7. Одинокие и равнинные пески Вводящие в заблуждение случаи на Ближнем Востоке Заливная равнина Карсамба. — Долина Иерихона. — Шумер и Египет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7. Одинокие и равнинные пески

Вводящие в заблуждение случаи на Ближнем Востоке

Заливная равнина Карсамба. — Долина Иерихона. — Шумер и Египет

Они сажают многие сорта зерна,

В этих зернах влажная жизнь.

Полоса за полосой, они пропалывают всходы.

Теперь в должном порядке они жнут;

Плотно уложены их копны —

Миллионы и мириады копен.

И не только здесь так.

И не только сейчас так.

Давным-давно было так.

А. Уэйли. Книга песен[472]

Однажды рано утром в Афганистане я встретил группу людей, одетых в многоцветные разукрашенные кафтаны, широкие шаровары и остроносые туфли. У них было два барабана, и они пели и танцевали, размахивая в воздухе серпами. За ними следовала группа женщин, в чадрах, но, очевидно, тоже празднично настроенных. Я остановился и спросил на ломаном фарси: «Это свадьба или что-то другое?» Они удивленно посмотрели на меня и ответили: «Нет, ничего подобного. Мы просто идем жать пшеницу».

Джек Р. Харлан. Хлеба и люди[473]

Плодородная почва: ранние попытки интенсификации растениеводства

Грязь хлюпает и переливается. Но если ее высушить на солнце, вылепив из нее кирпичи, и обжечь эти кирпичи в специальной печи для обжига, из нее можно строить прочные здания. Подходящий сорт грязи может создать основу цивилизации: плодородная почва, пропитанная жизнью, в свою очередь формирует общество, вознаграждая коллективные усилия большими количествами пищи. В Древней Месопотамии в обязанности царя входила формовка первого кирпича для нового храма. На аккадских печатях изображены боги, создающие мир из грязи. Они смешивают грязь, делают из нее кирпичи, поднимают их по лестницам и ряд за рядом выводят кладку[474].

Повторяющиеся наводнения разносят эту грязь по полям, и она — в особенности аллювиальная грязь, постоянно возобновляемая разливающимися реками, — чрезвычайно богата питательными веществами, которые способствуют процветанию растительности. На такой почве можно работать: в нее легко сажать, не вспахивая и не внося удобрения, ей легко придавать любую неестественную форму для строительства домов и плотин. Аллювиальная почва позволяет кормить плотное население — особенно если хозяйство эффективно организовано сильной элитой. Правители, контролирующие производство и распределение пищи, могут использовать свое богатство для преобразования окружения, для превращения среды из грязи в город, могут воздвигать гигантские монументы, вести легкую, полную развлечений жизнь, содержать класс образованных людей и заказывать произведения искусства.

Цивилизация не «зарождается» на аллювиальных почвах (хотя они могут в этом помочь). Так же как и возделывание растений. Но такой тип среды порождает особый тип хозяйства, что в свою очередь ведет к особому типу цивилизации: к форме своеобразного сельскохозяйственного массового производства, основанного на выращивании одного-двух основных видов зерновых; при этом земля покрывается каналами — ирригационными и отводящими излишек наводнений — и засаживается растениями, «неестественными» в том смысле, что они не могли появиться и не могут выжить без участия человека. Этот тип растениеводства представляет крайнее проявление стремления к цивилизации. Он поддерживает многолюдные, урбанизированные, высоко организованные общества: человеческие муравейники, тиранию коллективных целей.

Часто утверждалось, что «гидравлика» таких обществ приводит к деспотизму[475]. Более справедливо считать их примерами обычной утопии, рожденной идеалистами и окаменевшей на практике. Сложность управления водой — или даже в более общем виде управления кампанией по покорению природы — делает такие общества добычей организаторов; то же самое можно сказать и о проблеме создания и сохранения разумных запасов пищи. Корни сверхорганизованности, которая может привести к крайней эксплуатации среды, к ослаблению и разрушению созданного, лежат ниже уровней ила, в глубинах человеческих стремлений — стремлений к цивилизации.

Аналогичные решения проблемы прокорма большого населения и управления им принимались независимо и в других средах (см. выше, с. 90–94; ниже, с. 356–360); так что, хотя аллювиальные почвы особо благоприятны, одним их плодородием невозможно объяснить зарождение в древности интенсивного сельского хозяйства. Наше собственное растениеводство — его прямой потомок: наши засеянные пшеницей прерии — все равно что увеличенные зерновые поля древности. Поэтому легко понять, почему ученые до самого последнего времени считали, что наши далекие предки стремились стать похожими на нас: мы считаем свои методы лучшими и поэтому каждый шаг к ним рассматриваем как прогрессивный и представляем его логичным итогом рациональной предусмотрительности. Но чем больше мы узнаем о раннем растениеводстве цивилизаций аллювиальных долин, тем более удивительным кажется то, что любое общество отказалось от «первоначального богатства» охоты и собирательства в изобильной среде, чтобы отяготить себя такой непродуктивной и беспокойной системой[476].

Традиционно в работах о происхождении интенсивных агрокультур не ставился вопрос о том, почему люди захотели перейти к ним — это считалось само собой разумеющимся; выяснялось только, как им могла прийти в голову такая мысль, как будто в ней есть нечто революционное[477]. Но теперь, когда мы знаем, что переход от собирательства происходил часто и независимо в самых разных средах и в большинстве их становился все более интенсивным, его больше нельзя считать странным или необычно редким. Интенсификация растениеводства на аллювиальных почвах тоже больше не кажется революционным шагом: и растениеводство, и собирательство — части единого целого в управлении источниками пищи; в крайних случаях их трудно отделить друг от друга[478]. «Даже примитивнейшее общество охотников-со-бирателей, — очень хорошо сказал один из современных ученых, — прекрасно знает, что семена прорастут, если их посадить»[479]. Агрономия древних аллювиальных долин попросту другая, лишь более удивительная часть этого единого целого.

Культивированные зерновые, опора древних систем хозяйства, в любом случае менее питательны, чем дикие разновидности, которые они заменяют, хотя дают больший урожай и в целом требуют меньше работы при приготовлении в пищу. Однако до того как приготовить из зерна еду, его нужно вырастить. А это тяжелейшая работа, требующая гораздо больше времени и усилий, чем собирательство, например, дикорастущего зерна. По мере сужения диеты человек становится все уязвимее для голода и болезней. Крестьянин обречен на борьбу с вредителями. Ирригационные каналы превращаются в рассадники болезней. Оседлое население, живущее в тесноте, становится легкой добычей опасных болезнетворных микроорганизмов. Рост рождаемости — он обычно характеризует процесс перехода к растениеводству — обновляет резервуар не имеющих иммунитета жертв вирусов и тем самым способствует их возникновению и развитию[480]. Тем временем, вместо того чтобы стать всеобщим дополнительным источником питания, охота делается привилегией элиты, а разнообразие диеты — наградой за власть. Великие достижения цивилизации — грандиозные монументы, воздвигнутые народом для удовлетворения элиты, — для большинства означают больше труда и больше тирании[481].

Это не оправдание романтического представления о нравственном превосходстве обществ «копья и пращи», где преобладает охота и собирательство. Эти общества хорошо знакомы с кровопролитиями и тоже раздирались неравенством, как и те, что опирались на агрокультуру, только у них это выражалось по-другому[482]. Люди, занимавшиеся интенсивным земледелием, отказывались не от лесной невинности золотого века, но от некоторых практичных преимуществ. Джек Р. Харлан, агроном, один из великих пионеров исторической экологин, выразил это как нельзя лучше:

Этнографические данные свидетельствуют, что народы, не занимающиеся земледелием, делают все то же, что и земледельцы, но не работают так много и напряженно. Собиратели изменяют и расчищают растительность с помощью огня, сажают семена, выращивают клубни, защищают растения, владеют участками земли, домами, рабами или отдельными деревьями, устраивают праздники первого сбора, молятся о дожде и об увеличении урожая… Они собирают семена трав, молотят, веют и мелют, приготовляя муку… Они выкапывают коренья и клубни. Они извлекают яд из ядовитых растений, делая их съедобными, а ядом усыпляют рыбу и убивают дичь. Они знакомы со многими лекарственными растениями и составами. Ими известна цикличность жизни растений, они знают времена года, знают, где и когда с наименьшими затратами труда собрать наибольший урожай дикорастущих растений. Есть свидетельства того, что диета собирателей была лучше, чем у земледельцев, что голод у них случался реже, здоровье было крепче — меньше хронических болезней и не так повреждены кариесом зубы. Поэтому следует спросить: зачем заниматься земледелием? Зачем отказываться от 20-часовой рабочей недели и от удовольствия охоты, чтобы непрерывно трудиться под солнцем? Зачем больше работать ради менее питательной пищи и менее постоянного ее поступления? Зачем призывать голод, болезни, эпидемии и жизнь в тесноте?[483]

Можно уклониться от необходимого объяснения, сославшись на то, что интенсификация труда в земледелии неизбежна: это часть «курса истории», или неотвратимого прогресса. Но у истории нет никакого курса; в ней нет ничего неотвратимого, и прогресс в целом все еще ожидается. Часто причиной интенсификации труда и выработки новой технологии называют потребность в новых ресурсах, либо из-за роста населения, либо из-за истощения других источников[484]. Но эти объяснения не соответствуют данным хронологии. Невозможно показать, что в нужное время и в нужном месте исчезли или даже заметно уменьшили численность виды, пригодные для охоты. Конечно, в районах с наиболее развитым земледелием население растет, но это, вероятно, не причина, а следствие[485]. Демографическое давление объясняет, почему нельзя отказаться от интенсификации хозяйства без риска катастрофы, но не объясняет, почему эта интенсификация началась. Наконец, интенсификация сельского хозяйства возможна только в районах с изобильными ресурсами: кажется более разумным утверждать, что именно изобилие, а не нехватка — предпосылка подобного развития.

Бесполезность всех разновидностей материалистических объяснений развития массового земледелия толкает исследователей к религии или, в более общем виде, к культуре. Действительно, ошибка — пытаться объяснить все особенности цивилизации только рационально или, по меньшей мере, в соответствии с рационализмом экономистов. Теперь, когда мы подвергли экономический либерализм проверке и выяснили, что если его принцип и действует, то весьма несовершенно[486], мы можем отбросить один из наиболее стойких древних мифов о природе человека. Человек — не экономичное животное. Просвещенный эгоизм далеко не всегда руководит нашими решениями, особенно когда мы принимаем их коллективно. Праздность и коварство более общая человеческая характеристика, чем просвещенный эгоизм, и люди редко избирают долговременные цели, для достижения которых нужно принести в жертву ближайшее время или свободу. Во всяком случае, человек, заботящийся о выгоде исходя из известных данных о получаемой отдаче на затраченные усилия, никогда не сделал бы выбор в пользу систем, на которые опирались в долинах Евфрата, Нила, Инда и Желтой реки.

Поэтому заманчиво согласиться с мнением ученых, которые объясняли сделанный в древности выбор интенсивного земледелия религиозными причинами[487]. Пахота, проделывание углублений в земле, посадка и орошение — это все глубоко «культовые» действия: обряды рождения и воспитания бога, который будет вас кормить; обмен жертвоприношениями — работы на пищу. Способность земли производить пищу в большинстве культур трактуется как божественный дар, или проклятие, или тайна, украденная у богов героем данной культуры. Животных одомашнивали не только ради пищи, но и для жертвоприношений и гадания. Многие общества выращивают растения, которые участвуют в религиозных обрядах, но не употребляются в пищу, например курения, или наркотические средства, или жертвенная кукуруза некоторых высокогорных общин в Андах (см. ниже, с. 344). Там, где растения — боги, труд земледельца — поклонение им.

Происхождение разных видов агрономии или особых систем агрокультуры нельзя рассматривать в отрыве от жизни практиковавших их обществ. Часто культурные предпочтения трудно объяснить на основе простого расчета материальной выгоды. Косьба травы на сено — один из традиционных праздников рабочего класса в Англии. Заготовка сена — общепризнанно одна из менее трудных задач при уборке урожая, и в английском сленге «убирать сено» по-прежнему означает «хорошо проводить время». В рассказе Джека Харлана, приведенном в качестве эпиграфа в начале этой главы, афганцы, направлявшиеся на уборку урожая, были нарядно одеты и весело настроены. Уборка урожая — повод для общего праздника и выражения благодарности, а это сплачивает общество, стирает различия, способствует ухаживаниям и прекращает споры и вражду. «Восточные деспоты», которые заставляют население строить ирригационные системы, знают, что это помогает сплотить народ. Они действуют в соответствии с этикой благодушного человека, который постоянно вмешивается в чужие дела и организует соседей для демонстрации в защиту прав. Иррациональный труд может быть благодатным, как узнали жители Финикса, помогая строить копию Стоунхенджа, упомянутую в начале второй главы. Произведенная пища должна быть съедена, это открывает дальнейшие возможности для организации общества, ибо, как сказал однажды мудрец, «если душа — это своего рода живот, то что такое духовное общение, как не совместная еда?» Общества, скрепленные общими празднествами, и лидеры, любящие проявления щедрости, всегда найдут, как использовать интенсивное земледелие и накопленные запасы пищи. Монументальная цивилизация — функция своеобразной общительности[488].

В определении выбора, который делает народ в отношении своего окружения, культура важнее разума и даже материальной потребности. Именно поэтому агрокультура не обязательно возникает там, где по меркам разума или согласно предсказаниям детерминистов для нее существуют благоприятные условия. В Калифорнии и в Южной Африке есть участки самой плодородной в мире почвы, где сегодня произрастают самые ароматные и размещаются сочные фрукты и самые производительные виноградники. Оба эти района были заселены уже за много тысячелетий до того, как поздние пришельцы попытались заняться здесь земледелием, и то самого примитивного типа: койкой Капской провинции так и не ушли дальше скотоводства; Калифорния кишела племенами разного происхождения, которые много веков оставались охотниками и собирателями, а рядом, в гораздо менее благоприятных условиях пустыни Сонома уже практиковалось земледелие.

Куда удивительнее выбор в пользу агрокультуры сделана народами в других средах: ведь если окружение кормит вас, зачем его менять? За исключением долины Желтой реки в Китае климат в период возникновения интенсивных методов обработки земли во всех регионах был слишком сухим, чтобы выращивать достаточные урожаи без использования речной воды для орошения. Но земледелие, в особенности в интенсивных формах, ставших общераспространенными, вовсе не единственный выбор, обеспечивающий жизнь. Эти регионы окружены разнообразными микросредами, среди которых и богатые дичью угодья, и области произрастания диких злаков, близко расположенные и вполне пригодные для сбора урожая методами собирателей[489].

При попытках понять причину возникновения раннего интенсивного земледелия нельзя упускать из виду еще три обстоятельства. Во-первых, земледелие в этих обществах может быть частью «пакета» или синдрома цивилизации: его можно объяснить победой цивилизационного зуда, стремления человека цивилизовать, изменять, перекрашивать, душить природу, переносить в поля геометрию городов. Во-вторых, земледелие, о котором мы говорим, может быть следствием, а не причиной сопровождающих его появление социальных перемен. Каковы бы ни были первичные методы заготовки пищи, народы, живущие в затопляемых долинах рек, переносящих ил, ради безопасности должны были коллективно противостоять наводнениям: каналы и дамбы необходимы для защиты собранного продовольствия и домов; возможно, в некоторых случаях это были народы, изгнанные соперниками из областей, богатых дичью и благоприятных для охоты. Мысль о том, что первые обитатели речных берегов скорее всего были беженцами, отрезвляет: по грубым, но реальным стандартам того времени их жизнь уступала жизни окружавших их «варваров».

Наконец, существует хорошо известная аналогия, к которой, однако, в данном тексте мы еще не обращались: выбор, сделанный европейским обществом XIX века в пользу индустриализации. Конечно, жизнь европейских крестьян не была счастливой и беззаботной аркадией; но она была гораздо лучше бедного, отвратительного и грубого бытия городской фабрики. Доиндустриальным ремесленникам приходилось проходить через строгое ученичество, и они попадали в западню непреодолимых социальных различий, но у них сохранялись определенная независимость и контроль над условиями своей работы. Хотя в долговременной перспективе индустриализация улучшила условия жизни, это потребовало от рабочих многочисленных жертв: жизнь их была тяжелой, тела изуродованы, они были лишены детства в ужасный «период приспособления»; и это была не бескорыстная жертва, а катастрофа, навязанная алчными и богатыми.

Данные объективной статистики, например, не оставляют никаких сомнений в последствиях воздействия атмосферы ранних текстильных фабрик: сильное потоотделение, слабость, нарушения пищеварения, затрудненные движения, ухудшение кровообращения, умственная отсталость, ослабление нервной системы, разрушение легких и отравления ядовитым машинным маслом и красителями. На фабриках середины XIX века обычно действовал 14- и даже 16-часовой рабочий день. Отупляющий голод равнодушные медицинские власти называли главной причиной восприимчивости рабочих к болезням. Трущобы ранних промышленных городов были инкубаторами болезней и беспорядков. Вырванное из привычных ритмов деревенской жизни население трущоб было уязвимо для подъемов и спадов промышленной экономики, которые могли обычную бедность за одну ночь превратить в страшную нищету[490].

Как возникновение массового земледелия признавалось неизбежным торжеством разума и прогресса, так и начало массового промышленного производства даже критиками его крайностей оправдывалось по тем же причинам. Например, в Европе XIX века социалисты, которые проклинали влияние последствий индустриализации на жизнь рабочих, в то же время воспевали марш истории к неизбежной кульминации. Сегодня, когда мы все еще не расчистили развалины, оставшиеся от индустриальной революции, ошибки прогрессистов избежать легче. Людей, приручивших пар, мы не считаем превосходящими остальное человечество интеллектом, нравственностью или воображением. То же самое можно сказать и о тех, кто в древности одомашнил растения.

Причины всеобщего принятия индустриализации со всеми ее недостатками помогают понять, почему массовое земледелие терпели поддерживавшие его общества. Оно приходило, так сказать, украдкой. Первые его стадии были вполне благоприятными, и лишь набрав большую инерцию, новое явление уничтожило здоровье и счастье своих жертв. В случае индустриализации этот процесс можно проследить по картинам художников, по их взгляду на происходящее. Все художники конца XVIII века разделяют то, что можно назвать взглядом Циклопа на промышленность: это односторонний романтический взгляд на кузницу Вулкана, как на картине 1760-х годов работы Дюрамо, где изображена фабрика по производству селитры, или на пейзаже 1801 года Лoтербурга, где мы видим изображение Коалбрукдейла: зловонные испарения печей заключены в пасторальную рамку. Рядом с этой картиной в Музее науки в Лондоне висят и другие, отражающие более поздние фазы. В середине XIX века Уильяму Иббитту Шеффилд кажется городом из утопии, сливающимся с окружающими холмами. Ровное зеленое свечение ничуть не затронуто дымом пятидесяти труб, вздымающихся параллельно церковным шпилям. Преобразованный ландшафт представляет собой расположенные рядом на большой площади шахту и железнодорожные пути, запасные ветки и гаражи. На переднем плане отдыхают рабочие, играют дети, а буржуазная семья с гордостью смотрит на город. И совсем иначе Лоури изобразил в 1922 году безымянный город, откуда изгнаны всякие следы природы, за исключением полосок мрачного неба, видного между дымными пятнами. В газовом свете и в мрачных тенях механически передвигаются похожие на спички люди с бледными, лишенными конкретных черт лицами. На заднем плане, как олицетворение духовных ценностей, словно исчезает призрачный собор[491].

Мы можем увидеть пропагандистские изображения о пользе массового земледелия на стенах храмов и на посуде древнего Египта и Шумера: полные муки мешки, крестьяне с идеальной внешностью, сады, раскинувшиеся под сенью колодезных журавлей[492]. На ранних стадиях земледелия на заливных долинах такой взгляд на него оправдан, потому что, пока это производство пищи не стало монопольным и не определяло организацию всей жизни, оно вносило полезное разнообразие и производило обогащающее действие. Производители зерна оказались так же зависимы от него, как мы зависим от промышленности: за определенным порогом, когда земледелие набирает размах и начинает стимулировать демографический рост, концентрация населения становится слишком велика, чтобы поддерживать его жизнь другими способами.

Сад Господень: аллювиальные архетипы

Все агрокультуры изменяют окружающую среду и представляют цивилизационный порыв в действии, но всего заметнее это — в свое время — на аллювиальных почвах в сухом климате. Начало процесса преобразования можно воссоздать на примере самых ранних известных поселений, которые имеют право называться городами или по крайней мере потенциальными городами — это «протогородские поселения» Иерихон и Катал-Хююк.

Окружение древнего Иерихона — на высоте в 650 футов ниже уровня моря, на дне глубокой впадины — на взгляд, на вкус, на ощущение кажется совершенно бесперспективной: земля, обожженная дыханием дьявола, зловонно горячая, покрытая корой серы и соды, загрязненная рекой, влекущей рыбу к смерти в соленом море. Но одиннадцать тысяч лет назад картина была иной: древние стены смотрели на аллювиальный веер, намытый с Иудейских холмов многочисленными притоками реки, текущей на юг от Галилейского моря. Река Иордан переносила много ила. Это объясняет извилистость ее русла среди древних серых отложений мергеля и гипса, лежащих сегодня на месте озера, когда-то занимавшего всю долину. На ее берегах когда-то росли библейские «джунгли Иерихона», откуда львы нападали на овчарни, чем грозил Бог раю[493]. В результате для жителей пустынь эта часть долины Иордана была «подобна саду Господа»; сами они, как израильтяне колена Иисусова, были из этого сада изгнаны. За эту землю постоянно воевали, ее часто завоевывали и на долгие периоды опустошали, разрушая города. Это было стратегическое звено, охраняющее доступ «через прорезанные реками в стенах долины проходы из пустыни в прибрежную Палестину»[494]. Те, кто хотел здесь жить, должны были укреплять свои поселения.

Репутацию «древнейшего города мира» Иерихону создали строения, относящиеся к десятому тысячелетию до н. э.: это прочные сооружения со стенами толщиной два фута, с кирпичной кладкой и каменным фундаментом[495]. Старейшие раскопанные укрепления со сторожевой башней, по сей день возвышающейся над руинами на двадцать футов, с определенной долей уверенности можно отнести к восьмому тысячелетию[496]. Культуру обитателей раннего Иерихона невозможно реконструировать за исключением дразнящих деталей: они хранили черепа, словно наделяя их жизнью и личностью, придавали им черты лица с помощью штукатурки. Они изготовляли нефритовые амулеты. Они, по-видимому, приносили в жертву детей, отрезая им голову над оштукатуренным бассейном[497]. Они питались зерном, выведенным из диких разновидностей ячменя и пшеницы, которые были частью естественной растительности заливных равнин. Город занимал десять акров: пространство для трех тысяч или чуть большего числа людей. И сегодня площадь аллювиальной полосы достаточно велика, чтобы прокормить такое количество даже при сборах одного урожая за год, если предположить, что дополнительные продукты дают охота и скотоводство[498].

Иерихон, несомненно, не единственный такой город: нам предстоит открыть еще немало подобных. Можно провести сравнить его с Катал-Хююком, построенном из кирпичей на аллювиальной равнине на территории современной Турции свыше семи тысяч лет назад. Почва, питавшая население, была создана наводнениями в дельте реки Карсамба; река впадала в ныне исчезнувшее озеро. Питаясь пшеницей и бобами, люди заселили городское пространство в тридцать два акра: муравейник жилищ, соединенных не улицами, как мы их понимаем, а дорогами, пролегавшими по плоским крышам. Дома одинаковой конструкции, стены, двери, очаги и даже кирпичи одинаковой формы и размера[499]. Другие подобные поселения пока не найдены, но Катал-Хююк, несомненно, не был уникальным явлением: в этом же районе уцелели стенные росписи, доказывающее существование другого, аналогичного поселения; товары для торговли поступали сюда с гор Тавра и даже с Красного моря. Небольшие поселения в долине Иордана, похожие на Катал-Хююк, были связаны с этим городом; такова, например, деревня Кайону, в которой жили строители насыпей из черепов, совершавшие жертвоприношения на полированных каменных плитах.

Менявшие продукты своего ремесла на сырье, жители города были богаты по меркам своего времени и владели сокровищами: острыми лезвиями, зеркалами из обсидиана и изделиями, полученные с помощью плавки меди, технику которой они со временем разработали. Но они никогда не были защищены от капризов природы. И поклонялись символам ее мощи: быкам с чудовищными рогами и вываленными языками; присевшим перед прыжком леопардам; гигантским кабанам со смеющейся мордой и торчащей на спине щетиной. Большинство горожан умирало в возрасте двадцати-тридцати лет, их трупы ритуально скармливали стервятникам, а кости хоронили затем в общих могилах.

Катал-Хююк существовал почти две тысячи лет, но, когда питавшие местность воды иссякли, город был обречен. Даже в период высшего расцвета, в начале шестого тысячелетия до н. э., плодородных земель было немного, а связи с окружающим миром ненадежны. Слишком ограниченные ресурсы не позволили этому городу стать значительным историческим экспериментом по созданию великой цивилизации. Может, это и несправедливо, но большинство ученых вообще не признают его цивилизацией[500].

Цивилизацию общепризнанных масштабов можно создать только на основе концентрации ресурсов. Ресурсы можно концентрировать только при наличии хороших связей. И в своей длительной истории человечество использовало сообщение по водным путям. Морская технология помогла цивилизациям перешагнуть через моря. А за последние пятьсот лет мы научились переплывать и океаны. Но на протяжении большей части истории самыми обычными путями передвижений на значительные расстояния и торговли были реки, и именно на таких водных путях возникали цивилизации. Реки, которые обеспечивали и аллювиальную почву, и торговые маршруты, породили самые знаменитые цивилизации древности: цивилизации Месопотамии, «Междуречья» Тигра и Евфрата (большая часть этой территории теперь принадлежит Ираку), долина Нила в Египте, долина Инда в Пакистане и равнины Желтой реки в Китае.

Все эти цивилизации погибли или претерпели трансформацию между четвертым и вторым тысячелетиями до н. э. Но их влияние было столь велико, что справедливо будет сказать: именно они сформировали наше представление о цивилизации вообще. Что мы представляем себе, когда слышим слово «цивилизация»? Сфинксы и пирамиды, зиккураты и клинописные таблички, бронзу эпохи Шан и Великую стену, обветренные остатки былых городов в местности, превратившейся в пустыню. По ошибочной, но очень цепкой традиции археологи даже называли эти ранние миры речных долин «колыбелью» цивилизации — тем зародышем, от которого цивилизация распространилась по всему миру.

Отказ от рассеяния: долина великой реки

В этих местах начинаются обычные истории цивилизации. Помещая их в книге относительно поздно и отводя им не самое главное место среди обитателей лесов и степей, я рискую навлечь на себя обвинения в извращенности или любовании этим. Но я делаю это сознательно, желая выделить три важных положения; читатель уже должен был их заметить, но, чтобы застраховаться от непонимания, сформулирую точнее. Во-первых, историю цивилизаций нельзя излагать хронологически без того, чтобы впасть в заблуждение. Если у цивилизации и было историческое начало, момент появления на свет, мы не знаем, когда это произошло. Например, прежняя уверенность в том, что Шумер — первая культура, достойная называться цивилизацией, рассеялась под влиянием растущего понимания того, что различные составляющие цивилизации из нашего традиционного списка признаков возникали в разное время и в разных местах: земледелие возникло в районах Новой Гвинеи (см. ниже, с. 350–354) и на юго-востоке Азии, а возможно, и в Перу раньше, чем в Шумере и долине Иордана[501]. Благодаря недавним находкам мы получим образчики существования того, что можно назвать письменностью, в Китае и, возможно, на юго-западе Европы раньше, чем в Шумере. Старейшим обнесенным стеной городом, мы сейчас считаем Иерихон, но первые монументальные здания, согласно современным представлениям, возникли на Мальте (см. ниже, с. 422–424).

В любом случае все традиционно идентифицирующие элементы цивилизованной жизни возникают очень незаметно, неравномерно, с частыми отступлениями и компромиссами. Соотношение между земледелием и собирательством в жизни обществ, практикующих оба занятия, — а большинство человеческих общностей относится именно к этой обширной группе — меняется таким образом, что нанести на карту результаты возможно далеко не всегда, не исключая критический момент, когда это соотношение решительно склоняется в одну сторону. Охотники часто меняют пастбища своей добычи, поджигая лес, устраивая изгороди или просто перегоняя животных. Собиратели обычно оставляют в земле семена. На Андаманских островах женщины, собирая плоды дикого ямса, возвращают на место его стебли, чтобы «обмануть Пулугу», капризную богиню, которой принадлежит ямс[502]. В Таиланде в начале 1960-х годов «красные археологи» в поисках следов существования раннего земледелия нашли в пещере хранилища зерна, очевидно, оставленного для посадки 12 тысяч лет назад[503].

Во-вторых, свержение с трона Шумера, Египта, Китая и Инда, отказ от признания их ведущей роли позволяет поместить их в контекст, в котором они сами становятся понятнее. Они входят в один класс сред, где возникает цивилизация, — класс не обязательно лучший или более благоприятный. К этому месту книги читателю, который был настолько снисходителен, что добрался до него, должно быть ясно, что цивилизационный импульс распространен чрезвычайно широко. Почти любое окружение, в котором способен жить человек, испытало на себе его стремление приспособить среду к человеческим потребностям. И преобразование природы в болотах и лесах может быть не менее впечатляющим, чем на почти не знающих дождей речных берегах.

Наконец, в-третьих, стремление поставить цивилизации этих древних речных долин во главе списка подкрепляет то, что я называю диффузионистской иллюзией.

Люди всегда говорили о «распространении» цивилизации из одного места в другие, а не о ее возникновении другими путями. Мне кажется, причина тому — две формы самообмана. Первая — это похвала самому себе. Если мы предполагаем (из чего обычно люди всегда исходили на протяжении своей истории), что наш образ жизни — вершина человеческих достижений, нам необходимо представить его уникальным или по крайней мере редким: когда находишь много примеров того, что считал уникальным, приходится объяснять это рассеиванием. Но в действительности цивилизация — явление вполне заурядное, цивилизационный порыв настолько распространен, что преобразует почти любую пригодную для жизни среду. Народы, которые перед лицом природы согласны отказаться от этого порыва или сильно его сдерживают, встречаются гораздо реже тех, кто, подобно нам, сокрушает природу, делая из нее то, что мы одобряем. Отношение таких сдержанных культур объяснить гораздо труднее, чем отношение культур цивилизованных.

Второй самообман — это вера в то, что можно назвать ошибкой миграционистов, сильно искажавшей представление предшествующих поколений о далеком прошлом. Наши представления о доисторических временах формировались в конце XIX и в начале XX веков, когда Европа переживала свою великую имперскую эпоху. Опыт этих времен внушил самозваным империалистам веру в то, что цивилизация — нечто нисходящее от высших народов к низшим. Предоставленные самим себе, варвары так и остались бы некультурными и нецивилизованными. Представления того времени почти без изменений проецировались на прошлое. Стоунхендж считался чудом, на которое люди, реально его построившие, не были способны — точно так же как белым пришельцам казалось, что развалины Великого Зимбабве оставлены чужаками (см. ниже, с. 369) или постройкой городов майя (см. выше, с. 232) руководили откуда-то издалека. Царские золотые сокровища начала бронзового века из Уэссекса ошибочно приписывались царю Микен. Сложность эгейской дворцовой жизни (см. ниже, с. 425) считалась заимствованной с Ближнего Востока. Почти любое достижение, любое серьезное изменение в доисторическом мире ученые-миграционисты рисовали как нечто подобное последующему европейскому колониализму и приписывали влиянию мигрантов, или ученых, или людей превосходящей культуры, рассеявших тьму варварства своим цивилизационным просвещением. Ученые, перед глазами которых была священная история евреев или рассказы Геродота о переселениях народов, имели все основания доверять своим чутью и опыту и наносить прогресс цивилизации на карту. Результатом стало оправдание картины того времени: мир, в котором народы размещены по старшинству, разложены по полочкам сообразно своим способностям, полагавшимся врожденными[504].

Но ученая мода меняется с культурным контекстом, и сегодня «процессуальные изменения» считаются причиной тех перемен, что ранее приписывались рассеиванию и миграциям. Народам совсем не обязательно учиться земледелию у соседей, хотя в некоторых случаях они, конечно, могли это делать; процесс, приводивший к этому в одной части земного шара, мог повториться и в другой. То же самое касается письменности или одинаковых способов хранения и передачи информации. Больше не считается, что великие цивилизации речных долин, ранее называвшиеся «первичными» или «зародышевыми», оказывали формирующее влияние друг на друга, тем более представляли модель цивилизации, которая сознательно, по цепочке подражаний принималась во всем мире[505].

Некоторые устаревшие положения относительно рассеяния элементов цивилизации дожили до наших дней, причем они располагают доказательствами разной степени надежности. Например, письмо часто считалось, а кое-кем и сегодня считается месопотамским изобретением, которому подражали повсюду. Различные аспекты прикладных наук и математики западного мира возводятся к Египту. Инд, как мы увидим, превозносят — со страстной верой, которая еще нуждается в доказательствах, — как сердце Индии. Большая часть изобретений, которые, не считая последнего времени, помогали людям подчинить среду, восходит к Китаю.

Некоторые из упомянутых и подобных заимствований, несомненно, имели место. Цивилизации должны испытывать самые разные влияния, иначе они завянут или начнется застой[506]. Эпоха Шан, вероятно, заимствовала погребальные обряды у культур долины Янцзы, некоторые виды искусства — из Центральной Азии, колесницу — у степняков и практику пророчеств — у соседей с севера и юга[507]. Но это очень общая картина взаимовлияний, так все цивилизации обогащают друг друга. Ошибочно полагать, будто цивилизации в разных природных средах не способны развиваться самостоятельно без помощи народов древних речных долин. Например, попытки доказать, что цивилизация в Америку принесена египтянами или китайцами, кажутся глупыми: общего очень мало, и всякое сходство крайне поверхностно. Царей Копана (см. выше, с. 232) изображали с бородой, которая сделала бы честь любому китайскому мандарину; но они нисколько не похожи на китайских императоров[508]. Монументальные здания и сложная математика и астрономия были известны в отдельных частях Западной Европы задолго до влияния, которое оказало на этот район восточное Средиземноморье. Письменность возникала независимо, разными способами в удаленных друг от друга частях света.

Действительно, масштаб и стремительность расширения наших знаний о ранних системах письма привели хронологию и само определение понятия письменности в хаос. Какое количество информации должна передавать система, чтобы ее можно было назвать письмом? Были ли письмом палки с зарубками или шнурки с узелками (см. ниже, с. 350, 387)? Картины-надписи в Месопотамии — картины или надписи?[509] Ответ на эти сложные вопросы может привести к радикальному пересмотру традиционных схем. Язык предков современных китайцев представлялся неясным, пока не были изучены четкие надписи на гадательных костях эпохи Шан, относящиеся ко второму тысячелетию до н. э.; однако кажется несомненным, что система записи информации с помощью символов обнаружена в Китае на глиняных сосудах из Пан-По, внутреннего района культурной зоны Янцзы; эта посуда относится к четвертому тысячелетию до н. э. Символы можно также трактовать как номера или клейма гончара: вряд ли это надписи, поскольку символы просты и используются каждый раз по одному. Так письмо это или нечто недостойное такого названия? Панцири черепах, обнаруженные недавно в Вуяне, относятся к еще более раннему времени — по меньшей мере на тысячу лет; но на них есть знаки, которые можно объяснить только одним — это система символических представлений. Благоговение, которое нам следовало бы испытывать при мысли о том, что соединение изолированных символов способно передавать рассказы и давать доказательства, рассеялось из-за давнего знакомства с такой возможностью. Некоторым культурам потребовались тысячелетия, чтобы сделать такой шаг, пусть даже систему письма они использовали для других целей: написания ярлычков, гадания, решения бюрократических задач, записи заклинаний.

В прошлом ложное представление о «рассеянии» было так сильно, что возникновение цивилизации считали возможным только в долинах аллювиальных рек[510]. Теперь мы можем уверенно отбросить это предположение. Аллювиальные почвы не были, как принято считать, средой, единственно пригодной для рождения цивилизаций в древние времена. Однако они давали определенные преимущества и обладали несомненными чертами сходства: плодородная почва делала речные долины непохожими на окружающие земли. Как следствие, у обитателей долин вырабатывалось ощущение отчетливой самоидентификации, отличной от соседних земель, жителей которых презирали как варваров. У всех этих цивилизаций существовала необходимость контролировать разлив и направлять воду по каналам, чтобы земледелие давало максимальный эффект. В результате возникали могучие государства и образ жизни, основанный на совместном труде. Плодородие позволяло этим государствам создавать запасы продовольствия, а это — одна из важнейших предпосылок цивилизации: уверенность в будущем.

Все это не означает, что жизнь граждан цивилизаций долин была легкой. Если по очереди посмотреть на эти среды, то мы увидим: во-первых, что все они очень требовательны, даже потенциально опасны; во-вторых, с каким трудом давались этим цивилизациям достижения.

От Шумера к Вавилону

Отсюда начинается основная часть историй цивилизации, и здесь, по традиционному представлению, «зарождается история» — между нижним течением Тигра и Евфрата, близ того места к западу, которое когда-то покрывал Персидский залив и которое теперь заболочено. Археологи, раскопавшие поселения и расшифровавшие письменность людей, живших здесь в четвертом, третьем и втором тысячелетиях до н. э., почти все им сочувствовали: находки свидетельствовали, что здесь жили искусные ремесленники, писатели с развитым воображением, предприимчивые купцы, патриотически настроенные политики, дельные чиновники и юмористы со склонностью к сатире. На протяжении двух тысячелетий развития их искусства собственное представление этих людей о себе остается неизменным: любители музыки, пиров и войн с большими круглыми головами и толстыми животами. Их ощущение собственного отличия от соседних народов, вероятно, было оправдано: другой язык; себя они считали чем-то единым; сегодня это единство называется Шумер.

Это был народ, строивший корабли в безлесной местности, создававший шедевры из бронзы в районе, где невозможно отыскать металл, воздвигавший сказочные города без камня и перекрывавший реки, как и сегодня делают живущие в районе местных болот арабы, с помощью хвороста, тростника и почвы. Их земля не только бедна ресурсами — среда откровенно враждебна человеку. «Созреет ли зерно? — спрашивает пословица. — Не знаем. Высохнет ли оно? Не знаем»[511]. Природа, персонифицированная в шумерской литературе, выглядит злобной. Солнце ослепляет людей и сжигает землю. Под ветром земля «трескается, как горшок»[512].

Сегодня, под тем же солнцем и ветром, реки Тигр и Евфрат текут из далекой земли дождей по выжженной пустыне, как струйки по оконному стеклу. В пятом и шестом тысячелетиях до н. э., когда здесь возникало земледелие, район, вероятно, не был таким сухим — сейчас здесь ежегодно выпадает от шести до восьми дюймов осадков, а летняя температура превышает 120 градусов по Фаренгейту. Тем не менее и тогда дожди в центре Шумера выпадали редко и в основном зимой. Даже несмотря на орошение здешнее лето, слишком жаркое и сухое, не позволяло производить пищу для ранних городов, поэтому их жители рассчитывали на зимние урожаи пшеницы и ячменя, лука, льняного семени, чечевицы, кунжута и вики. Необходимы были трудоемкие земляные работы — чтобы поднять жилища над уровнем разлива и сохранить воду для использования. О сложностях политического и экономического управления на протяжении всей эры месопотамский цивилизации на берегах Тигра и Евфрата рассказывает комический диалог из Аккада.

Слуга, повинуйся мне, — начинает хозяин. — Я дам пищу нашей стране.

Дай, хозяин, дай. У того, кто дает пищу этой стране, собственный ячмень остается, но доход от процентов на отданное становится огромным.

Нет, слуга, я не дам пищу моей стране.

Не давай, хозяин, не давай. Отдавать все равно что любить… рождать сына… Тебя проклянут. Съедят твой ячмень, а тебя уничтожат[513].

Когда здесь выпадает дождь, он обрушивается потоком, принесенным бурей, а небо освещается блеском молний. «По приказу разгневанного бога, — пишет древний поэт, — буря уносит страну». Наводнения, которые создают залог жизни — аллювиальную почву, — капризны и опасны. Вода Нила и Инда прибывает и спадает постепенно, в предсказуемом ритме, но Тигр способен разлиться в любое время, он сносит плотины и переливается через дамбы. В другое время пустынные песчаные бури душат земледельцев и губят посевы. Авторы произведений месопотамской литературы — самой древней художественной литературы, дошедшей до нас в письменной форме, — изображают мир, в котором господствуют или который по крайней мере накрывают своей тенью боги бури и наводнения.

Верховный бог Энлил — «Призвал бурю, что уничтожит землю… бури выли в небе… ураган, безжалостный, как волна наводнения, поглощает корабли.

Все это собрал он у основания неба и зажег со всех сторон опаляющий жар пустыни. Как жар полдня, жег этот огонь»[514].

Земля и вода — благожелательные силы, соединившиеся для создания аллювиальной почвы, — тоже воспеты в стихах. Земля как дом растений персонифицирована в образе Нинту и изображалась за кормлением грудью, в окружении младенцев и зародышей. Вода, оплодотворяющая землю, представлялась богом мужского пола — Энки, способным «очистить рот Тигра и Евфрата, сделать растительность пышной, создать плотные облака, дать в изобилии воду всем пахотным землям, заставить зерно поднять голову из борозды, превратить пустыню в пастбище». Но это все же были подчиненные божества, которыми всецело распоряжаются буря и наводнение.

В самом известном произведении литературы Месопотамии, эпосе «Гильгамеш» (существующая версия этого эпоса записана примерно в 1800 году до н. э., но основана на гораздо более древней традиции), природные силы, создающие естественную среду Месопотамии, создают и историю. Когда на героя поэмы нападает чудовище, изрыгающее огонь и чуму, боги вмешиваются и ослепляют нападающего палящим ветром. Когда Гильгамеш плывет по Океану Смерти в поисках тайны бессмертия, он встречает лишь одну семью, пережившую катастрофу, разразившуюся по божественному капризу: древнее наводнение уничтожило все остальное человечество, и даже сами боги в «страхе, как собаки, жались к стене»[515].