ОБРАЗЫ БЕЗУМИЯ
ОБРАЗЫ БЕЗУМИЯ
«Тут на горе паслось большое стадо свиней, и они просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло. Пастухи, увидя случившееся, побежали и рассказали в городе и по деревням. И вышли жители смотреть случившееся и, пришедши к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисусовых, одетого и в здравом уме, и ужаснулись. Видевшие же рассказали им, как исцелился бесновавшийся».
Евангельский эпизод об исцелении бесноватого Христом, использованный Достоевским для заглавия, эпиграфа и идейно-философской концепции романа как образ беснования, безумия, страшной болезни, охватившей Россию, получает в свете российской действительности эпохи перелома и в контексте художественной хроники «Мужиков и баб» в высшей степени трагическую окраску.
Ошеломляюще колоссальные размеры болезни преступного политического безумия, разогнавшего, раскрутившего «чертову карусель».
Поразительны масштабы и тяжесть недуга, охватившего все члены государственного организма.
Катастрофичны социальные и духовные последствия безумной затеи, погубившей русскую деревню, уничтожившей многовековую нравственную связь человека и его святынь.
Непоправимы загробленные людские судьбы, исковерканная жизнь нескольких поколений.
Необратимо время сбывшихся пророчеств — время, убитое бесами.
Однако в трагической хронике Можаева, в его опыте художественного осмысления бесовщины образца 30-х годов особенно впечатляют — подавляют — даже не столько размеры и масштабы социального бедствия, сколько конкретные, воплощенные образы безумия. Ибо безумие эпохи перелома было угрожающе, смертельно опасно и для всех вместе, и для каждого в отдельности.
Беззаконие и произвол, кощунство и святотатство, оскорбления и обиды, которые обрушились на головы тихановцев, имеют поистине опустошительные последствия. Это не только попрание человеческих прав, не только унижение человеческого достоинства.
Устроенный напротив школы «классовый аукцион» — распродажа разгромленного крестьянского хозяйства — показательно обучает ребят-подростков формам активной деятельности. И вот Федька Бородин, сын Андрея Ивановича, не брезгует купить на этом «аукционе» за рубль три курицы. Терминология «обострения» оказывается чрезвычайно удобной и невероятно пластичной; она отменно укрощает разум и смиряет совесть. Очень быстро изготовляется эластичное клише: злостный неплатеж излишков — конфискация имущества на нужды пролетариата — помощь экспроприаторам на фронте обострения классовой борьбы — наступление классового врага. Заболтав себя формулами, можно в награду взять курятину «со стола классовой борьбы». А потом пойти на митинг по «смычке со старшими» и в «культпоход против неграмотности», так и не спросив, как и где будет жить ограбленная и выселенная на улицу семья из восьми человек.
«Чертова карусель» как помутнение души и омрачение рассудка не минует ни детей, ни женщин. Она захватывает самые сокровенные уголки души, самые интимные сферы человеческих отношений. Она видимо развращает людей. Так испорчена, исковеркана, нравственно нарушена жизнь милой, безответной, несчастной Сони Бородиной. Загнанная в тупик, в западню, она отваживается на страшный грех. Рисковать жизнью троих детей — падчериц, поджечь дом и оставить вместо семейного очага пепелище, лишь бы покрыть огнем растраченные на ветер деньги, лишь бы отомстить своему партийному любовнику Кречеву, застигнутому пожаром в ее доме, — это и есть воспринятая Соней удобная и прилипчивая формула: цель оправдывает средства.
Вседозволенность как норма общественного и личного поведения развращает душу, дает выход самым низменным побуждениям. И на том языке, которым испокон веку говорили тихановцы, это называлось обычно — отдать душу дьяволу… «Запуталась я совсем, завертелась», — думает про чертову карусель своей жизни Соня. Страшно, если можно своей рукой поджечь дом, где спят дети, и эта рука не дрогнет. Страшно той бездны, в которую толкает человека адская круговерть. Страшно и почти невозможно человеку оставаться человеком в обстановке расчеловечивания. «Мстительное чувство словно пожаром охватывало ее душу, и, распаляя себя все больше и больше, она испытывала теперь какое-то знойное наслаждение от того, что она, маленькая и слабая, которую брали только для прихоти, рассчиталась с ними сполна, оставила всех в дураках».
Разгромить все созданное своими руками, сжечь дотла и дом, и сад, и хлев, и скотину в хлеву, пустить на ветер добро (то есть нажитое добрым трудом) — этот соблазн разрушительства, это «знойное наслаждение» мести испытывают многие тихановцы. Федор Звонцов, первоклассный мастер — золотые руки, хозяин и строитель, предает огню красавец дом с кружевными наличниками: «Злодеем обернулся для своей же скотины. Пришел, как вор, как душегубец, на собственный двор». Политика душегубства вовлекает в душегубство всех. Палач и жертва меняются местами, ролями, добро и зло рискованно сближаются, путаются, привычные понятия теряют смысл. «Оттого и бесы разгулялись, что такие вот беззубые потачку им дают, нет чтоб по рогам их, по рогам, — кричит в запале Федор Звонцов. — Да все пожечь, так чтобы шерсть у них затрещала… Глядишь — и провалились бы они в преисподнюю». И справедливые, горькие слова Черного Барина, Мокея Ивановича: «подымать руку на людское добро — значит самому бесом становиться» — тонут в яростном, гневном и уже непреодолимом порыве Федора. Занести руку на собственное добро, зверем побежать из родного села в лесную глушь, людей подбивать на злое дело — другого выхода он не находит. «И свет белый станет не милым, и жизнь тягостной, невыносимой».
Хроника тихановских событий запечатлела момент, когда человек, смущенный и соблазненный, теряя себя, переходит на сторону безумия, становясь его вольным или невольным соучастником:
«Поначалу никто не приставал к этой процессии (то есть к бригаде по раскулачиванию. — Л. С.)… Но вот Савка Клин отвалил от плетня и… пошел за ней, оглядываясь на соседей, и, как бы оправдывая это свое действие, пояснял громко и виновато:
— Может, обувка сносная найдется… Валенки или сапоги. Все одно — пропадут.
Одни ворчали на него неодобрительно:
— На чужое позарился? Ах ты, собака блудливая.
Но другие вроде бы и оправдывали:
— Отберут ведь… Все равно отберут. И все в кучу свалют. А там гляди — подожгут. Не пропадать добру-то».
Скатерть-самобранка классовой борьбы момента «обострения», зазывающая на «пир труда и процветания», предлагала блюда с острой приправой; отведав их, человек терял и аппетит, и вкус, и чувство меры. Садиться за стол классовой борьбы эпохи ликвидации было опасно и страшно — от сидящих рядом человек заражался злобой и одиночеством. Призывы и лозунги ликвидации, эти словесные образы безумия, вселяли ужас, сковывали благие помыслы и добрые движения души, наваливались и душили, как тяжелый, кошмарный сон, сеяли панику, рождали тревогу, будили страх. И никто не крикнул, не возразил… И никто из бедноты не заступился. Тебя растопчут, растерзают на части, и никто не чихнет, не оглянется, пойдут дальше без тебя, будто тебя и не было… Злоба и «сумление» задушат каждого в отдельности. И никто не остановил это позорище… Ставить свою подпись никто не поспешал…
Этот «никто», как символ молчащей, запуганной, затравленной толпы, в которой не различить отдельного человека, как морок, как видение небытия, — лейтмотив романа, художественный образ сдачи и гибели русской деревни, призрак разобщения людей.
Грозные симптомы разрушения человеческого сознания, распадения души, преступления нравственной нормы исследованы в романе Можаева применительно ко всем, без исключения, лицам. Русская деревня в изображении писателя оказывается индикатором процессов, происходящих в обществе, ибо она концентрирует и обнажает во всей его подлинности самый дух эпохи. Перед «чертовой каруселью» оказываются в равной мере беззащитны все деревенские люди, они же — ее неизбежные жертвы. Поразительна художественная логика появления первой жертвы в Тиханове: ею оказывается Федот Клюев, лучший из лучших тихановцев, тот самый «сеятель и хранитель», неумолимой логикой событий превращающийся в убийцу. Ибо в запале, в озверении при попытке защитить сына, которому выкручивают, заламывают руки и который только что хотел вступиться за мать, он совершает убийство. Убитым же оказывается самый убогий, самый обманутый односельчанин, активист по раскулачиванию Степан Гредный — из тех, кто особенно надеялся на добычу со стола классовой борьбы.
Первое же применение чрезвычайных мер в Тиханове сыграло свою провокационную роль: разыгранная по установочной схеме «вылазка классового врага» дала веский довод в пользу курса на «обострение».
Именно после этого эпизода, раскатав в пух и прах Федота Клюева вместе с сыном, продав их добро с молотка за бесценок, активисты «обострения» сняли иконы вместе с божницей, раскололи в щепки и сожгли на глазах у всего народа.
«Народ ноне осатанел совсем», — сокрушенно и тоскливо винятся тихановцы.
«Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло».
Евангельский сюжет исцеления человека переосмысляется в романе Можаева парадоксально и фантасмагорически. Миф и метафора как бы оживают в детальных бытовых образах и получают воплощенное физическое бытие — с беспрецедентными ранее условиями существования и для людей, и для свиней.
Миру деревенских суеверий о ведьме Веряве, что оборачивается свиньей и бросается под ноги обозу, пришел конец. Укладу «окостенелого домостроя и дикости» объявлена тотальная война, текущий момент которой — «беспощадное выколачивание хлебных излишков из потаенных нор двуногих сусликов». Грядущая уравниловка чревата последствиями еще неведомыми:
«— Ты видел, как в свинарниках свиньи живут? Когда кормов вдоволь, еще куда ни шло. А чуть кормов внатяжку, так они бросаются, как звери. Рвут друг у друга из пасти. А то норовят за бок ухватить друг друга или ухо оттяпать… человек зарится на чужое хуже свиньи… Еще похлеще свиней начнете рвать все, что можно».
Время свободных пастухов и свободно пасущихся свиных стад на глазах тихановцев прекращает свое течение. Свиньи, так же как и люди, подпадают под строгий учет. Вслушаемся — с точки зрения евангельского мифа — в речь Возвышаева: «Вольная продажа скота у нас в районе запрещена… Палить свиней запрещено!.. С завтрашнего дня всех свиней поставить на учет. И ежели кто не сдаст свиную шкуру — отдавать под суд… Проверьте всю наличность свиней… Если будет обнаружена утайка лишних голов, накажем со всей строгостью, невзирая на лица…»
И начинается варфоломеевская ночь для свиней. В безумии, в спешке и суете, в панической суматохе люди ищут резаки, колуны, топоры и кинжалы, уничтожая следы свиного поголовья. За ночь стадо свиней — семьдесят четыре головы — гибнет от рук обезумевших людей, и первый свиной визг, предваряя жуткую какофонию резни, по иронии судьбы раздается на подворье председателя Совета. За жизнь свиней, за голову каждого поросенка объявляется выкуп — денежный штраф в пятикратном размере, к забойщикам скота применяются чрезвычайные меры, резня скота грозит перекинуться на людей. Запах паленой щетины, сладкий душок прижаренного сала, соленое, копченое, мороженое мясо — отныне этим и только этим может обернуться жизнь каждой свиньи. А когда ветеринары открыли новую болезнь — «свиную рожу» («по причине которой разрешалось не только забивать скотину, но и палить свинью, дабы при снятии шкуры не заразиться»), было предрешено не только настоящее, но и будущее свиных стад. Назначенный на 20 февраля 1930 года конец света, или сплошной колхоз, знаменуется лозунгом: «Все, что ходит на четырех ногах, будет съедено». Все, что появлялось на крестьянском дворе, попадало в опись и подлежало налоговому обложению, а значит, грозило хозяину немалыми бедами. За каждую живую свиную голову он рисковал собой. Жизнь свиней была обречена на много поколений вперед; исцеление взбесившегося человека по евангельскому образцу становилось весьма и весьма проблематичным.