Лусиен Пай «Азиатские ценности»: от динамо к домино?

В истории нет столь же драматичного примера взлета и падения, как путь, пройденный азиатской экономикой во второй половине XX века. Общепринятые представления о господствующих в азиатских странах культурных детерминантах за четыре десятилетия менялись дважды. Сначала на рубеже 1970-х и 1980-х годов было поколеблено традиционное представление о том, что азиатские культуры не способны стимулировать экономический рост; это произошло благодаря японскому «экономическому чуду» и появлению «четырех маленьких тигров». По мере того, как регион начал вызывать зависть у прочего развивающегося мира, активно велись разговоры об «азиатской модели экономического развития». Но затем, еще более неожиданно, в конце 1990-х годов в Азии разразился экономический кризис, обернувшийся коллапсом. Сначала Япония вошла в полосу спада (а то и депрессии), растянувшуюся на целое десятилетие, а потом экономика Юго-Восточной Азии и Южной Кореи столкнулась с еще более фундаментальными проблемами. Десятилетний ажиотаж вокруг превосходства «азиатских ценностей» весьма показательным образом угас.1

После десятилетия, отмеченного 10-процентным ежегодным приростом, азиатская экономика в 1998 году упала на 15 процентов, ее фондовые рынки наполовину обесценились, а валюты потеряли от 30 до 70 процентов стоимости. В 1996 году внешние инвестиции в экономику Южной Кореи, Таиланда, Малайзии, Индонезии и Сингапура составили 96 миллиардов долларов США, но спустя год отток капитала из тех же стран превысил 150 миллиардов. За один год доля ВНП на душу населения в Индонезии снизилась с 3038 долларов до 600 долларов. Международная организация труда отмечала, что 10 миллионов азиатов тогда потеряли работу.2

Таким образом, за один-единственный год будущее азиатской экономики стало крайне неопределенным, а фанфары, восхвалявшие величие Азии, смолкли. Однако крах здешнего «чуда» не мог прекратить дискуссию об азиатских ценностях; напротив, анализ той важной роли, которая принадлежит ценностям в обеспечении устойчивого экономического развития, стал более трезвым и критичным. Окончательно отказавшись от сингапурского и малайского стиля «дебатов», заключавшегося в том, чтобы, славословя «азиатские ценности», бить себя в грудь, нам нужно приложить всю свою энергию к выяснению того, каким образом один и тот же набор культурных ценностей порождает и динамо-машины, и «костяшки» домино. Тот факт, что Азия способна переходить от последней стадии стагнации к динамичному экономическому росту, а затем опять к коллапсу, ставит под сомнение роль культурных факторов в объяснении национального развития. Ведь ясно, что в основе своей культуры не меняются.

Исследуя эту важную проблему, мы сначала должны будем критически оценить риторические рассуждения о безоговорочном превосходстве азиатских ценностей и поискать более реалистичное объяснение процессов, происходящих в экономике азиатских стран. Нам придется также обратиться к некоторым теоретическим положениям, касающимся азиатской культуры и экономического развития, включая новую интерпретацию высказываний Макса Вебера о конфуцианстве и становлении капитализма.

Затем я предложу две гипотезы, которые помогают понять, каким образом одни и те же культурные ценности порождают столь разные последствия. Первая заключается в том, что, действуя в непохожих обстоятельствах, они могут производить (и, как правило, производят) различный эффект. Иначе говоря, внутреннее содержание азиатских ценностей может оставаться неизменным, но внешние условия меняются, и потому прежнее позитивное впоследствии становится негативным.

Вторая гипотеза предполагает, что культурные ценности всегда выступают как некая совокупность; в разное время они комбинируются по-разному и порождают непохожие результаты. Этот замысловатый аргумент выдвигается во избежание критических выпадов, согласно которым с помощью выхваченных из контекста культурных особенностей всегда можно «объяснить» все что угодно. Между тем убедительное объяснение требует как тщательного подбора факторов культуры, так и выявления прочных связей между причиной и следствием.

Азиатское «экономическое чудо»: никаких выдумок, только факты

Большую часть риторики, оформившейся в ходе обсуждения азиатских ценностей, можно списать на триумфальные настроения, расцветом которых сопровождался взлет Азии. Ее жители очень хотели быть услышанными, несмотря на весь тот шум, который ознаменовал победу Запада в «холодной войне». Хотя, разумеется, у азиатов были серьезные основания претендовать на самобытность: главными среди них выступали появление «четырех маленьких драконов» и становление в качестве новой сверхдержавы Китая, изо всех сил старавшихся превзойти японскую модель регулируемого государством капитализма. Сочетание экономического подъема и авторитарных методов управления явно указывало на то, что в успехах азиатских государств есть нечто заслуживающее внимания. Понятие азиатских ценностей быстро стали применять как для объяснения экономических достижений, так и для оправдания авторитаризма.

Дискуссия об азиатских ценностях еще более осложнилась тем обстоятельством, что в 1970-е годы мнение о расцвете экономики Азии и закате экономики Европы и Америки разделяли не только азиатские, но и западные теоретики. Таким образом, мы должны учитывать доставшееся нам в наследство от того времени стремление преувеличивать азиатские достижения.

Прежде всего, в определенных кругах восторжествовала довольно странная тенденция воспринимать Японию, выступавшую тогда пионером «экономического чуда», как страну «третьего мира», экономика которой едва ли ни за ночь стала второй по величине. В действительности же индустриализация Японии началась в период «реставрации Мэйдзи», то есть в последней трети XIX века. Соединенные Штаты приступили к индустриализации примерно в то же время. К началу первой мировой войны Япония уже была серьезной промышленной державой, способной использовать сбои в европейской экономике для завоевания потребительских рынков сначала в Азии и Африке, а затем в Европе и Америке.

В 1920-е годы Япония имела третий в мире военно-морской флот и равный ему по масштабам торговый. В конце 1930-х годов ее экономика была третьей или четвертой в мире; конкретное место зависело от того, включались ли в расчеты ее капиталовложения в Корее, Манчжурии и на Тайване. Ее довоенная автомобильная промышленность ничуть не отставала от европейской; кроме того, страна производила весьма совершенный военный самолет марки «Zero». Люди, заметившие появление сильной Японии только в 1960-е годы, забыли, видимо, о той угрозе, которую японцы представляли во время боев на Тихом океане.

Степень отсталости других районов Азии также преувеличивалась. Разумеется, на основании того надменного письма, которое китайский император Цяньлун в свое время направил Георгу III («мы никогда не ценили ваши никчемные безделицы и не испытывали ни малейшей нужды в ваших товарах»), властителя Поднебесной легко изобразить невежественным фигляром. Но не стоит, однако, забывать, что в годы его правления китайская экономика на самом деле превосходила экономику Великобритании. Пока промышленная революция не преобразовала мир, основой экономики оставалось сельское хозяйство, и по этой причине огромное сельское население Азии производило непропорционально большую часть мировой экономической продукции. В конце XVIII века на долю Азии приходилось 37 процентов мирового производства, а в 1990-е годы, несмотря на все разговоры об «экономическом чуде», эта цифра поднялась лишь до 31 процента. До того, как разразился экономический кризис, было принято считать, что Азия вернется на прежние позиции не раньше 2010 года.

Что больше всего поражало людей в последние десятилетия, так это, разумеется, темпы роста азиатской экономики. Ежегодные 10 процентов Азии в сравнении с 3 процентами Запада не могли не вызывать уважения. Но сторонние наблюдатели обращали внимание лишь на проценты, а не на прирост экономики в абсолютном выражении. На фоне всеобщего восхищения «десятью годами 10-процентного роста» китайской экономики остался незамеченным тот факт, что в этом промежутке не было ни единого года, когда китайская экономика превзошла бы американскую по абсолютному приросту. Иными словами, даже в то выдающееся десятилетие Китай не нагонял своего главного конкурента, но, наоборот, все больше отставал от него. Бесспорной арифметической истиной остается то, что 10 процентов от экономики общим объемом в 600 миллиардов долларов составляют гораздо меньше, нежели 2,5 процента от экономики в 7 триллионов. Это — 60 миллиардов в сопоставлении с 187 миллиардами. Мораль понятна: увлечение процентными показателями роста без учета его базовых параметров может создать превратное впечатление.

Я говорю об этом не для того, чтобы умалить достижения Азии; мне хочется лишь предостеречь от тенденции оценивать «экономическое чудо» в магических терминах. Бесспорно, жизненные стандарты населения региона от столь высоких темпов экономического развития только выиграли. Для китайцев, например, скачок со 100 долларов на душу населения в 1985 году до 360 долларов в 1998 означает, что сейчас на среднее домовладение приходится более одного цветного телевизора, а холодильники имеют 73 процента семей вместо прежних 7 процентов.3 Это весьма существенное изменение жизненного уровня, и граждане Китая имеют все основания надеяться, что жизнь их детей будет еще лучше.

О чем на самом деле говорил Макс Вебер

Немного прояснив факты, можно обратиться к теоретическим размышлениям о взаимоотношении культурных ценностей и экономического развития в Азии. В качестве предисловия, тем не менее, я намерен предложить краткое резюме взглядов Макса Вебера по данному вопросу. Вебер, безусловно, остается непревзойденным специалистом в области культурных истоков капитализма. Как известно, эти истоки были обнаружены им в протестантской этике, которая в результате неизбежной популяризации свелась, к сожалению, к своеобразной версии клятвы бойскаута, к банальному перечислению добродетелей типа трудолюбия, преданности, честности, бережливости, образованности. Сам же Вебер полагал, что дело обстоит гораздо сложнее. В частности, его заинтриговали следующие два парадокса.

Первый заключался в том историческом факте, что монахи, посвящавшие себя служению потустороннему миру и живущие в своих монастырях абсолютно аскетической жизнью, могли при этом создавать необычайно эффективные структуры для извлечения прибыли. Второй парадокс состоял в том, что важнейшими проводниками капитализма оказались кальвинисты, верившие в предопределение, а не те христиане, которые верили в загробную жизнь и грядущее воздаяние за добрые дела. Вебер полагал, что «бухгалтерский подход» к воздаянию и наказанию обеспечивает слишком легкое спасение, тогда как в случае с предопределением всегда наличествовало глубокое чувство уязвимости, заставлявшее людей хвататься за малейший знак собственной «избранности». Ключевым фактором здесь была психическая обеспокоенность.

Тщательно анализируя китайскую культуру и сопоставляя конфуцианство с пуританством, Вебер подчеркивает то, насколько значимым для конфуцианского «благородного мужа» было «приспособление к внешнему и мирскому».4 Конфуцианская культура просто идеализировала гармонию, не предполагавшую какого бы то ни было внутреннего напряжения или ощущения тревоги; она, говорит Вебер, не знала никаких проблем с «нервами» в том виде, в каком они мучили европейцев и занимали Фрейда.

Вебер весьма детально описывает китайский характер, его гибкость и приспособляемость, безграничное терпение, контролируемую учтивость, нечувствительность к монотонности и однообразию, способность к непрерывному и тяжелому труду. Но эти качества, настаивал Вебер, не могли спонтанно породить капитализм. Вместе с тем он проницательно подмечал, что все перечисленное очень способствовало усвоению капиталистической практики. По его словам, «китайцы, вероятно, весьма предрасположены к усвоению капитализма; не исключено, что в этом деле они более способны, нежели японцы».5

Таким образом, разговоры о том, будто нынешние экономические успехи конфуцианских стран опровергают Вебера, обусловлены лишь неверным прочтением его работ. Вебер предвидел, что со временем Китай сумеет усвоить капиталистические методы хозяйствования. Фактически, он во многом разделял то восприятие Китая, которое было присуще Просвещению. Вместе с тем бесспорным историческим фактом остается и то, что Азия достигла процветания исключительно через приобщение к мировой экономической системе. Здешний капитализм не был итогом внутреннего, автономного развития.

Парадоксальные отношения между конфуцианскими ценностями и и экономическим поведением

Рассматривая ассимиляцию капитализма конфуцианской культурой, мы сталкиваемся с парадоксами, подобными вышеупомянутым парадоксам Макса Вебера. Например, конфуцианство формально размещало торговцев в самом низу социальной лестницы; они считались даже ниже крестьян. Однако принужденные всю жизнь мириться с этим позорным статусом, китайские торговцы не имели иного выбора, кроме как успешно наживать деньги. Конечно, они могли дать своим детям образование, позволяющее пройти императорский экзамен и сделаться чиновником-мандарином, но такой вариант лишь ограничивал успешный бизнес одним поколением. В остальных случаях им не оставалось ничего кроме преуспеяния в навыках, презираемых конфуцианскими книжниками. Их маргинальное положение в собственном обществе очень напоминало ситуацию с евреями в феодальной Европе.

Второй парадокс, особенно неприятный для американцев, выросших на рассказах Горацио Элджера, в которых усердная работа превозносилась как единственно надежная дорожка «из грязи в князи», заключается в том, что конфуцианство всегда презирало тяжелый труд и все разновидности физических усилий, идеализируя при этом удовольствие и безделье. Конфуцианский «благородный муж» отращивал длинные ногти, доказывающие его непричастность к физическому труду. Даосизм, безусловно, усилил это положение, подняв на высочайший философский уровень принцип «недеяния» (у-вэй), предполагавший достижение цели при минимальных энергетических затратах. В китайской военной мысли, например, идеальными считались победы, достигнутые не собственным натиском, но принуждением противника к пустому растрачиванию сил. Насколько я знаю, никакая иная культура не может сравниться с китайской в превознесении беззаботности и высмеивании тяжелого физического труда. Для китайцев история Сизифа — не трагедия, а забавная шутка. Безусловно, с их точки зрения работа никогда не была самоцелью; потребность в ней диктовалась сугубо необходимостью выживания.

Не уважая трудолюбие, китайцы подчеркивают значение «удачи», «счастливого случая», вероятность которого повышается посредством правильных ритуальных действий.

Убеждение в том, что большая часть человеческой жизни предопределена воздействующими на людей внешними силами, было закреплено даосизмом с его понятием дао, «пути», обозначавшим естественные силы природы и истории. Следуя естественности, некоторые люди более искусны, чем все остальные, и за это они вознаграждаются большим везением. Другие безрассудно противятся течению событий и в результате остаются в проигрыше. Тем не менее, подобная вера в судьбу отнюдь не означала фатализма; если дела обстоят неважно, всегда надо верить в то, что в любой момент они могут измениться к лучшему.

Постоянное упование на удачу способствует прагматичному подходу к жизни, не оставляющему места для самопознания и самосозерцания. Люди должны с готовностью использовать малейшие возможности, повышающие их шансы на удачу. Приписывание первостепенной важности внешним обстоятельствам формирует особую чувствительность к объективным факторам. Принятие любых решений сфокусировано на тщательном взвешивании ситуации и использовании любых преимуществ.

Иначе говоря, то, что на первый взгляд кажется бездумной верой в слепой случай, парадоксальным образом укрепляет человека в трезвом и прагматичном восприятии объективной действительности. Такая ориентация сделала китайцев весьма восприимчивыми к характеру и структуре рынков. Рынок для них — не теоретическая абстракция, а реальность, полная жизни и динамизма.

Готовность мыслить в терминах, обеспечивающих концептуализацию рыночных отношений, объясняет ключевое различие между китайским и западным капитализмом. Капитализм Запада подталкивается технологиями — создайте мышеловку лучше, чем у других, и клиенты сами придут к вашему порогу. Но движущей силой китайского капитализма всегда было стремление выяснить, кто и в чем нуждается, то есть определить, каковы потребности рынка. Западные фирмы пытаются усовершенствовать свои изделия, усилить организационную структуру, добиться признания марки. Китайские предприниматели, напротив, стремятся к диверсификации; им не нужна репутация производителя одного-единственного товара, поскольку они всегда должны быть готовы сменить приоритеты в соответствии с запросами рынка. Американцы видят, что их страну буквально заполонили товары из Тайваня и Китая, но они совсем не знают названий компаний, производящих эти товары.

Несмотря на презрительное отношение к физическим усилиям и тяжелому труду, конфуцианство во все времена придавало колоссальное значение личному самосовершенствованию и, следовательно, воспитывало культурную ориентацию на достижения. Понятие «потребности в достижениях», предложенное Дэвидом Макклелландом, обозначает важную для китайцев культурную ценность. Макклелланд показал, что страны, добившиеся успехов в экономическом развитии, отличаются также наличием потребности в достижениях, фиксируемой, среди прочего, детскими учебниками. Любая попытка оценить потребность в достижениях среди китайского народа подтверждает догадки, выносимые нами из знакомства с китайской культурой: китайцы ценят подобные усилия исключительно высоко. Китайских детей учат тому, насколько важно добиваться успеха и насколько стыдно не оправдывать родительские ожидания.

В то же самое время, и вновь весьма парадоксальным образом, китайская культура постоянно подчеркивает благотворность подчинения и зависимости, то есть поощряет ту психологическую ориентацию, которая идет вразрез с проповедуемым Горацио Элджером идеалом самоуверенного индивида. Это странное сочетание потребности в достижениях и подчинении занимало центральное место в практике социализации традиционного Китая. Здесь детям с пеленок внушали, что дисциплинированное следование указаниям старших — лучший путь к безопасности, а желание отличаться от других несет в себе угрозу. Результатом такой педагогической практики стало положительное восприятие зависимости.

Комбинация подчинения и стремления к достижениям предопределяла глубинную цель процесса социализации в традиционном Китае: потребность в свершениях следует реализовать, смиренно исполняя свою семейную роль и оставаясь зависимым человеком. В данном отношении нормы китайской и японской семьи существенно отличаются друг от друга. В Китае успехи вознаграждались внутри семьи, а конфуцианский долг перед старшими считался пожизненной обязанностью. Иначе говоря, традиция ориентировала китайца не за пределы семьи, а внутрь ее, что влекло за собой инстинктивное недоверие к людям, не входящим в семейный круг.6 В Японии, напротив, степень успеха (в семьях как самураев, так и торговцев) определялась в состязании с внешними партиями и силами. Более того, младший брат мог открывать собственное дело, и если он преуспевал, то становился госензо — главой новой фамильной линии.7

Равновесие между тягой к достижениям и почтением к старшим тесно связано с механизмами доверия и динамикой личностных отношений, которые обеспечивают стабильность социальных связей. В китайской культуре семейные узы распространяются на весь родовой клан; кроме того, они лежат в основе довольно широких связей, называемых «гуанси» и основанных на общности персональной идентичности. С экономической точки зрения китайский опыт гуанси важен потому, что он предполагает взаимный обмен обязательствами даже между теми людьми, которые лично незнакомы друг с другом. Достаточно того, что они были одноклассниками или учились в одной школе, родились в одном городе или одной провинции, служили в одном подразделении или имели еще что-либо общее. Иначе говоря, в основе связей гуанси лежат вполне объективные обстоятельства, что заметно отличает их от субъективных симпатий людей по отношению друг к другу.

Японский аналог таких связей называется «канкей», но они более субъективны и основаны на глубоком чувстве личной привязанности и долга — на важности «он» и «гири». Сторонний наблюдатель может заметить, что два китайца, находящиеся в контакте, связаны узами гуанси, тогда как отношения между японцами больше зависят от личного опыта.

Культурные факторы в экономическом поведении

Как уже отмечалось, центральная гипотеза этой главы заключается в том, что одни и те же ценности в несходных обстоятельствах могут производить различный эффект. Опора на социальные связи гуанси, расчет долгосрочных перспектив, стремление не столько к прибыли, сколько к завоеванию прочного места на рынке, отсрочка вознаграждения, активное накопление ради будущего — все эти качества влекут за собой различные последствия в зависимости от состояния экономики и уровня ее развития.

Ограничение доверия рамками семьи и связями гуанси означает, что раньше, когда политическая ситуация была нестабильной, предприимчивость китайцев реализовалась в основном в семейном предпринимательстве. Не доверяя людям со стороны, семейные фирмы ограничивали свою экспансию филиалами, возглавляемыми сыновьями.8 Однако по мере того, как политическая ситуация в Восточной и Юго-Восточной Азии становилась более устойчивой, предпринимательские контакты выходили за пределы семьи и расширялись по линиям гуанси. В частности, банковские операции в регионе традиционно были предельно персонифицированными и производились на основе личных связей. Унгер делится любопытным наблюдением: по его мнению, опыт выстраивания личностных «сетей» снабжал китайцев, живущих за пределами континентального Китая, особой разновидностью «социального капитала». Причем в данном случае речь шла не о фундаменте демократии, как у Роберта Патнэма, но о своеобразном социальном субстрате экономического развития. Занимаясь исследованием Таиланда, Унгер показывает, как китайцы, полагаясь на свои связи, стимулировали приток капитала, обеспечивший этой стране собственное «экономическое чудо».9

Система гуанси позволяет также объяснить поразительно быстрое наращивание зарубежных китайских капиталовложений на территории «исторической родины». После того, как Дэн Сяопин открыл страну внешнему миру, жители Гонконга, Тайваня и китайских общин Юго-Восточной Азии стали возвращаться в города и деревни своих предков, где их тепло принимали и предлагали вкладывать деньги в развитие местной экономики. Граждане Гонконга приезжали в провинцию Гуандун, Тайваня — в Фуцзянь, кто-то еще — в Шанхай; повсюду, опираясь на поддержку местного политического руководства, они основывали совместные предприятия, которые производили экспортную продукцию. Результатом стала широкая экспансия городского и сельского предпринимательства. Сделки в основном осуществлялись не на правовой, а на сугубо приватной основе. При этом зарубежных китайцев обеспечивали всевозможными льготами и привилегиями, начиная от долгосрочного освобождения от налогов и заканчивая крайне низким потолком заработной платы для нанимаемых ими рабочих.

Таким образом, в тот период традиция неформальных взаимосвязей обеспечивала Китаю гораздо более интенсивное развитие экономики, нежели то, которое достигалось на основе легальных контрактов. Даже иностранные банкиры поддавались очарованию «азиатских ценностей»: порой они были готовы давать займы, руководствуясь одним только благорасположением китайских чиновников. Разумеется, недостаток гласности и слабость правовой базы зачастую поощряли панибратство и коррупцию. Кроме того, отсутствие юридических формальностей при совершении сделок, играющее благую роль в развитой капиталистической системе, затрудняло процедуру банкротства в трудных ситуациях.

В Японии аналогичные традиции породили тесное сращивание бизнеса, административного аппарата и политического класса, получившее название «Japan Inc.» — «корпорация Япония». Система неформальных взаимных обязательств и личностных связей работала таким образом, что огромные деньги нередко вкладывались без всяких на то оснований, под «честное слово». Одно время даже считали, что пока государственное вмешательство поддерживает цены на «должном уровне», заботиться о бюрократических строгостях или о коррупции вовсе не следует. Но затем страну постиг шок: японская элита оказалась не столь совершенной, как прежде считалось. Практика слишком тесного взаимодействия правительства и бизнеса привела к тому, что когда государству пришлось более серьезно заниматься регулированием финансовых институтов, оно оказалось не способно справиться с бывшими партнерами.

Широкое распространение неформальных связей поддерживало также убеждение в том, что стремление к скорейшему извлечению прибыли не должно доминировать в деятельности предпринимателя. Более предпочтителен перспективный взгляд, подразумевающий захват максимальной доли рынка. Ценность такого долгосрочного подхода подкреплялась также и тем, что в азиатской культуре отсроченное воздаяние считалось благом, а готовность пострадать в ожидании лучших времен всегда приветствовалась. В периоды экономического роста данный взгляд приносил немалую пользу, а успехи Японии заставили многих европейцев поверить в то, что у японцев есть какая-то изощренная стратегия добывания богатства. Соответственно, многие азиатские страны пытались подражать Японии в ориентации на захват рынков и также не интересовались краткосрочной прибылью.

Но в другие периоды описанная тактика оказывалась пагубной, ибо долги накапливались, а намерение «проглотить» как можно больше не всегда было по силам. Недостаток открытости и несовершенство правового регулирования в предоставлении банковских кредитов обусловили широкое распространение займов, основанных на завышенных ожиданиях. Выяснилось, что такой подход не позволяет эффективно контролировать рациональность размещения полученных средств. Во многих отраслях перепроизводство становилось нормальным явлением. Довольно странным кажется то, что мир не разглядел признаки приближающегося кризиса еще в 1995 году, когда ведущая корейская корпорация с большой помпой объявила о своем намерении инвестировать 2,5 миллиарда долларов в новый сталелитейный комплекс, причем это делалось, несмотря на явный избыток стали на мировых рынках.

Западная практика составления ежеквартального баланса прибылей и убытков снабжает менеджеров и инвесторов критической информацией о том, удачно ли размещен капитал, позволяя тем самым направлять «невидимую руку рынка». Важнейшие азиатские ценности — стремление овладеть максимальными объемами рынка, сосредоточение исключительно на долгосрочной перспективе и представление о том, что воздаяния надо ждать, — в сочетании друг с другом могут формировать экономически эффективное поведение. Но такое наблюдается лишь на первоначальных стадиях экономического развития; в «перегревшихся» и «разбухших» экономических системах та же комбинация, напротив, создает серьезные проблемы.

Между тем, практически во всех странах Восточной Азии рынки недвижимости неестественно раздуты. Говорят, в Японии цены на землю достигли настолько головокружительных высот, что участок, на котором расположен императорский дворец, стоит дороже всей Калифорнии. И в такие разговоры верят не только несведущие люди; серьезные японские банкиры также придерживаются подобных оценок. В окрестностях Шанхая строительные краны на каждом шагу возводят многоквартирные небоскребы. Но здания, построенные в 1997 году, заселены лишь на 15 процентов, а более поздние — и того меньше. Тем не менее этажи продолжают расти — инвесторы смотрят исключительно в отдаленное будущее и стойко переносят тяготы «отложенного воздаяния».

Другим ярким примером двойственного характера культурных ценностей является склонность жителей региона делать накопления. В частности, в Китае норма накоплений весьма высока — в последние годы она достигала 30-ти процентов, обеспечивая финансирование экономического роста на ранних этапах реформ. Государственные банки приветствовали вклады населения, приток которых нарастал по мере роста благосостояния, поскольку с помощью этих средств финансировались государственные предприятия. Но сегодня государственные индустриальные гиганты едва сводят концы с концами, а государственные банки утратили последние надежды вернуть назад свои «займы». Что поддерживает систему на плаву, так это неослабевающая тяга китайцев откладывать «на черный день». Банкам все труднее принимать новые и новые деньги граждан. Вместе с тем, поскольку больше нести трудовые накопления некуда, государственные банки будут продолжать делать это. Следовательно, провалившаяся система будет «работать» по-прежнему.

Та же самая предрасположенность населения к накоплениям обеспечила послевоенный подъем Японии, но то, что раньше казалось благом, теперь мешает этой стране покончить с затянувшимся спадом. Японским чиновникам никак не удается переломить ситуацию, поскольку японцы с присущим им крестьянским менталитетом уверены, что раз наступили трудные времена, следует потреблять меньше и откладывать больше. Даже когда фискальная и денежная политика оставляет на руках у населения все больше средств, оно отказывается их тратить.

О правильном использовании контекста в культурном анализе

Хотя поднимаемая тема слишком сложна для одной главы, из всего изложенного ясно, что взлеты и падения экономики Азии поставили защитников азиатских ценностей в нелегкое положение. Впрочем, такое развитие событий не отразилось на более изощренных трактовках взаимоотношений культуры и экономического роста. Проблемы возникают лишь там, где итоги экономического развития пытаются напрямую связывать с обобщенными культурными характеристиками, не вписывая их в ситуационный контекст и не принимая во внимание сторонние факторы. Стремление составить универсальный список ценностей, мешающих или, напротив, способствующих экономическому росту, выглядит ненаучно. То, что выступает благом в одних обстоятельствах, оказывается злом в других.

Более того, нынешний уровень наших познаний оставляет много неясностей в вопросах, касающихся экономического развития. Наши теории не дают нам однозначной трактовки причинности, позволяющей приписывать то или иное значение культурным переменным. Оставляя в стороне общие рассуждения о географии, климате, ресурсах, управлении, мы должны признать, что категория экономического поведения настолько широка, что не позволяет выносить никаких строгих суждений, касающихся оценки конкретных культурных ценностей. Есть поступки, которые обусловлены индивидуальными особенностями человека — таковы проявления инициативности, необходимой для осуществления предпринимательской деятельности. Другие поступки диктуются обществом, его характером и структурой. Оценивая роль культурных переменных, нам не нужно строить иллюзий. Мы знаем, что они важны, но насколько важны в то или иное время — судить трудно. Иными словами, здесь мы оперируем лишь самыми приблизительными оценками, а не однозначными причинно-следственными связями.10

Если же соединить все ниточки, то выяснится, что приверженцы азиатских ценностей весьма преувеличивают возможности экономики Азии и беспомощность Запада. Тем не менее, бесспорно, что модернизация Азии продолжается, и в ходе ее осуществления рождаются довольно примечательные формы и практики. Это не должно нас удивлять, поскольку Запад, в отличие от Восточной Азии, будучи лидером модернизации, не обладает гомогенной культурой — ведущим западным обществам присущи серьезные различия. Несходство культур сохранится и впредь, поэтому бесполезно рассуждать о том, что есть культуры высшего и низшего порядка. Сила и слабость культур проявляются в разных сферах и в отношении различных практик. Экономическое развитие — не одномоментный процесс, но длительное историческое действо, по ходу которого каждая страна переживает собственные взлеты и падения. Организационные формы, которые были эффективны при одном состоянии технологии, оказываются непригодными в иных технологических условиях.

Сказанное, впрочем, не отменяет того факта, что некоторые из экономических систем Восточной Азии «выздоравливают» гораздо быстрее, чем ожидалось, и эта позитивная динамика, вне всякого сомнения, объясняется теми же культурными факторами, которые обеспечивали быстрый рост Азии в минувшее десятилетие.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК