Морфология
Зависимость словарного запаса от культуры неудивительна и не вызывает возражений, но когда мы пытаемся установить, может ли структура общества влиять на сложность областей в грамматике языка, например в морфологии, то входим в более бурные воды. Языки значительно различаются по количеству информации, которую передают словами (а не сочетанием независимых слов). В английском, например, глаголы вроде «шел» или «писала/читала» (walked или wrote/ read) выражают предшествование моменту в настоящем самой формой глагола, но не показывают лицо, эта категория указывается независимым словом «вы» или «мы» (you или we). В арабском показатели как времени, так и лица содержатся в самом глаголе, поэтому форма вроде katabna означает «мы писали». Но в китайском ни прошедшее время, ни лицо не передаются самим глаголом.
Отличается и количество информации, заключенной внутри существительных. Гавайский язык не указывает разницу между единственным и множественным числом в самом существительном и использует для этой цели независимые слова. Сходным образом в устном французском большинство существительных звучат одинаково в единственном и множественном числе (jour и jours произносятся одинаково, и нужны независимые слова, такие как определенный артикль le или les, чтобы сделать разницу слышимой). В английском же разница между единственным и множественным числом слышна в самом существительном (dog – dogs, man – men). В некоторых языках имеются даже более тонкие различия в числе, например специальные двойственные формы. Лужицкий – славянский язык, на котором говорят в маленьком анклаве Восточной Германии, – различает hr?d – «замок», hr?daj – «два замка»[180] и hr?dy – «больше двух замков».
Информация, устанавливаемая местоимениями, в разных языках также отличается. Например, в японском указательные местоимения выражают более тонкие различия в расстоянии, чем в современном английском. Они различают не только «это» (для ближних объектов) и «то» (для более отдаленных объектов), но имеют трехступенчатое разделение между koko (для объекта около говорящего), soko (около слушающего) и asoko (далеко от обоих). А вот иврит, наоборот, совсем не делает таких различений по удаленности и может использовать только одно указательное местоимение, независимо от положения объекта.
Связано ли количество информации, выражаемой словом, со сложностью общества?[181] С большей ли вероятностью племена охотников-собирателей будут говорить короткими и простыми словами? И несут ли слова в языках продвинутых цивилизаций больше сложной информации? Именно этот вопрос взялся выяснить в 1992 году лингвист Ривер Перкинс, проведя статистический обзор пятидесяти языков. Он распределил общества в своей выборке по пяти обширным категориям сложности, основанным на сочетании принятых у антропологов критериев, включая численность населения, социальную стратификацию, тип хозяйства и специализацию ремесел.[182] На простейшем уровне находится «первобытное стадо», или «праобщина», которое состоит всего из нескольких семей, не имеет постоянной территории проживания, зависит только от охоты и собирательства и не имеет властных структур, помимо семьи. Вторая категория включает группы большего размера, с зарождающимся сельским хозяйством, полупостоянным местом жительства и некоторой минимальной социальной структурой. К третьей категории относятся «племена», которые производят большую часть своей пищи сельским хозяйствованием, живут оседло, у них есть некоторое число специалистов-ремесленников и отдельные члены наделяются властью. К четвертой категории относится то, что иногда называют «крестьянским обществом», с интенсивным сельскохозяйственным производством, небольшими городами, разделением труда и региональными властями. Пятая категория сложности относится к городским обществам с многочисленным населением и сложной социальной, политической и религиозной структурой.
Чтобы сравнить сложность слов в языках этой выборки, Перкинс составил список семантических признаков вроде того, что я упоминал выше: указание на множественность у существительных, на время глаголов и прочую подобную информацию, служащую для идентификации участников, времени и места событий. Потом он проверил, как много этих признаков в каждом языке выражается самим словом, а не через независимые слова. Его анализ выявил значимую корреляцию между уровнем сложности общества и числом различий, выражающихся внутри слова. Но вопреки тому, что могли бы ожидать Вася, Володя и Яша, она состояла не в том, что сложные общества усложняли структуру слов. Совсем наоборот: корреляция между сложностью общества и структурой слов оказалась обратной! Чем проще общество, тем, скорее всего, больше информации будет отмечено внутри слова; чем сложнее общество, тем меньше различий будет выражаться в пределах слова.
Работа Перкинса в свое время не слишком всколыхнула поверхность – возможно, потому, что лингвисты были слишком заняты проповедью равенства, чтобы обратить на нее внимание. Но уже совсем недавно возросшая доступность информации, особенно в электронных базах данных, по грамматическим феноменам из сотен языков упростила проверку гораздо большего набора языков, поэтому в последние годы было проведено еще несколько исследований того же рода. В отличие от работы Перкинса, однако, современные исследования не распределяли общества по немногим крупным категориям культурной сложности. Вместо этого выбрали только один показатель, более удобный для измерения и более подходящий для статистического анализа: численность носителей каждого языка. Конечно, число носителей – лишь грубое указание на сложность социальных структур, но зависимость между ними тем не менее жесткая: на одном конце шкалы находятся языки простейших обществ, на которых говорят меньше сотни людей, а на другом – языки сложных урбанизированных обществ, на которых обычно говорят миллионы. Недавние исследования уверенно подтвердили выводы Перкинса и показали, что языки больших обществ более склонны к упрощенной структуре слов, в то время как языки малых обществ чаще кодируют внутри слова множество семантических различий.
Как можно объяснить такие корреляции? Одно довольно очевидно. Степень морфологической сложности в языке обычно не выбирается сознательно и не планируется намеренно носителями. В конце концов, вопрос о том, сколько должно быть окончаний у глаголов или существительных, вряд ли поднимался в дебатах политических партий. Итак, если слова имеют тенденцию быть более сложными в простых обществах, то причины этого следует искать на путях естественных и незапланированных изменений, которыми языки следуют во времени. В книге «Развертывание языка» я показывал, что слова постоянно подвергаются противоположным воздействиям сил разрушения и созидания. Силы разрушения черпают энергию из довольно неэнергичной человеческой черты – лени. Тенденция к экономии усилий ведет носителей к спрямлению углов в произношении, и со временем накопившиеся эффекты таких срезаний могут ослаблять и даже нивелировать весь набор окончаний, таким способом делая структуру слова намного проще. Забавно, что та же самая лень стоит за созданием новых сложных словесных структур. Пройдя мясорубку повторов, два слова, которые часто появляются вместе, затираются и в итоге склеиваются в одно слово – вспомните английские I’m, he’s, o’clock, don’t, gonna. Таким путем могут получаться более сложные слова. На длинной дистанции уровень морфологической сложности будет определяться балансом сил между разрушением и созиданием. Если преобладают силы созидания и появилось по крайней мере столько же окончаний и приставок, сколько утратилось, тогда язык сохранит или нарастит сложность своей структуры слов. Но если эрозии подвергнется больше окончаний, чем будет создано, слова со временем станут проще.
История индоевропейских языков за последнюю тысячу лет – хороший пример последнего случая. Немецкий лингвист XIX века Август Шлейхер замечательно сравнил чрезвычайно длинный готский глагол habaidedeima[183] («иметь» в первом лице множественного числа прошедшего времени сослагательного наклонения) с его кузеном в современном английском – односложным had и уподобил современную форму статуе, которую долго катало по руслу реки и стерло ей руки и ноги, так что осталось что-то вроде полированного каменного цилиндра. Сходный сценарий упрощения также очевиден для существительных. Примерно шесть тысяч лет назад древний прародитель, праиндоевропейский язык, располагал весьма сложным набором падежных окончаний, которые выражали точную роль существительного в предложении. Там было восемь разных падежей, и большинство из них имело отдельные формы для единственного, множественного и двойственного числа, создавая сетку примерно из двадцати окончаний для каждого существительного. Но за последнее тысячелетие эта сложная сеть окончаний в большинстве дочерних языков рассыпалась, а информация, которая преимущественно передавалась окончаниями, теперь стала выражаться по большей части независимыми словами (такими как предлоги «к», «в», «на», «с»). По какой-то причине, видимо, баланс склонился в сторону разрушения сложной морфологии: старые окончания уходили, в то время как появлялись относительно новые слияния.
Может ли равновесие между созиданием и разрушением иметь что-то общее со структурой общества? Есть ли нечто в способе общения людей в маленьких обществах, что благоприятствует новым слияниям?[184] А когда общества становятся крупнее и сложнее, можно ли найти что-то в шаблонах общения, что склонит чашу весов в сторону упрощения словесных структур? До сих пор все правдоподобные ответы сводятся к одному базовому фактору: разнице в общении со своими и чужими.
Чтобы оценить, насколько часто мы, живущие в более крупных социумах, общаемся с чужими, попробуйте быстро подсчитать, со сколькими незнакомыми людьми вы говорили на прошлой неделе. Если вы живете нормальной активной жизнью в большом городе, то их будет слишком много, чтобы всех вспомнить: от продавца в магазине до таксиста, от телефонной рекламы до официантов, от библиотекарей до полицейских, от сантехника, который приходил чинить бойлер, до случайного человека, спросившего, как пройти на такую-то улицу. Теперь добавьте второй круг – людей, которые, может, и не совсем незнакомые, но которых вы едва знаете: те, кого вы изредка встречаете на работе, в школе, в тренажерном зале. Наконец, если к этому количеству людей вы добавите тех, кого вы слышали, но с кем не разговаривали сами, – на улице, в поезде или в телевизоре, – станет очевидно, что вы выслушали речь обширной толпы чужаков – и все за одну только неделю.
В малых обществах ситуация совершенно иная. Если вы член изолированного племени, в котором всего несколько десятков человек, вы вряд ли вообще встречаете каких-либо чужаков, а если уж встретили, то, вероятно, ткнете их копьем, или они проткнут вас прежде, чем вам представится возможность поболтать. Каждого, с кем вы разговариваете, вы очень хорошо знаете, и все люди, которые с вами разговаривают, очень хорошо знают вас. Они также знают всех ваших друзей и родственников, все места, где вы часто бываете, и все, что вы делаете.
Но почему все это имеет значение? Одна из причин состоит в том, что коммуникация между своими чаще позволяет выразить что-то более кратко, чем при общении с чужаками. Представьте, что вы обращаетесь к члену семьи или близкому другу и рассказываете историю о людях, которых вы оба прекрасно знаете. Огромное количество известной обоим информации не потребуется проговаривать вслух, потому что она понятна из контекста. Когда вы скажете: «Они туда вернулись», ваш слушатель будет точно знать, кто такие «они», куда «туда» они вернулись и так далее. Но теперь вообразите, что вам надо рассказать ту же историю абсолютно незнакомому человеку, который ничего знать не знает ни о вас, ни о том, где вы живете, и тому подобное. Вместо «Они туда вернулись» вам теперь придется сказать: «И тогда жених моей сестры Маргарет и муж его бывшей девушки вернулись домой в тот шикарный район у реки, где они обычно встречались с тренером Маргарет по теннису, до того, как она…»
Проще говоря, вы можете изъясняться более кратко, разговаривая со знакомыми о том, что вам известно. Чем больше у вас общего со слушателем, тем чаще вы можете просто «указывать» словами на участников, место и время событий. И чем чаще такие указания используются, тем вероятнее они сольются и превратятся в окончания и другие морфологические элементы. Так что, скорее всего, в обществах, где «все свои», больше «указательной» информации в конце концов встроится в слово. С другой стороны, в более крупных обществах, где очень большая часть общения происходит между чужими, больше информации приходится выражать явно, а не только указывать на нее. Например, заменять минимальное, но достаточное для своих «туда» придаточным предложением с функцией определения «в тот дом [где они обычно встречались с…]». А если компактные указательные выражения используются реже, то они с меньшей вероятностью прилипнут к слову в качестве окончания.
Другая возможная причина различий в морфологической сложности между малыми и крупными обществами – это частота встреч с другими языками или даже с разными вариантами того же самого языка. В маленьком обществе, где все друг друга знают, каждый говорит на языке очень похожим образом, но в большом обществе нам предстает изобилие разных английских языков. Среди массы чужаков, которых вы слышали на прошлой неделе, многие говорят на совершенно другом типе английского, нежели ваш, – другом региональном диалекте, английском иной социальной группы, а то и английском, приправленном иностранным акцентом. Контакт с этими версиями, как мы уже знаем, поощряет упрощение строения слов, потому что тем, кто учит язык во взрослом возрасте, особенно трудно справиться с окончаниями, приставками и другими видоизменениями слова. Поэтому ситуации, когда множество взрослых учит новый для себя язык, обычно приводят к значительному упрощению структуры слов. Английский язык после нормандского завоевания как раз показателен: до XI века в нем была сложная структура слов, похожая на современный немецкий, но изрядная часть этой сложности исчезла после 1066 года – несомненно, вследствие контакта с носителями других языков.
Тенденция к упрощению может быть вызвана и контактами с разными вариациями того же языка, ведь даже небольшие отличия в словотворчестве могут затруднять понимание. В больших обществах, таким образом, где часты случаи общения между людьми – носителями разных диалектов и вариантов речи, тенденция к упрощению морфологии должна быть сильнее, а в малых и однородных обществах, где мало контактов с носителями других вариантов языка, тенденция к упрощению, похоже, слабее.
Наконец, еще одна причина, которая может замедлить создание новой морфологии, – это важнейший признак сложного общества: письменность. В живой речи между словами практически нет пауз, поэтому, когда два слова часто появляются вместе, они легко могут слиться в одно. В письменном языке, однако, слово получает независимую зримую фиксацию, усиливающую восприятие границ между словами. Это не значит, что в письменных обществах новые слияния ни за что не появятся. Но частота, с которой появляются новые слияния, может быть существенно ниже. Короче, письменность может стать силой противодействия, которая задерживает появление более сложных словесных структур.
Никто не знает, полностью ли описывают три вышеприведенные причины обратную зависимость между сложностью общества и морфологической сложностью слов в языке. Но, по крайней мере, это правдоподобные объяснения, проливающие хоть немного света на корреляцию между структурой слов и общества. К несчастью, того же не скажешь о статистических зависимостях, недавно найденных в другой области языка.
Больше книг — больше знаний!
Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ