Глава 5 Портрет с натуры

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

Портрет с натуры

Жизнь в России во все времена складывалась своеобразно: она протекала «вне слов»: слова были сами по себе, жизнь шла по своим тропам, проложенным среди болот, ухабов и крутых спусков, хотя «на словах» могла бы бодро мчаться по прекрасной асфальтированной магистрали.

Создается впечатление, что для радикальной российской интеллигенции только красивые слова и важны для жизни. Она искренне полагает, что все дело в них, что точно подобранные слова могут перевернуть жизнь, и интеллигенция не жалеет нервных клеток на смертельные схватки со своими «словесными» врагами, которые для счастья России, для процветания науки и культуры всегда держат наготове свой словесный рецепт.

Много понаписано, много переговорено, много напридумано красивых слов, в частности, о том, почему Россия живет так, что ее постоянно надо «спасать», чего не учли, что переоценили прежние правители, почему они делали то, а не это и так далее.

Происхождение подобной патологии следующее. Идеология петровских реформ безраздельно подчинила личность государству, но в то же время внесла в политику правительства своеобразную идеологическую двойственность: оно было вынуждено одновременно опираться на две взаимоисключающие силы – традиционную для православного человека сакральность самодержавной власти и европейское просвещение, без которого перенимать научные, технические, а тем более культурные новации у Европы было бессмысленно.

Просвещение и внесло в «русское общество не только западную образованность, но и европейский дух свободы, создавая идейную основу будущей интеллигенции – независимой от государства и оппозиционной ему общности, возникающей в тот момент, когда консервативная традиция государственного монизма берет верх над прозападнической тенденцией к просвещению и либерализации» [121].

Если чуть понизить степень обобщения, то выяснится еще одна деталь – авторитарная власть никогда не нуждалась в людях, имеющих собственное мнение, ибо рядом с такими людьми власть уже не воспринималась как авторитарная. Николай I, к примеру, любил повторять, что ему нужны люди преданные, а не умные.

Интеллигенция в России оказывалась поэтому обреченной на интеллектуальное отщепенство. «Это отщепенство, – пишет П. Б. Струве, – и есть та разрушительная сила, которая, разлившись по всему народу и сопрягшись с материальными его похотями и вожделениями, сокрушила великое и многосоставное государство» [122]. Да, соглашается с ним П. И. Новгородцев, отщепенство русской интеллигенции от государства имело «роковые последствия» [123].

Но все же связывать все беды России только с сущностными началами русской интеллигенции было бы неправильно. Будь крепки исторические традиции да прочны религиозные и нравственные начала русского народа, никакие стенания горстки вечно комплексующих интеллигентов ни к чему бы не привели. А они привели. Значит, надо копать глубже.

…В.О. Ключевский выделял четыре основных импульса, существенно повлиявших в допетровской России на расшатывание нравственных основ нации: падение Византии, борьба московского государя со своими боярами, пресечение старой династии Рюриковичей и церковные новшества патриарха Никона (раскол) [124].

Россия тяготела к Византии, но в середине XV века басурманы покорили Константинополь и столицы православия не стало. Россия еще не успела укоренить в своей душе идеи Христа, как ее поглотили монголы, а за два с половиной столетия ига сменилось восемь поколений православных; после освобождения России в XV веке это был уже исстрадавшийся, вымученный, догматизированный и отсталый Христос. Европейское христианство ушло далеко вперед, а Россия стала вынашивать затхлую идею «Москва – третий Рим». Идея оказалась утопической и поклонение ей в итоге привело к расколу, к окончательному надлому и срыву русской души – глубоко верующей, впечатлительной и темной. Московское православное царство стало, по выражению Н. А. Бердяева, «тоталитар-ным государством». А суть раскола русский философ видел в том, что раскол поставил под вопрос мессианское призвание русского народа, что православное царство, третий Рим «повредилось» государственной властью, а высшей церковной иерархией «овладел антихрист» [125].

Истинное православие «уходит под землю». Далее раскол как бы трассируется через всю российскую историю: раскольничьей стала русская радикальная интеллигенция, считавшая, что властью в стране наделена «злая сила», по сути раскольничьим оказалось и диссидентское движение в середине XX века.

Раскол породил еще один феномен, его можно назвать «фе-номеном протопопа Аввакума». Суть его удачно, на наш взгляд, схватил В.К. Кантор: с этого феномена ведет свою родословную «принцип свободы вопреки», который мог опираться только на личную жертвенность. Именно тогда в России возник принципиально «новый тип личности, которая не идет вместе с государством, а отстаивает себя вопреки власти, за свое слово отвечая жизнью» [126].

Вот оно, чисто русское: протопоп Аввакум и пошедшие за ним сторонники старообрядчества явили собой один из первых, вставших во весь рост, типов русских интеллигентов, по духу прежде всего. Люди, сжигавшие себя ради веры, боровшиеся за свободу духа вопреки власти и обуявшего народ чувства стадного страха, стали объектом любви, подражания. Да, именно от старообрядцев, посеявших в русскую почву идеалы «свободы вопреки», ведет свою генеалогию радикальная ветвь русской интеллигенции.

Русская православная церковь уже к началу XVIII столетия была бессильной и униженной. Она перестала быть той церковью, которая «не только имела когда-то великих святых и проявила великое духовное творчество, но и своею нравственной силой содействовала объединению русского народа и спасению его от татарщины и развала Смутного времени» [127]. Эта униженность православной церкви не могла не сказаться на прогрессирующем развитии депрессивного состояния русского национального духа.

Следующий этап болезни: апатия, безразличие, а по сути – паралич духа и привел в итоге к тому, что народные массы оказались глухи к спасительным стенаниям русской интеллигенции, что православие не стало той нравственной броней, которая в другой ситуации могла бы с легкостью отразить все удары по тысячелетнему укладу народной жизни. Сакральность души русского народа оказалась весьма неглубокой, ее хватило лишь на то, чтобы внутренне принять и даже оправдать насилие.

Да, в критический момент нравственный стержень народа быстро переломился, и народ российский не смог противостоять напору разрушительной стихии. А возможно – и это вернее – не счел нужным сопротивляться: кому? он же и явился этой самой стихией, она была для него родной, вполне русской по размаху и удали. Вывод, сделанный В. С. Соловьевым, приходится по этим причинам признать убийственно точным: «Власть духовная, носительница высшего нравственного начала в обществе, никакого нравственного авторитета у нас не имеет» [128].

…Мы уже отметили, что понятие «лишний человек» – не литературная выдумка классиков, в нем сосредоточено важнейшее и самое, пожалуй, пагубное свойство интеллигенции: ее органическая неспособность заниматься живым, каждодневным, утомительным делом. Когда-то интеллигенцию действительно отлучили от практически нужной стране работы, зато не очень активно затыкали ей рот, когда она о ней рассуждала. У нее и выработалась обманчивая иллюзия, что любое громкое слово и есть то самое настоящее дело. Как только интеллигенту надлежит решиться на что-либо конкретное, он охотно будет прислушиваться к своему внутреннему голосу и не сможет вполне отрешиться от обуявшего его нравственного недоумения. Для русского интеллигента принципы всегда брали верх над реальными проблемами повседневной жизни [129]. Поэтому он сам создает свой комплекс, преодолеть который не в состоянии. Русский интеллигент еще ничего не сделал, а уже всего боится.

Вот что, к примеру, писал про своего Ивaнова А. П. Чехов: «Такие люди, как Иванов, не решают вопросов, а падают под их тяжестью. Они теряются, разводят руками, нервничают, жалуются, делают глупости и в конце концов, дав волю своим рыхлым, распущенным нервам, теряют под ногами почву и поступают в разряд “надломленных” и “непонятых”»… [130]

Проблему усугубляет то, что житейские и даже профессио-нальные занятия интеллигента – не главная забота его жизни. Его предназначение – миссия спасителя: народа, России, человечества. Личный дом, семья, достаток истинного интеллигента не интересуют. Он выше этой мелкой бытовой возни. К тому же он всегда на людях, «он спасает народ, – да оно и легче и занятнее, нежели черная работа дома», – с едкой иронией заключает М. О. Гершензон [131].

Такой интеллигент выстраивает в своем сознании множество химерических проектов, искренне считая их благодетельными. Однако практические его действия всегда оглядочны. Именно по этой причине, как считал русский юрист и философ П. И. Новгородцев, пружиной кризиса интеллигентского сознания является его собственный «рационалистический утопизм». Для интеллигента он неразрешим, ибо кризис этот – порождение его сущностного начала. Неделовитость русской интеллигенции оказывается таким образом оборотной стороной ее идейности.

Сознание интеллигента неизбежно раздваивается: его миссия – осчастливить народ, он один знает, как это сделать, но сам ничего сделать не может и потому, отвечая в своем сознании как бы за все, он на самом деле ни за что не отвечает. З. Н. Гиппиус подобрала для этого феномена русской интеллигенции очень точные слова: «трагедия безответственности» [132]. Так интеллектуальная свобода, свобода как категория нравственная, вступая в зацепление с другими нравственными началами, оборачивается для интеллигента гордиевым узлом психофизических комплексов. Интеллигент всегда – друг разума и раб собственного сознания.

В 1897 г. В. О. Ключевский [133] поделил русскую интеллигенцию на три типа. Их, сохраняя авторскую интонацию, мы поиме-нуем более конкретно. К первому типу относится интеллигенция с примитивным интеллектом, это «люди с лоскутным миросозерца-нием, шитым из обрезков газетных и журнальных». Ко второму принадлежат люди с догматическим интеллектом, «сектанты с затверженными заповедями, но без образа мыслей и даже без способности к мышлению». Наконец, к третьему типу В. О. Ключевский причислил интеллигентов без всякого интеллекта вообще. Такие люди, как «щепки, плывущие по течению», они «без верований и без мыслей, с одними словами и аппетитами».

А вот какого мнения о русской интеллигенции был А. П. Чехов. По его наблюдениям вся интеллигенция – это «слизняки и мокрицы». Далее: «Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, которая никак не может придумать для себя приличного образца для кредитных бумажек, которая не патриотична, уныла, бесцветна… которая брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать… вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях – и все это в силу того, что жизнь не имеет смысла…» [134].

Прочитав все это, ничего не остается, как согласиться с мнением М. О. Гершензона, что «сонмище больных, изолированных в родной стране, – вот что такое русская интеллигенция» [135].

Не очень симпатичные характеристики. Признаюсь, неловко их было воспроизводить. Однако и великий историк, да и великий писатель, непосредственно наблюдавшие за деструктивной словесной суетней русской интеллигенции и точно зная, к чему это может привести, имели на них право.

Можно, разумеется, не обращать внимания на сердитую оценку В. О. Ключевского и не отнимать у интеллигенции единственное ее богатство – интеллект, а поступить иначе: просто перечислить то сущностное, без чего интеллигент уже и не интеллигент вовсе, и посмотреть, станет ли при этом его портрет более привлекательным. Тем более над этим размышляли многие и было бы несправедливо пренебречь плодами их анализа.

Иными словами, если А. П. Чехов изобразил эмоциональ-ный портрет интеллигенции, то мы попытаемся подойти к этой задаче аналитически, т.е. разложить цельный образ на составные элементы, но так, чтобы из них этот цельный образ легко складывался.

Итак, основная черта русского интеллигента – его внутренняя оппозиционность системе, он ее не приемлет, а потому не помогает власти, а противостоит ей. Но противостояние интеллигенции всегда деструктивное, ибо русская интеллигенция беспочвенна. К тому же она наделена целостным (по сути тоталитарным) миросозерцанием, из коего проистекает лютая нетерпимость к инакомыслию и крайне опасный максимализм во всем.

Эти качества дополняют столь же типические штрихи: любовь ко всему народу и полное равнодушие к человеку, стремление к свободе для всех и пренебрежительное отношение к свободе каждого. Русскому интеллигенту свойственны к тому же чисто нервические протуберанцы интеллекта, причудливо переплетающиеся с удивительной «ленью души» (С. Н. Булгаков) и забвением собственной гордости, которое не может оправдать даже христианское всепрощение.

Интеллигент, как точно подметил С. Н. Булгаков, «порою впадал в состояние героического экстаза, с явно истерическим оттенком» [136]. Этот портрет дополняет еще один мазок, наложенный М. О. Гершензоном, – интеллигенция, по его мнению, в массе своей «безлична, со всеми свойствами стада: тупой косностью своего радикализма и фанатической нетерпимостью» [137].

Как это ни странно, но заведомая деструктивность интел-лигентской оппозиционности связана с ее беспочвенностью. Ф. А. Степун отметил, что именно беспочвенность интеллигенции и есть ее основная почва. «Будь это иначе, – пишет философ, – пригоршня беспочвенных идей, брошенная на вспаханную войной (первой мировой. – С.Р.) землю кучкою “беспочвенных интеллигентов”, не могла бы дать тех всходов, которые она дала, – всходов, от которых содрогается мир» [138].

Беспочвенность интеллигенции, пожалуй, самая страшная ее трагедия потому прежде всего, что интеллигент всегда искренен в своих порывах, он вкладывает в них душу, но реальной отдачи не видит, а потому получает не удовлетворение, а лишь озлобляется и начинает новый виток метаний. К тому же порывы интеллигента всегда ориентированы на идеалы, но в реальной повседневности он вынужден служить лишь сиюминутным интересам, хотя уверен, что служит идеалу. По этой причине интеллигент с легкостью и столь же искренно эти идеалы меняет. Интеллигенция поэтому всегда отщепенна не только от народа, но и от власти, которой подобные «слуги» не нужны. Она неизбежно оказывается между жерновов и ее, как правило, перемалывают.

Интеллигент, не грех и повторить, живет в мире слов. Слова для него все: через них он видит мир, с их помощью выстраивает теории улучшения мира и считает их единственным благом. Интеллигент в мгновение ока становится рабом своей доктрины и непримиримым хулителем спасительных идей других. Своя теория для него – идол. Русский интеллигент в силу все того же тоталитарного миросозерцания не мыслит своей жизни без идолов. Он их делает, как писал князь Е. Н. Трубецкой, «изо всего на свете: из народа, из партии, из формулы, из учения, в котором он видит “последнее слово науки”» [139].

И самое страшное в том, что из предмета поклонения идол неизбежно становится единственным критерием нравственных обязанностей. Идолопоклонники по природе своей мечтатели. И коли идол для них тождествен идеалу, то, нетрудно себе представить, сколько зла в период «исторической хляби» принесли русскому обществу эти интеллигентские мечтания. М. И. Цветаева не зря заметила, что откровенные властолюбцы менее страшны государству, нежели мечтатели. Да, «революции делаются Бальмонтами, а держатся Брюсовыми» [140].

Попробуем разобраться в нарисованном портрете более детально.

Н. А. Бердяев замечает, что «русская интеллигенция всегда стремилась выработать в себе тоталитарное, целостное миросозерцание, в котором правда-истина будет соединена с правдой-спра-ведливостью» [141]. Причина все та же: отщепенство интеллигенции, сознание того, что она не нужна власти и полная внутренняя убежденность, что Россия без нее пропадет. Такая взаимонеприемлемая раздвоенность сознания диктовала свое, чисто интеллигентское вuдение окружающей действительности, в нем все было взаимосвязано и не оставалось места для сомнений и додумок. Такая целостность в глазах интеллигенции была гарантией истинности. Именно отсюда и проистекают максимализм интеллигенции, ее абсолютная нетерпимость к инакомыслию. Надо ли говорить, что именно тоталитарное миросозерцание сводилось у русской интеллигенции к погоне за миражами и абсолютами.

Максимализм русского человека, его тягу к Абсолютному Н. А. Бердяев связывал с глубинной, подчас неосознаваемой его религиозностью. Это, конечно, так, ибо поклонение Абсолютному, без деформации сознания человека, может быть только религиозным. Но коли само миросозерцание русского человека тоталитарно, то он невольно как к Абсолютному относится и к продуктам человеческого разума, его сознание так устроено, что он внутренне всегда готов воспринять их как Абсолютную истину. Поэтому религиозное поклонение в России всегда органично сочеталось с идолопоклонством.

Нравственной базой одного из популярных у интеллигенции второй половины XIX века «социалистического миража» оказался невероятный сплав веры и атеизма как абсолютной веры. Русская душа, склонная к абсолюту во всем, не могла смириться с тем, что Господь допускает массу несправедливостей в реальной земной жизни. Раз так, то божеская жизнь не во всем правильна, значит, влияние Бога не во всем абсолютно. Абсолютным тогда можно провозгласить атеизм, допускающий самим влиять на жизнь так, чтобы сделать ее более справедливой, более божеской. Допустив такое, русская радикальная интеллигенция душой приняла возможность, а главное допустимость насильственного передела жизни. Это было фундаментальным нравственным преступлением перед верой. Совершив его, русские радикалы стали спорить уже по частным вопросам, касающимся средств такого передела.

Одним из первых истинный ужас за будущность России без Бога испытал Ф. М. Достоевский. Его «Бесы» – это вопль русского писателя, его заклинание: люди, не давайте воли гордыне! Гордыня – это без Бога! А без Бога – все дозволено! В этом – беспросветность. В этом – конец! Достоевский подобную будущность России не столько даже понял умом, сколько прочувствовал душой, сколько провидел сквозь время [142].

Приведу классический образчик чисто интеллигентского вuдения «светлого будущего». Великий русский кристаллограф Е. С. Федоров, захваченный революционным бунтарством 1905 г. и даже вознесенный его волной на выборный пост директора Петербургского Горного института, публикует в двух номерах практически недоступного для широкой публики ведомственного журнала (и на том спасибо) философско-методологическое эссе «Перфекцио-низм». В нем он обосновал так называемый «закон перфекционизма», т.е. более общее выражение закона эволюции Ч. Дарвина. Он как ученый-естественник понимал, что «в лоб» эволюционную тео-рию к развитию общества не пристегнешь. А очень хотелось, ибо она содержала все желанные для русского интеллигента факторы эволюции общественного развития: борьбу и выживаемость более совершенных форм.

И Е. С. Федоров сочиняет свой вариант «неравномерной эволюции». Правила же этой неравномерности и выводятся через законы перфекционизма. Для их обоснования он сделал все необходимые уступки строгой методологии: ввел представление о «кон-сервативных душах», наилучшим образом приспособленных именно к данному моменту. Ясно, что консерватизм, по Е. С. Федорову, естественным образом переходит в реакцию. Появляются «реакцион-ные души». Эти ради собственного спасения пускаются уже на все тяжкие, у них нет не только стремления к истине, но даже представления о ней. Вместе же с истиной, само собой, гибнет и справедливость.

Этим силам зла Е. С. Федоров в лучших традициях русского фольклора противопоставляет добрые силы. Это, конечно, «прогрес-сивные души». Дальше лучше предоставить слово самому Е. С. Федорову. Он в восторге от своих гонимых «прогрессивных душ»: «В своем стремлении к высшей стройности, к “идеалу”, они нарушают стройность, уже укоренившуюся, и чем глубже укоренилась такая стройность, тем уничтожение ее требует больше жертв, требует крови. Против этих душ законы, обычаи, общественная организация; но за ними истина, справедливость, нравственная высота, высшая красота» [143]. Бесы Достоевского у Федорова играют роль прогрессивных душ. Как говорится, приехали…

Русская радикальная интеллигенция, искренне желая спасти Россию, в итоге покалечила ее. Но своротив шею монархии, интеллигенция, как точно заметил М. А. Волошин, и себе подписала смертный приговор. Спектакль с трагическим для себя финалом она поставила сама. Интеллигентские идеалы оказались не к месту и не ко времени.