26. «КИРПИЧ В СЮРТУКЕ» (Адрес первый: Васильевский остров, 7-я линия, 20)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

26. «КИРПИЧ В СЮРТУКЕ» (Адрес первый: Васильевский остров, 7-я линия, 20)

«Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные… Не всякий труп зарывается в землю, не всякая падаль выбрасывается… Оглядываясь на прошлое, они плачут о нем, бессильно брюзжат на настоящее, ненавидят будущее, где им уже нет места…»

Эти жесткие слова не могут не вызывать внутреннего содрогания. Если это и правда, то какая-то слишком жуткая для нормальной человеческой души. Почти невыносимая. Оглянуться хочется: да где же эти «трупы» – среди живых, кто из них – «мертвецы»?.. А если я скажу, что автора этих слов и самого звали «живым трупом», закрытым, темным, таинственным человеком – «мелким бесом» русской литературы, даже русским маркизом де Садом, то тревожное впечатление от этих слов лишь усилится. Хотя многотомное собрание сочинений его, переизданное только что, – вот оно! – стоит на полках…

Я говорю о Федоре Сологубе. Не просто декаденте – ортодоксе декаданса. Классике упадка и вырождения[111]. Отчаяние, душевная усталость, отвращение к жизни, бегство от нее и тем самым приятие всего низменного в мире – вот что проповедовал Сологуб. А звал либо к наслаждению чистым искусством, либо уж к скорейшему приходу «тихой избавительницы» – смерти. Увы, когда на шестьдесят четвертом году к нему постучится реальная смерть, он, который на каждом углу кричал, что ненавидит «дебелую бабищу Жизнь», вдруг заплачет и, заливаясь слезами, будет жаловался неизвестно кому и упрекать непонятно кого. «Умирать надо? – заскулит – Гнусность!.. Зачем? За что? Как смеют?» И словно молитву будет твердить: «Дай мне жизни еще хоть немного, чтоб я новые песни сложил!..»

Я шел по адресу этого дома, не зная, что найду там – на углу 7-й линии. Представьте – здание цело. И если раньше, в начале прошлого века, здесь было Андреевское народное училище, то ныне – детский сад. Жаль, не сохранился дворовый флигель, где когда-то сходились у Сологуба те, кто составит славу русской литературы: Блок и Гиппиус, Бальмонт и Брюсов, Куприн и Зайцев, Кузмин и Вячеслав Иванов. Это не считая тех, кто был тогда гораздо известнее их. Не поверите, но даже Блока, издавшего уже книгу стихов, более «солидные» тогда поэты Шуф, Вентцель, Уманов-Каплуновский, Рафалович, Мейснер, Коринфский – и сколько еще! – снисходительно величали «сумасбродным декадентом» и наотрез не хотели принимать в «свой круг»…

Здесь, в Андреевском училище, восемь лет служил учителем-инспектором и жил в казенной квартире Федор Кузьмич Тетерников, он же крупнейший поэт XX века Федор Сологуб. Вообще-то фамилия предков его была Тютюнниковы, в Тетерниковых превратятся позже. А псевдоним Федор Сологуб придумал ему полузабытый ныне поэт Н.Минский. То ли в редакции «Северного вестника», то ли в знаменитой гостинице «Пале-Рояль». Придумал наскоро, «по неудачной ассоциации», как напишет Зинаида Гиппиус[112]. Кстати, именно в «Пале-Рояле» Минский и познакомил Сологуба с нею – законодательницей мод в литературе. «Как вам понравилась наша восходящая звезда? – спросил ее Минский, когда Сологуб, торопливо простившись, ушел. – Можно ли вообразить менее “поэтическую” наружность? Лысый, да еще каменный… Подумайте!» – «Нечего и думать, – отрезала Гиппиус. – Отличный: никакой ему другой наружности не надо. И сидит – будто ворожит: или сам заворожен»…

Сологуб Зинаиде Гиппиус несомненно понравился, через несколько лет она вообще назовет его ни много ни мало «одним из лучших русских поэтов и русских прозаиков». И, забегая вперед, скажу: несмотря на свой непростой характер, на резкую нетерпимость, она всегда будет дружить с Сологубом – «кухаркиным сыном».

Вообще Сологуб, если уж точно, был сыном портного и прачки. Вырос в Петербурге[113]. После Учительского института десять лет преподавал математику в провинции. Но в столицу рвался. Институтского наставника В.Латышева забрасывал вопросами: «Нужен ли мне Петербург как средство развития таланта, или никаких талантов у меня нет… Как это определить? Поверить в свои неудачи и сжечь свои труды? Поверить в свои мечты?..» Короче, сначала его возьмут учителем в Рождественское училище (Суворовский пр., 16), а потом он «вырастет» даже до инспектора – как раз в Андреевском училище. Георгий Чулков утверждал, кстати, что Сологуб «был превосходным педагогом».

Но вот странность: он, несмотря на приобщенность к высокой поэзии и тонкие стихи, до конца дней оставался принципиальным сторонником телесных наказаний. То есть порки. Его самого в семье били нещадно. Мать отличалась суровым нравом. В семье в ходу были слова: «плюха», «дура», «хоть бы они все передохли, подлецы». Наказывали будущего поэта розгами, ставили в угол на голые колени, драли за уши. Секли даже за кляксы в тетради. Уже в институте ему было неловко раздеться на медосмотре, ибо спина была исполосована розгами. А последний раз его высекли, когда он был уже учителем, в двадцать два года; всыпали сто ударов по настоянию матери за кражу яблок в чужом саду. Скажете – ужас? Нет, сам он потом написал, что на душе у него сразу стало «спокойно: провинился, да за то и поплатился». Впрочем, на самом деле все в понимании им наказаний было даже сложнее. Он, как пишут, испытывал какое-то мазохистское удовольствие от розог. Сестра его, Ольга, регулярно спрашивая в письмах, секли ли его и сколько, напоминала ему: «Ты пишешь, что маменька тебя часто сечет, но ты сам знаешь, что… когда тебя долго не наказывают розгами, ты бываешь раздражителен и голова болит». А сам Сологуб позже, в статье «О телесных наказаниях», намекает не только о «приливе крови к некоторым органам», но и о невольном удовольствии от наказания. Эта статья, огромная, хотя и не законченная, была написана им в тридцать лет. Исторические параллели, «теория» порки, анализ ощущений – в ней было все. «Нужно, чтобы ребенка везде секли – и в семье, и в школе, и на улице, и в гостях… – писал он. – Дома их должны пороть родители, старшие братья и сестры, няньки, гувернеры, домашние учителя и даже гости. В школе… учителя, священник… сторожа, товарищи… В гостях за малость пусть его порют, как своего. На улицах надо снабдить розгами городовых: они тогда не будут без дела»…

Такая вот педагогика! Хотя ненависти к своим ученикам, кажется, не испытывал никогда. «Чувствовалась в нем затаенная нежность, которой он стыдился, – вспоминает З.Гиппиус. – Вот… прорвалось у него как-то о школьниках, его учениках: “Поднимают лапки, замазанные чернилами”… Да, нежность души своей он прятал. Он хотел быть демоничным». Может, это ответ? Может, «демонизма» ради он скоро то ли в шутку, то ли всерьез захочет публично выпороть и ту, которая вот-вот станет его женой?..

Все в нем, в этом «подвальном Шопенгауэре», было странным и противоречивым. Лирический поэт и… автор учебника по геометрии; радушный хозяин и… «кирпич в сюртуке», по словам Василия Розанова, гуляющий «каменным шагом» с «Критикой чистого разума» под мышкой. Наконец, человек, написавший душный, но сделавший его известным роман «Мелкий бес», где фактически обличал мещанство, и сам (во всяком случае, когда жил в доме на 7-й линии) просто «купавшийся» именно в мещанстве. Классическом, образцовом, я бы сказал, ритуальном мещанстве…

Квартиру его в Андреевском училище вспоминают многие. Например, визжавшую входную дверь, которая захлопывалась при помощи блока – «в конце веревки ездила вверх и вниз бутылка с песком». Художник Добужинский вспоминал обои в цветочек, фикусы в гостиной, чинную мебель в чехлах. Борис Зайцев, молодой тогда писатель, наезжавший из Москвы, пишет о рододендронах, столовой с висячей неяркой лампой, разноцветных лампадках в углах, кисловато-сладком запахе везде и «тусклой хозяйке» дома (сестре Сологуба Ольге). А в маленьком темном кабинете на простом столе лежали грудой рукописи и смотрело из темной рамки женское лицо, красивое и умное. Лицо Зинаиды Гиппиус – жены Дмитрия Мережковского. Видимо, была для учителя-анахорета и авторитетом, и образцом.

Сестра Сологуба, «плоскогрудая, чахоточная старая дева, – как отзовется о ней Тэффи, – брата обожала и побаивалась, говорила о нем шепотом». Ольга зарабатывала шитьем, хотя окончила повивальный институт. Когда, переехав из провинции, они поселились еще на Щербаковом (Щербаков пер., 7), там, на дверях их квартирки, висела именно ее табличка: «Акушерка Тетерникова». Это мимоходом отметит в дневнике Брюсов, в ту пору забежавший к поэту в один из приездов в Петербург. Ольга секретничала с Тэффи: «Хотелось мне как-нибудь проехаться на империяле, да “мой” не позволяет. Это, говорит, для дамы неприлично…» Увы, после смерти горячо любимой сестры[114] (а умрет она в 1907 году) все в жизни Сологуба изменится кардинально. Во-первых, в это именно время его станут выгонять из училища и требовать освободить квартиру. Кажется, тогда и бросит учительствовать. А во-вторых, после смерти Ольги сильно изменятся у поэта и представления о том, что для женщины прилично и неприлично. Вообще – что прилично и неприлично! Ибо чудачеств этот «кирпич в сюртуке» совершит немало…

Хозяином Сологуб был щедрым и приветливым. В квартире на 7-й линии любил ходить вокруг стола и «потчевать» гостей: «Вот это яблочко коробовка, а вот там анисовка… А это пастила рябиновая». Смущал лишь «загробный голос» его, когда приговаривал поминутно: «Кушайте, господа! Прошу вас, кушайте!..» Выглядел, как утверждают, лет на двадцать старше. «Лицо у него было бледное, безбровое, около носа бородавка, жиденькая бородка, – писала Тэффи. – Он никогда не смеялся». Бородавка, которую поминают едва ли не все, портила его. Даже Сомов, художник, рисуя Сологуба, бородавку эту старательно затушевал. А поэт К.Фофанов, кем Сологуб восхищался всю свою жизнь, тот однажды попросту предложил ему вырвать ее «к чертовой матери», когда, подвыпив, они выходили как-то из редакции «Наблюдателя» – на углу Колокольной и Николаевской (ул. Марата, 19/18). «Знаешь, тебя очень бородавка портит, дай-ка я ее у тебя вырву…» «Ну и вправду начал вырывать», – рассказывал Сологуб, но бородавка сидела крепко, а руки у Фофанова дрожали, никак захватить ее не мог. И Фофанов отступился: «Ничего не поделаешь»…

Что еще? Как всякий бедный учитель, Сологуб любил рестораны, и его часто можно было видеть то в кафешантане «Аполло» (Фонтанка, 13), где они с Чулковым и Блоком распивали бутылочку-другую, то в ресторане «Кин» (Фонарный пер., 9) в той же компании. Любил слегка «подворовывать» в литературе, даже сам признавался в плагиате. Та же Тэффи говорила, что он переделал (фактически украл) ее стихотворение «Пчелка». Когда она упрекнула его в заимствовании, услышала в ответ: это «нехорошо тому, у кого берут, и недурно тому, кто берет». Вряд ли она преувеличивает, ибо на старости лет он сказал: «Я когда что-нибудь воровал – никогда печатно не указывал источников… И забавно… меня не могли уличить в плагиате». Нет, разумеется, он не переписывал чужих книг, но все равно это, конечно, был плагиат[115]. А еще, если верить мемуарам, никогда не говорил о житейском. Впрочем, и о нежитейском говорил мало. На уже знакомой нам «Башне» Вяч. Иванова, где, по одной из версий, он и встретится с будущей женой Анастасией Чеботаревской[116], после чтения Брюсовым стихов о «тайнах за­гробного мира» Сологуба спросят: «Ну а вы, Федор Кузьмич, почему не скажете своего мнения? Ведь какая тема – загробный мир». – «Не имею опыта», – глухо отрежет он…

Считается, что познакомился с Настичкой, как я уже сказал, на «Башне», но по версии Чулкова – Сологуб встретился впервые с Чеботаревской в одном из ресторанов на Невском. Осенью 1908 года поэты повально увлеклись писанием каламбуров, и Сологуб шутя предложил основать соответствующее общество. В «отцы-основатели» пригласил Блока, Эрберга и как раз Чулкова. Как-то утром, вспоминал Чулков, Сологуб «пресерьезно объявил, что необходимо петербургским “каламбуристам” сняться у знаменитого фотографа Здобнова». Вызвали Блока и Эрберга и отправились на Невский. Потом – завтракать. Выяснилось, что ни один из них уже «не склонен» работать в этот день. Пошли в другой ресторан – обедать. И вот туда-то пригласили знакомых дам, в том числе и Чеботаревскую. Чулков пишет: «Кажется, в тот же вечер определилась судьба ее и Федора Кузьмича».

Но Невский в их судьбах свою роль сыграет. Даже не сам Невский – два соседних дома на нем. В первом из них (Невский, 42), в каком-то кафе, собрались однажды Сологуб, Блок, Чеботаревская, поэтесса Вилькина, Чулков и – извиняюсь – какая-то проститутка, «новая подруга Блока», как заметит на ее счет Георгий Чулков. Людмилу Вилькину как раз и заманили в кафе именно проституткой, которую та хотела видеть. Вилькина сначала не решалась дотронуться до ее стакана – боялась заразиться, потом, напротив, начала вдруг целовать ее, прямо–таки влюбилась в нее. Навеселе всей компанией отправились в меблированные комнаты. Там Вилькина упала на большую кровать и закричала: «Я лежала, я лежала на этой кровати. Засвидетельствуйте все, что я лежала». Ей, видимо, казалось, что она чуть ли не оказалась в «шкуре» падшей женщины. «Затем, – пишет Чулков, – нас разделили. Сологуб потребовал: чтобы получить долг с Чеботаревской, он должен был ее высечь. Мы с Вилькиной бежали в ужасе от этого разврата…» Высечь тридцатитрехлетнюю женщину! Каково! Впрочем, и по сей день неизвестно: какой именно долг был за Чеботаревской, состоялась скандальная экзекуция или это была всего лишь пикантная шутка загулявшего поэта?

Точно известно другое. Через три месяца Сологуб и Чеботаревская стали встречаться постоянно. И представьте, встречались в соседнем с тем кафе доме (Невский, 40) – в «Кафе де Франс», прямо над книжным магазином Суворина. В письме от 3 июля 1908 года Сологуб зовет Чеботаревскую туда, напоминая: «где мы пили оршад». И называет Анастасией Николаевной. А уже в следующем послании, чуть ли не на другой день, анахорет и «кирпич в сюртуке» неузнаваем – величает Чеботаревскую «милая Настичка», а заканчивает письмо и вовсе легкомысленно: «Целую все и еще что-нибудь…»

Перевернулась его жизнь с приходом «милой Настички». А вот как «перевернулась» – об этом в следующей главе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.