Глава 9 Легальное вольномыслие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9

Легальное вольномыслие

В российской истории XVIII век, точнее – вторую его половину, иногда называют «галантным». Это действительно так, если судить о России по петербургским великосветским салонам; но они напоминают натуральную Россию не более чем плохо исполненная карикатура – прототип. Галантность – это новомодный макияж, которым пытались заглушить ароматы неумытого российского тела.

…Говорили только по-французски, а на конюшне запарывали крепостного повара за недожаренного цыпленка; читали и лили слезы над страданиями «Бедной Лизы», а, отложив книгу, по-русски бранились с заезжим соседом из-за цены на дворовую девку Лизавету.

Российская галантность оказалась не более чем шаржиро-ванным финалом насильственной европеизации страны, начатой еще Петром Великим. И наиболее уродливые формы она приняла, как это ни странно, при Екатерине II, много сил положившей на то, чтобы ее, немку, воспринимали в России как свою. Ее личное «об-русение» закончилось «офранцузиванием» русской знати, а склонность императрицы к переимчивости и подражательству привели к тому, что многие реформы российской жизни оказались обычными декорациями к очередному спектаклю.

Однако все по порядку…

Время между двумя «Великими» государями – Петром I и Екатериной II – можно назвать смутным периодом российской государственности, когда пошатнулась правящая династия, когда были преданы полному забвению почти все реформаторские начинания Петра Великого, когда шла постыдная грызня за власть, когда Россия с ее проблемами была почти напрочь забыта.

За 37 лет, с 1725 по 1762 г., сменилось 6 царей. Никто из них, за исключением Елизаветы Петровны, не был в полной мере легитимным самодержцем. Всех возвела на престол гвардия, ко-торая, как и должно быть по законам смутного времени, стала сама регулировать очередь из претендентов на российский трон.

Естественно, что когда очередной венценосный правитель не имеет ни собственной силы, ни реальной поддержки в обществе, он стремится обезглавить это общество, посеять в нем страх, полагая, что это упрочит его собственное положение. Невиданные масштабы подобная тенденция приобрела во время царствования Анны Иоанновны, когда всеохватный полицейский сыск определял, по выражению В. О. Ключевского, «все содержание политической жизни страны» [236].

А как все начиналось и как могло повернуться… Когда после смерти малолетнего Петра II, «верховники» во главе с кланами Голицыных и Долгоруких решили пригласить на трон Анну, что для нее было полной неожиданностью, они решили и себя при этом не обидеть, т.е. ограничить права императрицы конкретными «конди-циями» с тем, чтобы чувствовать себя менее зависимыми от блажи царицы [237].

Пока Анна не вошла в силу, все высшее дворянство стало открыто рассуждать о будущности России. Оно понимало, подпиши Анна предлагавшиеся ей «кондиции», и это привело бы к резкому ослаблению прав самодержавной власти. Назад бы пути уже не было [238].

Но… Когда в 1730 г. Анна победила князя Д. М. Голицына с его «верховниками», она «окончательно заложила традицию утверждения русской монархии на политической покорности культурных классов пред независимой от них верховной властью» [239].

Как понимать эти слова П.Б. Струве? Очень просто: верховная власть, отказав единственному образованному сословию в реальном участии в делах государства, поставило его перед вынужденным выбором – или «приспособить» свою психологию к верному, т.е. бессловесному, служению государственным интересам, или навсегда отказаться от участия в делах государства. Именно из тех, кто не пожелал только слепо исполнять чужую волю, а потому был отринут от реальной работы, и родилась через некоторое время многочисленная когорта «интеллигентов преобразователей» [240].

Первая в истории России легальная возможность рефор-мирования абсолютизма была упущена.

…После Петра I Россия заметно притормозила в погоне за Европой, а когда страной правила его дочь, типично русская барыня Елизавета Петровна, так и вовсе перестала таращить на нее завистливые глаза. Но перед смертью Елизавета совершила ту же роковую ошибку, что и ее отец: тот принял недальновидный закон о престолонаследии, а она вдобавок еще и неразумно им распорядилась, самолично назначив наследником русского престола своего племянника принца Карла Петра Ульриха, сына Анны Петровны и герцога гольштейн_готторпского Карла Фридриха [241].

Петр III оказался никчемной личностью. Взбалмошный, недалекий, «необразованный голштинец», как назвал его В. О. Ключевский [242], за год своего правления изрядно навредил России: похерил выгодные для страны итоги Семилетней войны, бездумно насаждал нравы прусской военщины; к тому же он стал пьяницей, окружившим себя всякой «сволочью» (так выразилась княгиня Е. Р. Дашкова) [243].

Было ясно – долго на русском престоле ему не удержаться. Хрен, однако, казался не слаще редьки: сам Петр III, хотя и внук Петра Великого, но натура его типично немецкая, царица – так вообще чистокровная немка, да к тому же Петр относился к ней с нескрываемым пренебрежением. Но рассуждать подобным образом Екатерина никому не позволила. Она была достаточно умной, чтобы понять – сам Господь послал ей такого бездарного супруга. Не будь этого гольштинского забулдыги, никогда бы не стать ей единоличной обладательницей богатейшего в мире престола. И она свой звездный час не упустила.

Настал он 28 июня 1762 г. Заговор она организовала умело, ее как бы при этом и не было, она была как бы и не причем. Все опять было сделано руками гвардейцев.

Надо сказать, что перевороты для XVIII века были типичны. И в 1725, и в 1730, и в 1741 гг. их также осуществила гвардия. Но тогда она своим насилием как бы «подправляла» в нужную сторону пресловутый петровский указ о престолонаследии и возводила на трон того, кто был, по ее мнению, более законен. В 1762 г. переворот оказался совсем иного окраса. В России впервые был свергнут вполне законный (легитимный) государь и на его место посажена женщина, не имевшая никаких прав на российский трон [244].

Екатерина, однако, сумела понять одну из главных «осо-бостей» России, резко отличную от всего того, к чему ее приучали с детства, в Германии, – беспрекословно чтить законы. В России же о законах вспоминали только в связи с обстоятельствами. Если они подсказывали выгоды в нарушении закона, то его и нарушали с легким сердцем; если «обстоятельства» требовали вообще забыть о законе, о нем и не вспоминали вовсе. Поэтому Екатерина рассудила здраво, вполне по-российски: пока она будет хороша для своих приближенных и не очень будет досаждать своим подданным, то никто не посмеет напомнить ей, каким образом она заполучила российский престол, никто не попрекнет ее кровью супруга, убитого с ее молчаливого согласия. И она старалась.

Основной своей опорой Екатерина II сделала дворянство [245], умело воспользовавшись законом Петра III от 18 февраля 1762 г. «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству». По мере того, как дворянство входило в силу, менялось и отношение к нему со стороны властей. До Петра I все дворянство было обязано нести воинскую службу, ничему не обучаясь специально. Петр, в полном соответствии с просветительским и созидательным духом своих реформ, обязал дворян учиться, не освободив их от военной службы. Петр III пошел еще дальше: он отдал военную службу на усмотрение самих дворян, зато дворянские дети теперь были обязаны учиться «по установленной программе». Большая часть родовитого дворянства, имевшая свои земли, сразу же осела на них и стала заниматься земледелием «по-дворянски», т.е. паразитируя на подневольном труде крепостных.

Вот та почва, которую любезно вспахали предшественники Екатерины. Ей надо было только взрастить урожай. Дворянское лоб-би при дворе умело направило мысль императрицы в нужном направлении. Екатерина как бы сама решила, что теперь главное для государства – это местное самоуправление: пусть дворяне самостоятельно заботятся о всех составляющих жизни на своих территориях – об образовании, местной промышленности и т.д., а не замыкаются в своих вотчинах.

Идея богатая, ничего не скажешь. Но, как водится, она так и осталась только идеей. Никакого реального самоуправления не получилось, а дворянство обрело не права, а привилегии. Само дворянство они, разумеется, вполне устроили, а то, что жизнь в российской глубинке не изменилась к лучшему, екатерининских вельмож не заботило.

Екатерина II суммировала все привилегии дворянского сословия в своей «Грамоте» от 21 апреля 1785 г. В ней дворянству было пожаловано право единовластного землевладения. А крепостное право естественным образом добавило к этому и душевладение.

Подобная мера, как и все, что делалось при Екатерине, оказалась отчетливо декоративной, она продемонстрировала не заботу о процветании России, а эрзац_заботу, ибо основная производительная сила страны – земля – оказалась зависимой не от хозяина, а от пришибеевых крупного калибра, собранных в уникальную российскую конструкцию, именуемую бюрократическо_полицейской машиной. Дворянство при такой «заботе» стало не только развращаться нравственно, но и скудеть экономически, ибо подобный метод ведения земельного хозяйства оказался крайне непроизводителен и «экономически растлителен». Дворянство стало «одиноко в обществе» и «праздно дома» [246].

Столь же декоративной для России оказалась игра императрицы в законность. Едва успев сесть на освобожденный для нее трон в Зимнем дворце Петербурга, Екатерина своим Манифестом 6 июля 1762 г. впервые провозгласила невиданную для самодержавной России новость: она заявила, что самодержавие без ограничительных законов – это большое зло. Россия должна управляться монархом в рамках строгой законности.

Трудно себе представить, чтобы знатные российские вельможи, с молоком матери всосавшие традиции самоправства, с восторгом восприняли подобное подражание Европе. Но Екатерина потрафляла не им, а гвардейской молодежи, которой она была обязана короной. К тому же эта молодежь по большей части не принадлежала к знатным родам, а потому ей помимо благосклонности царицы, которая могла и перемениться, для более прочного общественного положения нужна была законодательная база. Поэтому порыв Екатерины к законности они восприняли с вполне понятным энтузиазмом.

14 декабря 1766 г. Екатерина II издает еще один Манифест, коим созывает комиссию для составления проекта «Соборного уложения». Старое «Уложение», принятое еще в 1649 г. и включавшее довольно полный свод русских законов, давно устарело. Да оно не очень-то и прижилось на русской почве.

Чтобы облегчить работу комиссии, а точнее, чтобы она приняла нужный ей свод законов, Екатерина с 1765 г. усердно трудится над своим «Наказом». В него вошло 526 статей и все они – плод поверхностной компиляции императрицы.

Надо сказать, что законодательный зуд Екатерины II и ее «Наказ» были изощренным издевательством над крепостнической Россией и одновременно миной замедленного действия, заложенной под ее самодержавные устои. Ведь книга Ш. Монтескье «Дух законов», из которой она «одолжила» более 250 статей, стала своеобразной теоретической проработкой французской революции 1789 г., подействовавшей, кстати, на Екатерину, как холодный отрезвляющий душ, но ее «Наказ» уже прочно запал в души радикальной российской интеллигенции, и как только самодержавные вожжи поослабли, его духом не преминула воспользоваться дворянская интеллигенция, вышедшая 14 декабря 1825 г. на Сенатскую площадь Петербурга.

На самом деле, что может лучше усыпить здравый рассудок и, напротив, возбудить расшатанную нетерпеливостью нервную систему российского интеллигента, чем красивые, «правильные» слова о разделении властей, о свободе личности, о свободе слова и т.д.? А все они были сказаны Ш. Монтескье и почти дословно повторены русской императрицей. Она, не стесняясь, говорила, что «обокрала» французского мыслителя [247].

Когда на словах все верно, но эти слова взяты из интеллектуального занебесья и никак поэтому не соотносятся с реальной действительностью, то подобные новации в лучшем случае могут подготовить радикальные умы к революционным потрясениям, что и случилось в России, а в худшем способны полностью взъерошить страну и ввергнуть ее в хаос и беззаконие, на что напоролась Франция.

Трагедия еще и в том, что реальные процессы идут совсем не так, как их прогнозируют теоретики, а то, что станется со страной после их завершения, и вовсе им неведомо. Поэтому противоес-тественно обвинять мысль, глупо пенять философам за их доктрины, но вполне правомерно подивиться недальновидности государственного деятеля, когда он отвлеченные схемы делает основой реальной политики. Такое, как правило, до добра не доводит.

Именно со времен екатерининского «Наказа» лицемерие высших законодательных актов стало традицией России. Столь же лицемерными были и все российские (включая, само собой, и советские) конституции, существовавшие как вещь в себе [248].

…К концу XVIII века, по точному диагнозу Н. А. Бердяева, Россия сложилась в «огромное мужицкое царство», намертво скованное цепями крепостничества, своенравной бюрократией и развращенным дворянством, «в средней массе своей очень непросвещенным и самодурным, с небольшим культурным слоем, который легко мог быть разорван и раздавлен» [249].

И все же не зря годы царствования Екатерины II называют временем «просвещенного абсолютизма», а ее, как и Петра I, нарекли Великой.

Именно при Екатерине русские люди без принуждения, сами потянулись к знанию, при ней стало издаваться множество литературных журналов, при ней относительно свободно запульсировала научная мысль, Академия наук перестала бороться за свое существование, а приступила к нормальной работе. Наконец, именно Екатерина Великая дала возможность почувствовать русским людям, что они ничуть не хуже европейцев, после чего многие с чисто российской претенциозностью стали искренне думать, что именно русские – первые в Европе. И это для России сделала немка!

В целом Российская империя при Екатерине стала выглядеть величественно и красиво. Правда, издали [250].

Для чего ей все это понадобилось? Она вполне искренне считала, что образование «улучшает» людскую породу, а потому возжелала создать «новую породу людей» [251], видимо, надеясь с помощью книжек сделать из русского мужика нечто напоминающее ей родного немецкого бюргера. Задуманный Екатериной союз самодержавия и просвещения Н. Эйдельман назвал «фантастическим» [252].

При Екатерине сложились и весьма своеобразные общественные взгляды, разброс которых определялся откровенной подражательностью ее реформ и незрелостью поверхностно образованного русского ума, который в силу этого предпочитал насмешки и зубоскальство серьезному анализу действительности. Екатерина на время сумела даже развеять вековечный страх русского человека, но и это было сделано крайне поверхностно, а потому его «холопский темперамент» дальше беззлобного ёрничества над самыми безобидными недостатками российской жизни не пошел.

Особенно карикатурно выглядели говорившие по-французс-ки русские петруши из дворянских семей. Они стали объектом острых насмешек в комедиях А. П. Сумарокова. Подобная европеизация поначалу выглядела жалкой и бессмысленной: французские философы_просветители, которыми, подражая императрице, зачитывалось все образованное русское общество, ничего, кроме абстрактного разглагольствования о надуманных идеалах, дать не могли, они не развивали интеллект, а лишь просвещали. Эта крайне неглубокая, рассчитанная на дилетантскую подражательность, философия и привнесла на русскую почву поверхностное до курьезной карикатурности копирование.

Разумеется, подстать философии была и читаемая в России французская литература. Книга, как это ни дико звучит, стала не пособницей, а помехой просвещения. Это быстро заметили Д. И. Фонвизин, Н. И. Новиков и даже Екатерина II, самолично высмеивавшая подобные издержки западноевропейской культуры в своих многочисленных комедиях. «Тогдашний класс “просвещённых людей” составлял очень тонкий слой, который случайно взбитою пеной вертелся на поверхности общества, едва касаясь его» [253].

Природа подобного «просвещения» русского общества была вполне объяснимой. Оно коснулось лишь тех, кто уже успел привыкнуть жить без напряжения, без затрат собственной интеллектуальной энергии, по неписаным правилам великосветской гостиной и салона; одним словом, те, кто и жил чужим умом, те и продолжали жить также, только теперь этот ум стал импортным. А то, что подобная жизнь на родимой российской почве приносила уродливые побеги, не замечали, ибо все смотрелись в одно и то же зеркало.

Екатерина II общественное сознание русского общества лепила вполне осознанно. Новации, касавшиеся самой жизни, были вполне русскими, а интеллект нации она стремилась перестроить на европейский лад. Подобный подход ни к чему, кроме раздвоенности сознания, отчетливой неудовлетворённости либо русской жизнью, либо европейской культурой на российский лад дать не мог. Пытливый русский ум стал не столько целенаправленно развиваться, сколько «бродить», как молодое вино, что неизбежно привело не к сотрудничеству с властью в проведении нужных России реформ, а к конфронтации с ней.

И все же раскрепощение мысли мгновенно дало и свои положительные результаты. Та пена, которая юродствовала в великосветских салонах, погоду в российской культуре не делала. Именно с екатерининской Россией прочно связаны имена поэта Г. Р. Державина, сентиментального романтика поэта И. И. Дмитриева, талантливого драматурга Д. И. Фонвизина, «переимчивого» (по словам А. С. Пушкина) поэта Я. Б. Княжнина, драматурга и поэта В. В. Капниста и еще очень и очень многих других.

Множество литературных журналов, таких как «Всякая всячина», «Трутень», «Адская почта», «И то, и сё», «Парнасский щепетильник», «Смесь», «Поденщина» и др., наряду с литературной и псевдонаучной шелухой печатали и упомянутых нами поэтов.

Век свободомыслия, однако, был недолог. Поверхностное ёрничание Екатерину вполне устраивало – она и сама потешалась над тем же, к тому же оно было безопасно. Но как только безобидный смех показал острые сатирические зубы, она мгновенно озлилась и прихлопнула «свободу печати»: в 1783 г. императрица одной рукой подписала «Указ о вольных типографиях», а другой ввела обязательную предварительную цензуру для всех изданий [254]. Так что век «просвещенного абсолютизма» оказался явно укороченным – русские интеллектуалы сели на строгую диету, они теперь могли читать лишь то, что не содержало ни перца, ни соли.

Толчком же к подобным переменам в умонастроении рос-сийской государыни послужила Французская революция 1789 г. Екатерина посчитала ее рецидивом просветительской философии и, не раздумывая, запретила все сочинения, в которых были «мысли».

…Н. И. Новиков не только за свою едкую сатиру, но глав-ным образом за «групповщину», которая каралась в России всегда, в 1792 г. поплатился 15-летним бессудным заключением в Шлиссельбургскую крепость. Что же натворил Н. И. Новиков? Он продолжал верить в «молодую Екатерину» и, позабыв о российских политических нравах, организовал в Москве кружок из своих единомышленников, где, не таясь, проповедовал не бездумное подражание «евро-пам», а единение европейской образованности с национальной самобытностью. Донесли, разумеется. Новиков был так потрясен всей этой заведомой нелепостью, что уже в крепости стал терять рассу-док [255].

Итак, свобода слова привела к тому, к чему и должна была привести в России – к потере свободы. А литература, которую мы сегодня считаем «показательной» для того времени, на самом деле была для него вовсе не характерной. Такие писатели, как Н. И. Новиков, были скорее жупелом, чем объектом восхищения современников.

… Не за призывы к свержению самодержавия, не за требование отмены крепостного права, а просто за честную, правдивую книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790 г.), где это самое крепостничество было только как бы проиллюстрировано реальной жизнью, оказался в Петропавловской крепости А. Н. Радищев. После суда его сослали на 10 лет в Восточную Сибирь. Для Екатерины он был «бунтовщик хуже Пугачева». Павел I в пику матери освободил Радищева. Но тюрьма его не сломила, в душе он оставался таким же «бунтовщиком», каким и был всегда. На угрозу очередной ссылки он ответил единственным доступным ему средством – самоубийством [256].

Что же так возмутило императрицу? Радищев посмел открыто заявить, что подданным Екатерины живется плохо, «что никакого благоденствия народа на самом деле нет» [257]. Она же искренне была убеждена, что это клевета, что не могли ее благодетельные реформы не привести к счастью всего народа российского.

А. Н. Радищев не был, само собой, бунтовщиком, он не был и радикалом, ибо ни к чему радикальному не призывал. Он был просто честным человеком, русским интеллигентом, которого до глубины души возмутило кричащее несоответствие между идеалами Просвещения, в которые он, конечно же, верил и реальной действительностью, причем не российской глубинки, а лишь крестьянским житьем в прилегающих к тракту Петербург -Москва деревнях. Он видел все своими глазами. А виденное глубоко его потрясло, и он не смог смолчать.

К тому же из его книги явно вычитывается вина русского образованного и сравнительно благополучного человека перед темной богобоязненной крестьянской массой. Это чувство еще долгие десятилетия предопределяло психологический настрой русской интеллигенции, хотя с течением времени «пропасть непонимания между нею и народом становилась все шире» [258].

В. В. Розанов заметил, что хотя А. Н. Радищев и Н. И. Новиков говорили правду, «но – ненужную, в тo время – ненуж- ную» [259]. А в какое время и кому, позвольте спросить, правда была нужна в России?

Высоко нравственный подвиг Новикова и Радищева оценил в «Вехах» П. Б. Струве. Он считал, что такие люди – «Богом упоенные» [260].

Еще один объект жуткого страха Екатерины – это Я. Б. Княжнин. В 1789 г. он написал трагедию «Вадим Новгородский». Там есть слова: «Какой герой в венце с пути не совратится? Кто не был из царей в порфире развращен?» Понятно, что не лично Екатерину имел в виду драматург. Но она уже всего боялась, все принимала на свой счёт и во всяком слове видела «революционную заразу». Тем более, что пьесу напечатал журнал «Российский феатр» в 1793 г., когда императрица уже доподлинно знала, чтo воспоследовало во Франции за первым революционным 1789 г. Пьесу напечатали уже после смерти автора (1791 г.). Разрешение на публикацию дала Е. Р. Дашкова. Екатерина повелела: книгу сжечь, Дашкову – в отставку [261].

Не обошла Екатерина своим вниманием и И. Г. Рахмани-нова – издателя и переводчика, поклонника, как и она когда-то, философа Вольтера. В 1788-1789 гг. он издавал журнал «Утренние часы». В 1791 г. Рахманинов переехал в свое имение в Тамбовской губернии, перевез туда из Петербурга и типографию, которой владел, и, минуя цензуру, стал печатать переводимые им сочинения. В 1795 г. по доносу тамбовского цензора типографию закрыли, а ее владельца отдали под суд. Спас Рахманинова пожар в его имении, в нем сгорели все вещественные доказательства его «преступлений» перед престолом.

Так что конец более чем тридцатилетнего царствования Екатерины II разительно не походил на его начало: благие порывы уступили место страху. Екатерина теперь ничего не хотела, всего боялась и желала лишь одного, чтобы ничего такого ни в ее ближайшем окружении, ни в стране не происходило. В 1792 г., как писал А. И. Герцен, Екатерина II напоминала «старуху, боящуюся мысли, достойную мать Павла… и как бы в залог того, что дикая реакция еще надолго побьет все ростки вольного развития на Руси, перед ее смертью родился Николай» [262].

Екатерина Великая закончила царствование страшной, карикатурной тенью молодой Екатерины.

Русские «почвенники», – такие, как князь М. М. Щербатов (родной дед П. Я. Чаадаева) или адмирал и писатель А. С. Шишков, винили во всех напастях подражательный дух реформ, они не смирились ни с петровскими, ни тем более с екатерининскими преобразованиями. Одну из своих статей М. М. Щербатов так и нарек «О повреждении нравов в России». Ее конкретное содержание сегодня мало кому известно, зато название стало нарицательным. Даже нынешние русофилы искренне думают, что дух России «повредился» петровскими реформами, да так сильно, что уже вряд ли когда-нибудь излечится. Именно М. М. Щербатова А. И. Герцен называл предтечей славянофилов.

Как это и должно быть в условиях тоталитарной монархии, реальные преобразования в духовной сфере полностью зависели от настроя императора. И самое страшное, когда его свободолюбивые порывы не опирались на сильную волю и сильную реальную власть. Тогда общество оказывалось не столько свободным, сколько духовно разобщенным: радикальные элементы, уповая на высочайшие посулы, стремились реализовать их своими методами, т.е. по сути насильственно, а большая часть общества, не желавшая перемен, вынуждала монарха забыть о своих благих пожеланиях. Тогда привычный уклад жизни трансформировался в уродливые формы всеобщих запретов и вместо либерализации наступал период злобной и бессмысленной реакции. А самое главное – за подобный несвоевременный либерализм расплачивался наследник, а вместе с ним и целое поколение россиян.

Именно такого рода правителем оказался внук Екатерины Александр I [263]. Как и его бабка, он взошел на трон после заговора царедворцев, завершившегося убийством его отца, императора Павла I. Как и его бабка, он всей душой тянулся к просвещению, к дальнейшей европеизации России. Он даже вынашивал идеи конституционной монархии, столь сильно его впечатлил составленный графом М. М. Сперанским обширный проект преобразования всего государственного строя России [264]. Этот замысел намного превосходил все задуманное Петром I и Екатериной II, ибо те укрепляли самодержавную власть, а М. М. Сперанский хотел ее ограничить.

Причем планы преобразований вынашивались одним сословием (само собой, дворянским) и в глубокой тайне: одна его часть «думала» от имени правительства, другая – от имени «тайного общества». Встретились же они на Сенатской площади Петербурга 14 декабря 1825 г. [265]

Такой преобразовательский замах был не по силам мнительному, самолюбивому и крайне закомплексованному Александру Павловичу. Ничего из задуманного так и не было осуществлено, замыслы остались замыслами, проекты проектами [266]. М. М. Сперанский свои идеи отправил не по тому адресу и поплатился за это. Из любимчиков царских он в мгновение ока превратился в ссыльного, а место «преобразователя» досталось графу А. А. Аракчееву, занимавшему с 1810 г. пост председателя Департамента военных дел в учрежденном, согласно проекту М. М. Сперанского, Государственном совете. А после завершения войны 1812 г. А. А. Аракчеев стал исполнителем высочайших предначертаний как в военных, так и в гражданских делах.

Н. А. Бердяев считал фигуру Александра I одной из самых интересных в российской истории, называл его «интеллигентом на троне» [267]. А уже в наши дни Александра назвали еще и «самодер-жавным либералом» [268]. Но все это не более чем красивые бирки. Если же проанализировать то реальное, что было действительно сделано при Александре I, то его характеристика окажется куда менее привлекательной.

Возможно, что для историков этот период действительно интересен, а для увлекающихся психоисторией фигура Александра I – настоящая находка. Но для людей его времени первая четверть XIX века оказалась чередой непрерывных разочарований: надежды на либеральные преобразования, которые насквозь пропитали русское общество, благодаря могучему темпераменту М. М. Сперанского, сумевшему поначалу как бы подмять под себя впечатлительного и мягкого Александра Павловича, к тому же подкреплённые победой над всесильным Наполеоном, в одночасье рухнули.

Александр I сам вдруг испугался своей смелости. Его увещевали не трогать налаженный российский порядок и историк Н. М. Карамзин и многие другие умные люди, к советам которых он прислушивался. И, как часто случается с политиками слабыми, его резко качнуло из одной крайности в другую. После Отечественной войны он стал вынашивать идею обширных военных поселений, чтобы вся Россия была на положении военного лагеря, чтобы никто не смел даже шага ступить без чиновничьего соизволения. К реализации этой бредовой идеи он и привлек графа А. А. Аракчеева. Тот, как рьяный служака, ринулся исполнять высочайшую волю, и все «лавры» достались ему. Время военных поселений (с 1816 г.) так и вошло в историю, как «аракчеевщина», хотя сам А. А. Аракчеев был, повторяю, лишь слепым исполнителем чужой воли.

Подобные крайности лишь усугубили те проблемы, для разрешения которых Александр I изначально и задумал свои ли-беральные реформы. Всеобщий полицейский сыск и казарменная жизнь российского дворянства, ставшие повседневной реальностью, и жестоко, тем самым, оскорбившие патриотический порыв интеллектуальной российской элиты, вынудили наиболее радикальные элементы объединиться в тайные общества и уже через них пытаться воздействовать на откачнувшегося от либерализма императора.

Итог: известные события 14 декабря 1825 г. и еще более резкое «подмораживание» русской жизни, ставшее своеобразной расплатой Николая I за мягкотелость и непоследовательность своего брата.

Столь же пагубно «интеллигент на троне» повлиял и на развитие образования в России. Если российский быт был им отдан под надзор военных и полицейских чинов, то духовная жизнь общества оказалась под колпаком церкви. Россию мгновенно отбросили в мрачное европейское средневековье и теперь любое светское сочинение, даже чисто научного характера, помимо полицейской проходило через еще более страшную синодальную цензуру. В 1817 г. Министерство народного просвещения Александр I трансформировал в Министерство духовных дел и просвещения. Теперь, как язвили острословы, без ссылок на Священное писание нельзя было преподавать даже арифметику. Одним словом, из века просвещенного абсолютизма Екатерины II Россия вновь оказалась в плену дремучих догм XVII века.

Правда, в начале своего царствования Александр I неплохо потрудился на ниве просвещения. Только за первое десятилетие XIX века были открыты четыре новых университета: Дерптский (1802 г.), Вильносский (1803 г.), Казанский (1804 г.) и Харьковский (1805 г.). Как это ни странно, но столица в этом отношении не поспешала. В Петербурге университет открыли только в 1819 г. А в 1834 г. (уже при Николае I) был открыт университет Святого Владимира в Киеве.

Однако делалось все это как бы из-под палки, без внутренней убежденности Двора в полезности расширения сети общеобразовательных и специальных высших школ. А потому, понимая, что своими руками они раскидывают по стране муравейники вольнодумства, тут же делали все возможное, чтобы мысль из них не пробилась наружу и не распространилась в обществе. Университетами управляли не ученые, а правительственные надсмотрщики («попечи-тели»), основной задачей которых было следить, чтобы университеты давали знания и одновременно отучали думать. Задача оказалась невыполнимой.

В бессильной злобе на ускользающую от их контроля мысль попечители, вдохновленные поддержкой Двора, время от времени буквально изничтожали вверенные им университеты. Так, в 1819 г. был разгромлен Казанский университет, в 1820 г. – Харьковский, а в 1821 г. – Петербургский [269].

В 1804 г. был принят и новый цензурный устав. Его называли самым либеральным из всех дореволюционных уставов. Но, как и все подобные начинания в России, он был лишь «бумагой» [270].

С 1820 г. Александр стал править вполне в духе будущего Николая I. Все было запрещено, все было выхолощено. Никаким вольнодумством, никаким либерализмом даже не пахло. В стране, по словам М. Л. Магницкого, наконец-то поселился «страх Божий».

Надо сказать, что Россия в целом активно сопротивлялась всяким «свободам». Похоже, что русского человека они пугают, ибо появляется возможность выбора, а русские люди со времен татарщины не привыкли выбирать, им значительно покойнее, когда все решают за них.

«Когда в лице Екатерины II, – пишут современные историки, – “казанская помещица” побеждает ученицу Вольтера, в лице Новикова и Радищева рождаются предтечи интеллигенции. Когда в Александре I неограниченный самодержец торжествует над учеником Лагарпа, в России появляются декабристы. В конфликте европейского начала свободы, нравственности, права с восточным деспотизмом, личной этики с политическим прагматизмом, просветительства с обскурантизмом возникает освободительное движение в России и интеллигенция как важнейший его субъект» [271].

Время русской интеллигенции еще впереди, она еще не повзрослела, она пока лишь шалит в «детской».