Примитивные языки?

Лингвист Р. М. У. Диксон – первый, кто серьезно изучал языки австралийских аборигенов, – пишет в своих мемуарах об отношении, с которым он столкнулся в 1960-е во время первых своих полевых экспедиций в Северный Квинсленд. Неподалеку от Кэрнса белый фермер спросил его, чем он, собственно, тут занимается. Диксон объяснил, что пытается записать грамматику местного языка аборигенов. «О, это, небось, просто, – сказал фермер. – Все знают, что у них нет никакой грамматики». В самом Кэрнсе у Диксона брали на местном радио интервью о его деятельности. Изумленный ведущий не мог поверить своим ушам: «Вы правда хотите сказать, что у аборигенов есть язык? Я думал, они только рычат и стонут»[171]. Когда Диксон возразил, что там гораздо больше, чем рычание и стоны, ведущий воскликнул: «Но ведь у них, конечно, не больше пары сотен слов?» Диксон ответил, что этим самым утром он набрал у двоих опрошенных аборигенов более пятисот названий одних только животных и растений, так что весь словарь должен быть значительно обширнее. Но самый сильный шок для ведущего был припасен напоследок, когда он спросил, на какой хорошо известный язык больше всего похожа местная тарабарщина. Диксон ответил, что некоторые грамматические структуры, которые он изучал, были больше похожи на латынь, чем на английский.

Сегодня отношение, которое Диксон встречал в шестидесятые, может быть, не так распространено, по крайней мере в столь явной форме. И все-таки пока что человек с улицы – даже с приличной улицы – чаще всего, кажется, полагает, что языки аборигенов Австралии, индейцев Южной Америки, бушменов Африки и других простых народов мира так же просты, как и их общество. Народная мудрость понимает это так: неразвитый образ жизни отражен в некоем неразвитом способе говорить, примитивные орудия каменного века – показатель примитивных грамматических структур, нагота и наивность отражаются в детской и нечленораздельной речи.

Это неверное представление столь распространено по довольно простой причине. Наше восприятие языка в основном базируется на контакте с его носителями, а для большинства из нас соприкосновение с какими бы то ни было аборигенными языками происходит через популярную литературу, кино и телевизор. И то, что мы слышим в таких отображениях, от Тэнтэна[172] до вестернов, – это неизбежные индейцы, африканцы и всяческие прочие «туземцы», говорящие этаким рудиментарным образом: «Моя нет прийти, Сагиб». Так не в том ли проблема, что мы просто одурачены популярным чтивом? Может, ломаная речь, которая у нас ассоциируется с аборигенами разных континентов, – это лишь предрассудок, фикция искаженного воображения шовинистическо-империалистических умов? Если кто-то возьмет на себя труд съездить в Северный Квинсленд, чтобы самому убедиться, обнаружит ли он, что все туземцы на самом деле блистают каскадами шекспировского красноречия?

Не совсем так. Хотя популярные источники могут не вполне соответствовать высочайшим стандартам академической точности, изображаемая ими картина в целом основана на реальности. В самом деле, аборигены действительно часто используют грубые и внеграмматические языковые конструкции: «не деньги не дали», «нет мог сделать», «очень много я был спать», «раньше долго я не иметь проблемы» («я давно не попадал в неприятности»), «я они шли шли шли темно» (мы продолжали идти, пока совсем не стемнело). Все это аутентичные примеры речи аборигенов.

Но вы заметили тут некоторую неувязку? Примитивный язык, на котором говорят эти люди, всегда… английский. И если, говоря по-английски, они действительно используют урезанную, внеграмматическую, рудиментарную, нечленораздельную – короче, «примитивную» – версию языка, то это просто потому, что английский – не их язык. Просто представьте себе на миг, что вот такое красноречивое, утонченное, грамматически подкованное создание, как вы, пытается изъясниться на языке, которому вас никогда не учили. Вы приезжаете в богом забытую деревушку, куда-то, где никто не говорит по-английски, и уже отчаялись найти ночлег. Все, что у вас есть, – это карманный словарь. Все богатство и утонченность тут же без вопросов отбрасываются. Никаких больше: «Не будете ли вы так любезны сообщить мне, где бы я мог найти в этой деревне помещение, чтобы переночевать?» Ничего подобного! Вы стоите лингвистически голым и запинаетесь: yo dormir aqui? ana alnoom hoona? или произносите: «где я спать?» на любом языке, на котором попробуете изъясниться.

Когда пытаешься говорить на иностранном языке, не потратив годы на заучивание его грамматических нюансов, действует вечная стратегия выживания: отбросить все, кроме самого необходимого, оставить только самое важное, забыть обо всем, что не представляется жизненно важным для четкого выражения основного смысла. Аборигены, пытающиеся говорить по-английски, делают именно это не потому, что в их языке нет грамматики, просто богатство их собственного языка совершенно не помогает справиться с чужим, который они как следует не выучили. Североамериканские индейцы, например, в чьих языках используются труднопроизносимые длинные слова с умопомрачительной архитектурой окончаний и приставок, не могут справиться с одним рудиментарным окончанием -5 в английских глаголах и говорят he come – «он приходить», she work – «она работать» и так далее. А южноамериканские индейцы, в чьих собственных языках часто употребляются несколько прошедших времен, чтобы обозначить разные степени предшествования, не могут справиться с одним-единственным прошедшим временем в английском или испанском и говорят что-то вроде: «он идет вчера». Или взять амазонское племя, чей язык требует от своих носителей определять эпистемологический статус событий с такой степенью тщательности, какая заставила бы заикаться от изумления даже самого находчивого адвоката (подробнее об этом в следующей главе). Те же самые люди, пытаясь говорить по-испански или по-английски, были способны использовать только самый примитивный язык, казавшийся нечленораздельным бормотанием.

Если мы определим «первобытный язык» как нечто, напоминающее ломаный английский типа «мой спать тут» – язык всего из нескольких сотен слов и без грамматических средств выражения более тонких нюансов, – то выяснится, что ни один естественный язык не примитивен. Сегодня подробно изучены сотни языков простых племен, но ни один из них, даже если на нем говорят самые убого одетые и не разбирающиеся в технике люди, не находится на уровне «мой спать тут». Так что уже нет сомнений, что Вася, Володя и Яша неправы насчет «первобытных людей, говорящих на примитивных языках». Лингвистическая «технология» в форме сложных грамматических структур – не прерогатива продвинутых цивилизаций, она присуща даже языкам самых примитивных охотников-собирателей. Как тонко заметил в 1921 году лингвист Эдвард Сепир, когда дело доходит до сложности грамматических структур, «Платон шествует с македонским свинопасом, Конфуций – с охотящимся за черепами дикарем Асама»[173].

Но непременно ли это означает, что лингвисты правы, утверждая, что «все языки одинаково сложны»? Не нужно слушать спецкурс по логике, чтобы понять: утверждения «примитивных языков нет» и «все языки одинаково сложны» не эквивалентны друг другу и второе не следует из первого. Два языка могут быть далеки от уровня «мой спать тут», но один из них при этом окажется намного сложнее другого. В качестве аналогии представьте себе юных пианистов, поступивших в Джуллиардскую музыкальную школу. Среди них не будет «примитивных пианистов», которые могут сыграть лишь «Чижик-пыжик» одним пальцем. Но это не значит, что они все одинаково искусны. Примерно таким же образом ни один язык, служивший многим поколениям как средство коммуникации в обществе, не может не иметь некоторой минимальной сложности, но из этого не следует, что все языки одинаково сложны. Что мешает тому, например, чтобы языки сложно устроенных цивилизаций были сложнее, чем у простых обществ? Или, если уж на то пошло, – откуда мы знаем, что языки развитых культур не могут быть менее сложными?

* * *

Мы это знаем со слов лингвистов. И, конечно, как же можно в этом сомневаться, если объединенные силы целой научной дисциплины произносят со всех возможных трибун, что нечто обстоит именно так, и никак иначе. В самом деле, «одинаковая сложность» – часто один из самых первых догматов, в которых убеждают студентов в курсе введения в предмет. Типичным примером может служить весьма популярное «Введение в язык», основной учебник Виктории Фромкин и Роберта Родмана, на бесчисленных переизданиях которого с 1974 года выросли поколения студентов в Америке и других странах. Под многообещающим заголовком «Что мы знаем о языке» первая глава объясняет: «Исследования лингвистов начались по крайней мере в 1600 г. до н. э. в Месопотамии. С тех пор мы очень много узнали. Некоторые факты можно считать доказанными для всех языков».[174] Дальше излагаются те двенадцать фактов, которые каждый студент должен знать с самого начала. Первый гласит, что «где есть люди, есть и язык», а второй – что «все языки одинаково сложны».

Студентка с пытливым умом может про себя удивиться: когда и где именно – в течение этой долгой истории с 1600 г. до н. э. – «мы узнали», что все языки одинаково сложны? Кому конкретно принадлежит это замечательное открытие? Конечно, не стоит ожидать, что учебник по введению в предмет станет вдаваться в такие подробности с первой же главы, но наша студентка терпелива. Она читает дальше в полной уверенности, что следующая глава – ну, если не следующая глава, то учебник для старших курсов – выполнит обещание. Она переходит от главы к главе, от курса к курсу, от учебника к учебнику, но заветная информация так и не поступает. Заклинание про «одинаково сложны» время от времени повторяется, но источник этой ценной информации нигде не разглашается. Наша студентка уже начинает подозревать, что она пропустила по ходу что-то элементарное. Стесняясь показаться глупой и признать, что не знает чего-то настолько очевидного, она продолжает упорные поиски.

Несколько раз ей кажется, что ответ где-то совсем рядом. В одной книге известного лингвиста равная сложность недвусмысленно упомянута как обнаруженная: «Современные лингвисты обнаружили, что все языки примерно равны по показателю общей сложности».[175] Студентка трепещет. К этому времени она уже на «ты» с этикетом научных текстов и знает, что если нечто «обнаружено» или «установлено» (в отличие от «мнения» или «утверждения»), то, согласно железному правилу, в этом месте должна стоять ссылка, сообщающая читателю, где это было обнаружено. В конце концов, как ей сто раз говорили преподаватели, именно способность подкрепить каждое фактическое утверждение надежными свидетельствами – важнейший принцип, отличающий научные тексты от журналистики или популярных заметок. Она бросается к примечаниям в конце. Но как ни странно, именно эта ссылка отсутствует – должно быть, во всем виноваты сотрудники типографии.

Через несколько месяцев наша студентка переживает другой миг ликования, найдя книгу, которая возводит принцип одинаковости в еще более высокий статус: «Центральным открытием лингвистов было то, что все языки, и древние, и современные, на которых говорят и „примитивные“, и „продвинутые“ общества, одинаково сложны по своей структуре».[176] Она опять бросается к примечаниям, но дела обстоят «все чудесатее и чудесатее»: как в типографии ухитрились снова проявить небрежность?

Поможем ли мы нашей бедной студентке в ее горе? Она может провести в поисках годы и не найти заветной ссылки. Я лично искал ее пятнадцать лет – и так и не нашел. Когда дело доходит до «центрального открытия» насчет равной сложности всех языков, лингвисты никогда не спешат сообщить, где, когда или как было сделано это открытие. Они говорят: «Просто поверьте, мы знаем». Так вот: не верьте! Мы понятия не имеем!

Как часто бывает, догма равной сложности не основана ни на каком доказательстве. Никто и никогда не измерял абсолютную сложность хотя бы одного языка, не говоря уж обо всех. Никто понятия не имеет, как измерить эту самую «абсолютную сложность». (Мы вскоре вернемся к этой проблеме, но пока что давайте притворимся, что мы примерно понимаем, что такое сложность языка.) Лозунг равной сложности – просто миф, городская легенда, которую лингвисты повторяют, потому что слышали, как ее повторяли до них другие лингвисты, в свою очередь слышавшие, как ее повторяли еще раньше.

Если вы, в отличие от нашей застенчивой студентки, заставите лингвистов все-таки раскрыть источник этого догмата, то, скорее всего, вам приведут отрывок из книги «Курс современной лингвистики», которую написал в 1958 году один из отцов американского структурализма Чарльз Хоккет. Забавно, ведь сам Хоккет в этом отрывке специально оговаривается, что равная сложность – это не открытие, а лишь его впечатление:

Объективное измерение затруднительно, но наше впечатление таково, что полная грамматическая сложность любого языка, считая и морфологию (структуру слов), и синтаксис (структуру предложений), примерно та же, что и у любого другого.[177] Это неудивительно, потому что все языки имеют задачу приблизительно одной сложности, и то, что не делается морфологически (то есть внутри слова), то должно быть сделано синтаксически (то есть в предложении). Фокс (язык американских индейцев штата Айова) обладает более сложной морфологией, чем английский, следовательно, он должен иметь несколько более простой синтаксис; так оно и есть на самом деле.

Поскольку Хоккет старается подчеркнуть, что он излагает «впечатление», было бы нечестно подвергать его пассаж слишком пристальному рассмотрению. Но учитывая его влияние на судьбы современной лингвистики и то, что в процессе пересказывания «впечатление» Хоккета каким-то образом преобразовалось в «центральное открытие» этой дисциплины, нам все же придется провести некую экспресс-проверку. Соответствует ли действительности впечатление Хоккета и, собственно говоря, стоящая за ним логика? Хоккет вполне резонно предполагает, что все языки, чтобы выполнять свои сложные задачи, должны удовлетворять некой минимальной степени сложности. Из этого факта он делает вывод, что если один язык в чем-то одном менее сложен, чем другой, то он должен это компенсировать сложностью в чем-то другом.[178] Но минутного размышления достаточно, чтобы понять, что это заключение необоснованно: большая часть языковой сложности не является необходимой для эффективной коммуникации, и поэтому нет нужды компенсировать ее отсутствие. Всякий, кто пытался учить иностранный язык, отлично знает, что языки могут быть полны бессмысленных неправильностей, которые значительно повышают их сложность, мало что добавляя к их способности выражать мысли. Например, английский ничего не потерял бы в своей выразительной мощи, если бы некоторые его глаголы утратили свою неправильную форму прошедшего времени и стали правильными. Это же справедливо и в отношении многих других европейских языков, в которых еще больше неправильностей в структуре слов.

На самом деле, если заменить язык фокс из примера Хоккета одним из крупных языков Европы, скажем немецким, сразу станет очевидно, насколько надуманно его утверждение. Немецкая структура слов гораздо сложнее, чем английская. Английские существительные, например, обычно образуют формы множественного числа простым добавлением звуков s или z (books, tables), и есть лишь горсточка исключений из этого правила. С другой стороны, в немецком есть как минимум семь способов формирования множественного числа: к некоторым существительным, как «автомобиль», добавляется – s, так же, как в английском (Auto, Autos); к другим, например «лошадь», добавляется – е (Pferd, Pferde); cуществительное «герой» получает – en (Held, Helden); к «яйцу» добавляется – er (Ei, Eier); в некоторых, как в «птице», не добавляется суффикс, а меняется гласный в корне (Vogel, V?gel); некоторые, например «трава», меняют гласный и добавляют суффикс (Gras, Gr?ser); а некоторые, наконец, вообще ничего не меняют, как «окно»: (Fenster, Fenster). Можно представить, что немецкий компенсирует эту невозможную сложность существительных примерной простотой глаголов, но на самом деле немецкие глаголы имеют гораздо больше форм, чем английские, так что немецкая морфология несопоставимо сложнее английской. Тогда, перефразируя Хоккета, мы можем заключить, что «у немецкого морфология сложнее, чем у английского, значит, синтаксис должен быть проще». Но так ли это? Уж если на то пошло, все наоборот: немецкие правила, относящиеся к порядку слов, значительно сложнее, чем английские.

Говоря обобщенно, логика Хоккета не срабатывает потому, что изрядная часть сложности – это лишний груз, который языки накапливают столетиями. Поэтому когда часть его утрачивается по какой-то причине (подробнее об этом позже), то нет особой нужды компенсировать это, усложняя в языке что-то другое. В то же время ничто не заставляет компенсировать усложнение в одной области упрощением в другой, потому что мозг ребенка, осваивающего язык, может справиться с невообразимым количеством лингвистических сложностей. Тот факт, что миллионы детей овладевают по крайней мере двумя языками и знают каждый из них одинаково хорошо, доказывает, что одним языком лингвистические возможности детского мозга даже близко не исчерпываются. В общем, для таинственного схождения разных языков к примерно одинаковой степени сложности никаких априорных причин нет.

* * *

Но вы вполне можете спросить: почему вообще мы должны тратить время на такие априорные рассуждения? К чему теоретически обсуждать вопрос о сложности, когда очевидный способ узнать, одинакова ли она во всех языках, – это просто отправиться на место с измерительными приборами, сравнить данные замеров и установить точную общую сложность каждого языка? В изобильные дни бывшего Советского Союза был такой анекдот: женщина приходит в колбасный отдел и говорит: «Можете мне свешать двести граммов салями?» – «Нет проблем, приносите – свешаем», – отвечает продавец. В нашем случае салями есть, но нет измерительного инструмента. Я был бы счастлив измерить для вас общую сложность любого языка, но не знаю, где взять весы, и никто этого не знает. Как часто бывает, никто из лингвистов, которые исповедуют догму равной сложности, даже не пытался определить, чем могла бы оказаться общая сложность языка.

«Но погодите, – слышу я вашу мысль, – даже если никто не потрудился определить сложность до сих пор, конечно, ничто не мешает сделать это самим. Не можем ли мы решить, например, что сложность языка определяется как трудность, которую он представляет для изучающих его иностранцев?» Но каких именно иностранцев? Проблема в том, что трудность изучения иностранного языка очень сильно зависит от родного языка учащегося. Выучить шведский – раз плюнуть, если вы норвежец, и то же самое с испанским, если вы итальянец. Но ни шведский, ни испанский не просты, если ваш родной язык – английский. И все-таки оба они несравнимо проще для носителя английского, чем для говорящего на арабском или китайском. Так значит ли это, что китайский или арабский объективно более сложны? Нет, потому что если ваш родной язык – иврит, то арабский совсем нетруден, а если ваш родной язык тайский, то китайский требует меньше усилий, чем шведский или испанский.

В общем, нет никакого простого способа померить общую сложность языка, исходя из трудности его изучения, потому что это похоже на усилие, необходимое для путешествия куда-нибудь, – зависит от того, откуда вы направляетесь. (Англичанин из анекдота познал это на горьком опыте, когда безнадежно потерялся в дикой ирландской местности. После того как он часами наматывал круги по пустынным деревенским дорогам, он наконец-то заметил старика, идущего по обочине, и спросил его, как вернуться в Дублин. «Если бы я собирался в Дублин, – был ответ, – я бы не отсюда начинал».)

Я чувствую, что вы не готовы сдаться так легко. Если, как вы теперь понимаете, идея трудности не подходит, то почему бы не определить сложность, основываясь на более объективном показателе – таком, как число элементов в системе языка? Пазл тем сложнее, чем больше в нем кусочков. Так не можем ли мы просто сказать, что сложность языка определяется количеством различных форм, которые в нем есть, или количеством разграничений, которое он делает, или числом правил в его грамматике, или чем-то в таком духе? Проблема тут будет в том, что мы будем сравнивать яблоки с апельсинами. В языках есть части очень разного рода: звуки, слова, грамматические элементы – окончания, например, – типы предложений, правила порядка слов. Как вы будете сравнивать такие сущности? Положим, в языке Х на один гласный больше, чем в языке Y, но в Y на одно время больше, чем в Х. Делает ли это языки Х и Y равными по общей сложности? Или, если нет, каков валютный курс? Сколько гласных дают за одно время? Две? Семь? Тринадцать за дюжину? Это еще хуже, чем яблоки и апельсины, это больше похоже на сравнение яблок и орангутанов.

Опуская подробности, скажу: разработать объективный и беспристрастный критерий для сравнения общей сложности двух любых языков нельзя. Не потому, что никто не попытался это сделать, – это невозможно просто по самой природе вещей, сколько ни пытайся. Так как же быть с догматом о равной сложности? Когда Вася, Володя и Яша говорят, что «первобытные люди говорят на примитивных языках», они делают простое и в высшей степени осмысленное утверждение, которое просто оказывается неверным. Но догмат веры, который повторяют лингвисты, хуже, чем неверен – он лишен смысла. Так называемое центральное открытие лингвистики – не что иное, как полный рот воздуха, ведь если нет определения общей сложности языка, в утверждении «все языки одинаково сложны» столько же смысла, как в утверждении «все языки одинаково влажны».

Кампания по убеждению широкой публики в равенстве всех языков может быть вымощена благими намерениями. Это, несомненно, благородная попытка освободить людей от иллюзии, что первобытные племена говорят на примитивных языках. И все же дорога к просвещению идет не через противоречащие фактам ошибки и пустые лозунги.

* * *

Хотя поиски общей сложности языка – это погоня за миражами, нет нужды совсем отказываться от понятия сложности. На самом деле мы можем значительно увеличить наши шансы на поимку чего-нибудь интересного, если отвернемся от фантома общей сложности и вместо этого нацелимся на сложность конкретных областей языка. Предположим, мы решим определить сложность как количество частей в системе. Если мы достаточно тщательно очертим специфические области языка, станет вполне возможно измерить сложность каждой из этих областей индивидуально. Например, мы можем измерить размер звуковой системы простым подсчетом фонем (различимых звуков) в арсенале языка. Или мы можем посмотреть систему глаголов и измерить, сколько разных грамматических времен она имеет. Когда языки сравнивают таким образом, вскоре обнаруживается, что они чрезвычайно сильно отличаются по сложности специфических областей своей грамматики. Сами по себе эти отличия – не бог весть какая новость, гораздо интереснее то, могут ли отличия в сложности определенных областей отражать культуру носителей и структуру их общества.

Есть одна область в языке, сложность которой в целом признана зависящей от культуры, – это объем словаря.[179] Очевидная разделительная линия тут проходит между языками бесписьменных обществ и теми, у которых есть письменная традиция. Языки аборигенов Австралии, например, могут иметь больше слов, чем те две сотни, которые им отвело радио Кэрнса, но им все же невозможно соперничать со словесным запасом европейских языков. Лингвисты, которые описывали языки маленьких бесписьменных обществ, оценивают средний размер их лексиконов между тремя и пятью тысячами слов. Для сравнения: небольшие двуязычные словари крупных европейских языков обычно содержат как минимум пятьдесят тысяч словарных статей. Более крупные могут вмещать от семидесяти до восьмидесяти тысяч. Одноязычные английские словари пристойного размера содержат около ста тысяч статей. А полное печатное издание «Оксфордского словаря английского языка» содержит примерно в три раза больше. Конечно, в этом словаре много устаревших слов, и средний носитель английского языка опознает только часть из них. Некоторые исследователи оценили пассивный словарный запас среднего англоязычного студента университета примерно в сорок тысяч слов – это количество слов, значение которых распознано, даже если они не используются активно. Другой источник оценивает пассивный словарь университетского преподавателя в семьдесят три тысячи слов.

Причина огромной разницы между письменными и бесписьменными языками довольно очевидна. В бесписьменных обществах размер словаря строго ограничен прежде всего потому, что там нет такой вещи, как «пассивный словарный запас», – или, по крайней мере, пассивный словарный запас одного поколения не доживает до следующего: слово, которое активно не используется поколением родителей, не будет услышано поколением детей и пропадет навсегда.

Больше книг — больше знаний!

Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ