в конкретной специфической ситуации начала XIX столетия согласие поэта не просто разумно, а единственно необходимо. В начале этого века литература, особенно с наступлением «смирдинского»[2] периода, становится отраслью промышленности{63}. «С некоторых пор литература стала у нас ремесло выгодное, — писал Пушкин, — и публика в состоянии дать более денег, нежели его сиятельство такой-то или его превосходительство такой-то»{64}. Писатели могли себе отныне позволить не подчинять и не продавать вдохновения, но продавать рукописи, поскольку в них были заинтересованы литературные промышленники. Пушкин, несмотря на весь свой аристократизм, — один из первых профессиональных писателей. Разумеется, цензура свирепствовала, запрещались стихи, проза, исследования, книги и журналы. Однако появление и свирепство цензуры означало уже, что у художника и правительства сложились разные взгляды на общественную роль искусства. Если в петровскую и екатерининскую эпохи «европеизм культуры получает правительственную принудительность»{65}, то в начале прошлого века, особенно после декабрьского восстания, самодержавие стало бить отбой, препятствуя развитию искусства по европейскому образцу, стараясь закрыть дорогу европейскому Просвещению.

Борьба правительства с русским европеизмом, по сути дела шла вразрез с движением русской культуры к свободе. Ибо, по справедливому соображению Федотова, именно Европа выработала понятие свободы, которое распространилось потом на другие континенты. И европеизм Пушкина — в том же ряду поисков свободы. Как писал один из крупнейших русских эмигрантов-культурологов В. В. Вейдле, «Пушкин всю жизнь дышал воздухом европейской литературы и так впитал её в себя, что вне её (как, разумеется, и вне России) становятся непонятны основные стимулы и задачи его творчества… Отбирая и усваивая всё то, что можно было усвоить в литературном наследии Европы, он знал, что усвоение это совершает сама Россия, при его посредничестве»{66}. Через Пушкина впитывала Россия европейскую культуру, с ней вместе — и понятие свободы. Но европейское Просвещение предполагало не подражательность, а умение, говоря словами Канта, «пользоваться собственным умом». Однако именно это обстоятельство не могло не пугать авторитарную структуру российского государства, которое в николаевскую эпоху попыталось свернуть на узкую колею политического и культурного изоляционизма.

Для Пушкина освобождение поэзии от дидактики, от морализаторства, от государственного утилитаризма связано было с просветительским пафосом. Любопытно, что после прочтения пушкинской записки «О народном воспитании» император Николай через Бенкендорфа передаёт поэту своё раздражение, более всего негодуя на просветительские идеи поэта: «Его величество при сём заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлёкшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание»{67}.

Однако было уже поздно поворачивать. И не в том дело, что у царизма не хватило бы сил и смелости уничтожить русскую духовную культуру и её носителей. Мартиролог русских художников и писателей обширен и достаточно известен. Видимо, причины, по которым искусство теперь могло противостоять государственным притязаниям на него, а самодержавие уже не умело с ним совладать, надо искать в изменившейся социально-экономической структуре общества. Раздвоенность позиции самодержавия, пытавшегося, с одной стороны, по-прежнему бесконтрольно распоряжаться духовной жизнью страны, с другой — вынужденного (ради военных нужд) протежировать капиталистическую самодеятельность, введение которой, как утверждал Энгельс, не может ограничиться одной какой-либо областью, не позволяла наверняка обуздать развитие искусства. Гибель одного художника не означала отныне, что с ним гибнет духовная независимость его преемников. Сама эпоха продуцировала личность, независимую от самодержавного государства. Вступали в дело иные, экономические зависимости от буржуазного общества, от капиталистических дельцов, что не менее пагубно для искусства, однако, как известно, в определённые исторические моменты буржуазные отношения играют революционную, освободительную роль, разрушая феодальный строй, принципиально враждебный личностному развитию. И эти промежутки, когда отрицательные стороны капиталистического развития ещё неявны, а положительные очевидны (так было, скажем, в период западноеврпейского Возрождения), для искусства чрезвычайно благоприятны. Разумеется, нелепо связывать Пушкина с буржуазией как её выразителя. Мы и не собираемся этого делать. Как и Шекспир, как и Сервантес, как и Рабле, он знаменовал собою появление ренессанской личности, свободной и незамкнутой. Русское просвещение конца XVIII — начала XIX столетия связано с русским дворянством. Будучи независимы от правительства материально (со времени указа о вольности дворянской и с момента уравнивания поместья в правах с вотчиной), дворяне-писатели с возникновением литературной промышленности становятся независимы и как литераторы (хотя самому Пушкину и претила буржуазная рассудочность «книгопродавцев»). Таким образом, возникли необходимые социальные предпосылки для освобождения поэзии от самодержавного диктата, но необходим был порыв (точнее сказать, прорыв) гения, чтобы эти предпосылки обрели художественную реальность. Подвиг этого прорыва совершил Пушкин.

Какие же задачи ставил Пушкин Поэту? В чём видел назначение его деятельности? Он писал:… Дорогою свободной Иди, куда влечёт тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды любимых дум, Не требуя наград за подвиг благородный.

И это не отказ от общественного служения искусства. Просто понимается это служение не как грубый утилитаризм, не как навязчивое дидактическое морализирование, желание исправить частные недостатки. Для этих целей поэзия не нужна. И на упрёки духовной черни поэт отвечает с гневом:

Подите прочь — какое дело

Поэту мирному до вас!

В разврате каменейте смело:

Не оживит вас лиры глас!

Душе противны вы, как гробы.

Для вашей глупости и злобы

Имели вы до сей поры

Бичи, темницы, топоры;

Довольно с вас, рабов безумных!

Поэзия решает другие задачи, у неё иное служение. И более важное, чем навязанная извне морализирующая дидактика, святое служение. Не случайно сравнение поэта с древнегреческим жрецом: Во градах ваших с улиц шумных Сметают сор, — полезный труд! — Но, позабыв своё служенье, Алтарь и жертвоприношенье, Жрецы, ль у вас метлу берут?

Поэзия служит освобождению человека, раскрытию и выпрямлению его духовной сущности, что так не по душе утилитарным дидактикам, бранящим поэта: «Как ветер песнь его свободна, зато как ветер и бесплодна: какая польза нам от ней?»

Польза, тем не менее, огромная. Ведь не призывает и вправду поэт к перестройке, скажем, общества и не проклинает, как в юности; «Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу».

Говорят ведь, что с возрастом Пушкин стал как будто консервативнее, что эпоха вольнолюбивой лирики вроде бы кончилась с поражением декабрьского восстания… Но на самом деле та же жажда свободы обуревает поэта, даже углубляется, усиливается, теперь проникает он в тайное тайных человека, пытается освободить человека духовно, как только и может и должен поэт. Русские революционные просветители никогда не думали, что искусство способно заменить собой прямую политическую борьбу с самодержавием, но вот содействие его они ценили весьма высоко. И Пушкин, освободив искусство от внешней регламентации и духовной опеки самодержавия, помогает человеку своей поэзией осознать себя как суверенную личность. А не в этом ли высшая польза искусства и его общественное значение? Если же это в поэзии есть, то она, как говорил Белинский, может «быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзией и перейти в рифмованную прозу».

И далее вся русская литература служит продолжением пушкинского дела — освобождения человека от рабства во всех его видах, начиная с проклятий крепостному праву, пореформенной эксплуатации человека и кончая прямой полемикой с самодержавием и последующими тоталитарными и авторитарными структурами российской власти. Пожалуй, трудно назвать большого русского писателя, который так или иначе не поверял бы своей поэзии, её общественной значимости пушкинской поэзией, как правило, в годы высшей своей зрелости всё более и более тяготея к пушкинской простоте, прямоте, к его внутренней духовной свободе и раскованности.

Но эта пушкинская свобода и лёгкость даются не просто; они есть результат преодоления тяжести земной жизни, её несправедливостей.

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

Пушкин преодолел эту тяжесть. И мы теперь повторяем вслед за Блоком: «Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними — это лёгкое имя: Пушкин».