Глава 2 Погоня за миражом

Осенью 1867 года знаменитые ученые-естественники со всей Германии собрались во Франкфурте на Ассамблею немецких натуралистов и врачей. Времена были удивительные: мир в 1867-м мало походил на тот, что был девятью годами ранее, когда Гладстон опубликовал свои исследования по Гомеру. Ибо к этому времени вышло «Происхождение видов», и дарвинизм покорил общественный разум. Как позднее писал Джордж Бернард Шоу, «всякий, кто имел мнение, чтобы его изменить, изменил его». В эти первые, головокружительные, годы дарвинистской революции собравшиеся на ассамблее ученые могли бы служить иллюстрацией для всех возможных эволюционных представлений. Но тема доклада на заключительном пленарном заседании, даже по меркам того времени, должна была показаться необычной: «О чувстве цвета в первобытную эпоху и его эволюции»[66]. Еще более необычной, чем название, была личность стоявшего на трибуне: честь выступить на заключительном заседании выпала человеку, который не был ни естествоиспытателем, ни врачом, – он был ортодоксальным иудеем и не достиг еще на тот момент сорока лет.

И действительно, филолог Лазарь Гейгер мало походил на обычного человека. Он родился в 1829 году в известной франкфуртской семье раввинов и ученых. Его дядя Авраам Гейгер был светилом реформистского движения, полностью изменившего в XIX веке германское еврейство. Лазарь не разделял интереса дяди к модернизации религии, но хотя во всем, что имело практическое значение, он настаивал на буквальном подчинении законам религии своих предков, в интеллектуальном отношении его разум парил совершенно нестесненно, и ему приходили в голову идеи гораздо более дерзкие, чем самым либеральным его современникам – что иудеям, что христианам. Ведь именно лингвистические изыскания убедили его – задолго до того, как стала известна теория Дарвина, – что он мог бы проследить в языке свидетельства эволюции человека от звероподобного состояния.

Гейгер обладал почти невероятной эрудицией. Семилетним мальчиком он заявил своей матери, что хотел бы когда-нибудь выучить «все языки», и за свою короткую жизнь – он умер от болезни сердца в сорок два года – Гейгер подошел к этому идеалу ближе, чем кто бы то ни было. Но выдающимся мыслителем его делало сочетание феноменальной учености с нескончаемым потоком дерзких и оригинальных теорий, особенно касающихся развития языка и эволюции человеческого разума.[67] И вот именно на такую эволюционную тему он обратился к ученым мужам, которые собрались в его родном городе в сентябре 1867 года. Его лекция началась с провокационного вопроса: есть ли у человеческих ощущений, у восприятия посредством органов чувств, какая-то история? Работали ли человеческие органы чувств тысячу лет назад так же, как сейчас, или мы, возможно, в состоянии показать, что в некий отдаленный период эти органы не были способны на то, на что они способны ныне?

Любопытство Гейгера к языку цвета подстегнули открытия Гладстона.[68] В то время как большинство современников, не раздумывая, сбрасывали со счетов заявления Гладстона о несовершенстве цветов Гомера, Гейгера прочитанное вдохновило на изучение цветовых описаний в древних текстах других культур. И он открыл, что в них много сходного с Гомером. Вот, например, как Гейгер описывает древнеиндийские ведические поэмы, особенно их описания неба: «Эти гимны, более чем на десять тысяч строк,[69] переполнены изображением небес. Вряд ли в них чаще упоминается какой-то другой предмет. Солнце и рассветные переливы красного цвета, день и ночь, туча и молния, воздух и эфир – все это разворачивается перед нами снова и снова, во всем блеске и живой полноте. Но только одного мы никогда не узнали бы из этих древних песен, если бы уже не знали этого, – что небо синее». Так что не только Гомер был как будто слеп на синий цвет, но и древнеиндийские поэты. И таков же был, видимо, и Моисей или, по крайней мере, тот, кто написал Ветхий Завет. Не секрет, говорит Гейгер, что небеса играют в Библии значительную роль, появляясь прямо-таки в первом стихе: «В начале сотворил Бог небо и землю…» – и в сотнях мест после этого. И все же, как и гомеровские греки, библейские евреи не располагали словом для «синего/голубого».[70] Среди прочих цветов в Ветхом Завете также обнаруживается недостача, удивительно сходная с той, что имеет место в поэмах Гомера. У Гомера «фиалково-темные овцы» – Библия упоминает «рыжего коня» и «рыжую телицу без порока». Гомер повествует о лицах, «зеленых от страха» – пророк Иеремия видит все лица «зеленеющими» в панике. Гомер восторгается «зеленым медом» – псалмы недалеко ушли от него: «голубица, которой крылья покрыты серебром, а перья чистым зеленым[71] золотом». Какова бы ни была причина скудости описаний цвета у Гомера, похоже, что она же действовала и на авторов индийских Вед и Библии. На самом деле, говорит Гейгер, все человечество должно было томиться в этом состоянии на протяжении тысячелетий, ибо подобное можно наблюдать в исландских сагах и даже Коране.

Но Гейгер на этом не останавливается. Расширяя круг доказательств Гладстона, он погружается в темные глубины этимологии – области, которую он полностью покорил, ориентируясь в ней с большей уверенностью, чем, вероятно, кто бы то ни было в его время. Гейгер показывает, что слова для обозначения «синего» в современных европейских языках происходят из двух источников: меньшая часть из слов, которые раньше означали «зеленый», а большая – из слов, которые прежде означали «черный». Аналогичное слияние «синего» и «черного», добавляет он, можно наблюдать в этимологии «синего» в более отдаленных языках, вроде китайского. Судя по всему, в ранний период истории всех этих языков синий еще не осознавался как самостоятельный цвет и был частью то черного, то зеленого. Гейгер уходит все дальше в этимологию, в слои, лежащие до «синего» этапа. Слова для зеленого цвета, утверждает он, старше, чем для синего, но и они в какой-то момент исчезают. Гейгер убежден в существовании некоего раннего периода, перед «синим» этапом, когда зеленый еще не был осознан как цвет, отдельный от желтого. В еще более древние времена, предполагает он, даже и желтый не был тем, чем он нам кажется, потому что слова, которые позже приобрели значение «желтый», произошли от слов для красноватых тонов. В до-желтом периоде, заключает он, «дуализм черного и красного ясно выступает как самый примитивный этап цветового чувства»[72]. Но и «красный» этап не был самым первым, ведь Гейгер утверждает, что с помощью этимологии можно уйти дальше, в те древние времена, когда «даже черный и красный сливались в смутную идею чего-то окрашенного»[73].

Опираясь на несколько древних текстов и умозрительные заключения на основании едва различимых этимологических следов, Лазарь Гейгер полностью реконструирует хронологию возникновения обозначений разных спектральных цветов. Человеческая чувствительность в восприятии цветов, полагает он, усиливается «согласно их последовательности в спектре»: первой появляется восприимчивость к красному, потом к желтому, потом к зеленому и лишь под конец к синему и фиолетовому. Самое примечательное во всем этом, добавляет он, что развитие шло одинаково в разных культурах по всему миру. Итак, Гейгер систематизировал открытия Гладстона о скудости цветового словаря в одной древней культуре и предложил сценарий эволюции чувства цвета у всего человечества.

Гейгер пошел дальше Гладстона в одном принципиально важном аспекте. Он первым поставил фундаментальный вопрос, который не на одно десятилетие окажется в центре споров о природе и культуре: как соотносится то, что видит глаз, с тем, что описывает язык. Гладстон просто принял как само собой разумеющееся, что слова в языке Гомера точно называли цвета, видные глазу. Ему не приходило в голову, что между этими двумя явлениями может быть какое-то расхождение. Гейгер же понимал, что соотношение восприятия цвета и его выражения в языке требует специального изучения. «Каково должно быть физиологическое состояние поколения, – спрашивает он, – которое может описать цвет неба лишь как черный? Может ли разница между ними и нами быть только в именовании – или и в самом восприятии тоже?»

Его собственный ответ состоял в том, что едва ли люди с теми же органами зрения, что и у нас, могли обладать такими поразительно неполными цветовыми понятиями. А коль скоро это маловероятно, Гейгер предположил, что единственное приемлемое объяснение скудости древнего цветового словаря – анатомическое. Так Гейгер завершает свое выступление – бросая перчатку аудитории и вынуждая ее искать объяснение: «То обстоятельство, что названия цветов появились в определенной последовательности, и тот факт, что порядок этот был повсеместно одним и тем же, должны иметь общую причину». А теперь, мол, вы, натуралисты и врачи, отправляйтесь разгадывать эволюцию цветового зрения.

Как мы увидим чуть позже, вскоре после лекции Гейгера из неожиданных источников стали появляться подсказки, которые – если бы на них обратили внимание – указывали на совершенно иной способ объяснения открытий Гладстона и Гейгера. В заметках самого Гейгера также содержались некоторые интересные соображения, показывавшие, что и он заметил эти подсказки и осознавал их важность.[74] Но Гейгер умер in media vita[75], уже через три года после франкфуртской лекции, не успев окончить исследование языка цвета. Подсказки остались незамеченными, и следующие десятилетия прошли в погоне за миражом.

* * *

Человеком, который отважился принять вызов Гейгера, был офтальмолог по имени Гуго Магнус, приват-доцент кафедры глазных болезней в университете прусского города Бреслау. Через десять лет после лекции Гейгера, в 1877 году, он опубликовал трактат «К вопросу об исторической эволюции чувства цвета», в котором заявлял, что нашел точное объяснение того, как человеческая сетчатка развивала свою чувствительность к цвету в течение последних нескольких тысяч лет. Пусть Магнус и не был мыслителем уровня Гладстона или Гейгера, но нехватку таланта он компенсировал амбициями, и именно его заслугой является интерес широкой публики к проблеме восприятия цвета у древних людей. Ему сыграло на руку стечение обстоятельств, не имевшее никакого отношения к занятиям филологией, но тем не менее громогласно заявившее общественности о существовании дефектного цветового зрения.

В ночь на 14 ноября 1875 года на одноколейной магистрали между Мальме и Стокгольмом столкнулись лоб в лоб два шведских поезда-экспресса. Один поезд двигался на север с опозданием и должен был сделать не предусмотренную расписанием остановку на маленькой станции, чтобы пропустить состав, направлявшийся на юг. Поезд притормозил, подъезжая к станции, но затем, вместо того чтобы подчиниться красному стоп-сигналу и полностью остановиться, он внезапно снова прибавил скорость, игнорируя обходчика, который бежал за ним, бешено размахивая красным фонарем. Через несколько миль, около небольшой деревушки Лагерлунда, он столкнулся с экспрессом, ехавшим на юг, в результате чего девять человек погибли и многие были ранены.[76] Подобные катастрофы на недавно созданной системе железных дорог вызывали у людей ужас и привлекали всеобщее внимание, поэтому несчастный случай широко освещался в прессе. После расследования и судебного разбирательства начальник станции был, как положено, признан виновным в халатном отношении к системе сигнализации, уволен и приговорен к шести месяцам тюрьмы.

Но дело этим не кончилось, потому что своего рода Шерлок Холмс из реальной жизни, специалист по анатомии зрения из Упсальского университета, выдвинул альтернативную гипотезу о причинах катастрофы. Как полагал Фритьоф Хольмгрен, столь странное крушение экспресса, направлявшегося на север, объяснялось тем, что машинист или помощник (который что-то кричал машинисту, когда состав отъезжал со станции) ошибочно принял красный свет за белый, разрешающий движение, потому что у кого-то из них была цветовая слепота в той или иной форме. Оба – и помощник, и машинист – погибли при крушении, поэтому напрямую подозрение проверить было нельзя. Излишне говорить, что руководство железной дороги полностью отрицало, что у кого-то из ее работников могли быть проблемы с различением цвета сигналов и при этом никто этого не заметил. Но Хольмгрен настаивал и наконец сумел уговорить директора одной из железных дорог Швеции взять его с собой на инспекцию и позволить протестировать большое количество персонала.

Хольмгрен разработал простой и эффективный тест на цветовую слепоту с использованием примерно сорока мотков шерсти разных оттенков (см. таб. 1 на цветной вклейке). Он показывал людям один цвет и просил их выбрать все мотки похожего цвета. Тот, кто выбирал необычные цвета или даже невольно колебался при выборе, немедленно привлекали внимание. Среди 266 работников одной линии железной дороги, проверенных Хольмгреном, он нашел тринадцать случаев цветовой слепоты, в том числе у начальника станции и машиниста.

Крушение поездов в Лагерлунде, Швеция, 1875 (Шведский железнодорожный музей)[77]

Таким образом, стало ясно, какую опасность цветовая слепота несет на практике в эпоху быстро растущей сети железных дорог, а цветовое зрение мгновенно стало темой дня. Она долго не покидала страницы газет,[78] и за несколько лет во многих странах были созданы правительственные комиссии, чтобы в обязательном порядке проверять на цветовую слепоту всех служащих железных дорог и морского флота. Трудно представить более удачный момент для выхода книги, предполагавшей, что современная цветовая слепота была рудиментом того состояния зрения, которое было нормой в древности. И именно такую теорию предложил Гуго Магнус в трактате 1877 года об эволюции восприятия цвета.[79] То, что не удалось в 1858 году Гладстону в его революционном исследовании (большинство так и не продвинулось дальше второго тома, а глава о цвете была спрятана в конце третьего), чего не достиг даже Гейгер с его потрясающим выступлением в 1867-м[80], Магнус и Лагерлунда сделали десятью годами позже: эволюция цветового восприятия превратилась в одну из самых горячих тем эпохи.

Трактат Магнуса должен был служить анатомическим фундаментом – точнее, нервами и клетками – для филологических открытий Гладстона и Гейгера. Восприятие древних, писал Магнус, было похоже на то, что современные глаза могут видеть в сумерках: цвета блекнут, и даже ярко расцвеченные объекты кажутся неопределенно-серыми. Древние же воспринимали так мир даже при дневном свете. Чтобы объяснить эволюцию чувства цвета в течение последних тысячелетий, Магнус принял ту же эволюционную модель,[81] на которую опирался Гладстон двумя десятилетиями ранее, – улучшения посредством практики. «Эффективность сетчатки, – утверждал он, – постепенно увеличивалась за счет непрерывно и постоянно проникающих в нее лучей света. Стимуляция, производимая беспрестанной бомбардировкой частицами эфира, постепенно повышала реакцию чувствительных элементов сетчатки, пока они не проявляли первые признаки восприятия цвета»[82]. Эти приобретаемые усовершенствования передавались следующим поколениям, которые посредством упражнений все более повышали собственную чувствительность, и так далее.

Затем Магнус скомбинировал догадки Гладстона о первичности противопоставления светлого и темного с гейгеровской хронологической последовательностью появления чувствительности к спектральным цветам. Он заявил, что знает, почему чувствительность к цвету началась с красного и распространялась дальше по спектру. Причина была проста: длинноволновой красный свет – «самый насыщенный цвет», обладающий самой высокой энергией. Энергия света, говорил он, уменьшается, продвигаясь по спектру от красного к фиолетовому, и, таким образом, «менее насыщенные» холодные цвета могут быть восприняты, только когда чувствительность сетчатки значительно возрастет. Ко времени Гомера чувствительность дошла лишь примерно до желтого: красный, оранжевый и желтый различали довольно четко, зеленый только-только обозначился, в то время как синий и фиолетовый, наименее насыщенные цвета, были «еще столь же закрыты и невидимы человеческому глазу, как ультрафиолет в наше время».[83] Но процесс продолжался несколько тысячелетий, так что постепенно зеленый, синий и фиолетовый стали восприниматься так же четко, как красный и желтый. Магнус выдвинул гипотезу, что этот процесс, возможно, идет и по сей день, поэтому в будущем сетчатка расширит свою чувствительность еще и до ультрафиолета.

Теория Магнуса стала одним из самых горячо обсуждаемых научных вопросов дня и получила поддержку от ряда значительных фигур в разных областях.[84] Например, Фридрих Ницше увязал цветовую слепоту греков со своей философской доктриной и вывел из этого фундаментальное понимание их теологии и взглядов на мир.[85] Гладстон, уже бывший премьер-министр, находившийся на пике славы, был доволен тем, что нашелся авторитетный ученый, с таким энтузиазмом отстаивающий его выводы двадцатилетней давности, и написал благожелательный отзыв в популярном журнале «Девятнадцатый век» – вследствие чего дискуссия продолжилась и в других популярных журналах и даже ежедневных газетах.[86]

Утверждение, что восприятие цвета развилось только в последние тысячелетия, получило значительную поддержку и от видных ученых, в том числе от некоторых ярчайших светил в эволюционном движении. Альфред Рассел Уоллес, который независимо от Дарвина открыл принцип эволюции под действием естественного отбора, написал в 1877 году, что «если способность различать цвета усиливалась с течением времени, мы можем, вероятно, рассматривать цветовую слепоту как пережиток признака, когда-то почти универсального; а его столь широкая распространенность в наше время подтверждает, что теперешняя высокая восприимчивость человека к цвету и цветовым различиям – сравнительно недавнее приобретение»[87]. Другим выдающимся сторонником был Эрнст Геккель, предложивший теорию, что эмбрион рекапитулирует (повторяет) эволюционное развитие своего вида. В лекции, прочитанной в 1878 году в Венском научном клубе, Геккель утверждал, что «чувствительные колбочки сетчатки, которые обеспечивают лучшее восприятие цвета, возможно, постепенно развились только в течение последних тысячелетий».[88]

Больше книг — больше знаний!

Заберите 20% скидку на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ