10.01.2005

10.01.2005

ОРАНЖЕВАЯ ЕЛКА

И мы не знаем, чем жизнь кончается

Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции, у моря.

И. Бродский

В нашем доме собралось слишком много елочных игрушек. Рискуя показаться сумасшедшим, я все же признаюсь, что они выдавили машину из теплого гаража под обледеневший снег. Извиняет меня лишь то, что многие из них пересекли океан вместе с нами. Хрупкие, как первые воспоминания, они были чересчур ценными, чтобы оставлять их на произвол застоя. В результате первый Новый год в Америке мы справляли под щедро украшенной елкой, сидя на шатких стопках из собраний сочинений. Мне, помнится, достался Герцен.

Пристрастившись к блестящей, но невинной игрушечной жизни, мы жадно копили стеклянное хозяйство, пока не стало ясно, что игрушек набралось на целый ельник. С кризисом перепроизводства могла справиться только ротация. Каждый год наша елка щеголяет убором другого цвета. Иногда его диктует мода, часто - настроение, в этом году - политика. На спиленном в лесу - чтобы дольше стояло - дереве висят жовтно-блакитные шары, революционно подсвеченные оранжевыми лампочками, оставшимися от потустороннего (Рождеству) хеллоуина.

- Ты еще повесь на ветку глобус «Украина»! - вскипел Пахомов, увидав мою недвусмысленную елку.

Будучи раскаявшимся великодержавным шовинистом, Пахомов уже презирает Отчизну, но еще огорчается, когда ее становится меньше, чем было. Украина казалась ему слишком большой, чтобы за просто так ее отдавать Европе. Тем более что у той уже есть нечто похожее: когда Украине хотят сделать приятное, ее сравнивают с Францией, имея, правда, в виду скорее Тартарена, чем Бонапарта. К тому же «Три мушкетера» похожи на «Тараса Бульбу». Завидуя сытому, жизнерадостному теплу, мы видим в соседях себя в кривом зеркале - толще и с улыбкой. Поэтому и делить нам вроде нечего - разве что Гоголя.

- А Крым, - сердится Пахомов, - кому будет принадлежать?

- Каждому, - предположил я, - у кого хватит денег, чтобы слушать там Пугачеву.

- Демократия, - кричит Пахомов, - чревата гражданской войной.

- А диктатура - диктатурой.

- Панславянизм, - не утихает Пахомов, - «хоть имя дико, но мне оно ласкает слух». Чем хохлы удивят Европу? Жвачкой на сале? Нет, пропадут, - кручинится он, - наши хлопцы на чужбине.

- Как ты?

- Как все. Будто не знаешь, чем жизнь кончается.

Против лома нет приема. Когда Пахомов философствует, я слушаю молча, а думаю про себя.

Дело в том, что Украина мне не чужая. В пестром букете стран, которые я могу считать родными (среди них есть даже Румыния), ей досталось больше, чем другим. Одна моя бабушка не отличала Украину от России, другая считала первую причиной второй. Обе ссорились по всем поводам, кроме этого, говорили на суржике и считали Хрущева своим.

Я сам вырос в Киеве и думал, что знаю украинский, пока меня не разубедил коллега из нью-йоркской типографии с темным именем и смутным прошлым.

- Жiнка, - сказал пан Чума при знакомстве, - лiкує.

- Мы тоже рады, - осторожно согласился я, - что выбрали свободу.

- She is a doctor, - перевел он для дураков.

Должен сказать, что не знавших русского украинцев я встречал только в Америке. Сплоченные историей с географией, они всегда держались вместе, пекли лучший в Манхэттене черный хлеб (в силу диких заблуждений он назывался «колхозным») и в годы холодной войны ставили антисоветский гопак «Запорожцы пишут письмо Андропову».

Среди моих друзей, однако, украинский знает лишь профессиональный одесский писатель Аркадий Львов. Рассказывая о своих успехах на родине, он так ловко смешивает языки, что его нельзя отличить от Тарапуньки и Штепселя.

Сегодня этот двухголовый, как герб, эстрадный гибрид представляет не столько прошлое, сколько будущее, ибо русские становятся двуязычным народом.

Что бы ни говорил Пахомов, я не вижу в этом большой трагедии. Возможно, потому что, безнадежный провинциал, я даже в Нью-Йорке умудряюсь обитать на окраине (русскоязычной) империи. Страшно молвить, но опыт подбивает меня сказать: человеку идет жить в меньшинстве. Каждая вывеска на неродном языке служит прививкой демократии даже тогда, когда язык кажется не чужим, а двоюродным (по-чешски «черствые окурки» значит «свежие огурцы»).

Встречая с Пахомовым американское Рождество под оранжевой елкой, я горячо его убеждаю в том, что Европа - густо пересеченная чужими местность. Она - как хрустальная ваза на кухне коммунальной квартиры. Поэтому в такой цене важнейшее из искусств XXI века - умение делиться площадью с соседями.

- Так что, может быть, и неплохо, - заканчиваю я свой предательский панегирик, - что, не дожидаясь, пока Россия отыщет свой, как это у нее водится, петлистый путь в Европу, миллионы русских пробираются туда - как могут и с кем попало.

- Et tu, Brute, за Ющенко, - устало ответил Пахомов.