Глава 15 Большевики меняют вывески

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 15

Большевики меняют вывески

Большевики захватили власть в России 25 октября 1917 г. Сделать это было несложно, ибо Временное правительство ситуацию не контролировало. Страна пребывала во властной прострации, правили государством хаос, взяточничество, казнокрадство и растерянность. Поэтому нет ничего удивительного в том, что партии так называемой непримиримой оппозиции, имевшие к тому времени большинство в Совете, сумели окончательно деморализовать армию и, взвинтив до предела недовольство населения, организовали государственный переворот и перехватили власть у Временного правительства [409].

Жертв во время этих событий, как оказалось, было даже меньше, чем в феврале. Население измоталось от беспомощности правительства и поверило безответственным посулам большевиков. Одним словом, произошло неизбежное. Безвластие и развал не могли продолжаться долго, тем более в условиях войны, изрядно всем надоевшей.

Большевики сделали ставку на недовольное большинство страны, умело сыграли на его низменных инстинктах, пообещав передать всю власть в руки рабочих и крестьян, арестовали в Зимнем дворце Временное правительство и… приступили к строительству своей России.

Можно сколько угодно рассуждать о том, чтo за наваждение случилось с Россией, как она могла допустить к власти безумных маньяков утопической идеи, почему она позволила им терзать и насиловать себя. Однако все подобные разговоры – не более чем пустое празднословие. А сами такого рода вопросы возникают лишь сейчас, когда туман рассеялся и все стало на свои места.

В тот злополучный год расклад эмоций был иным. Обще-ство было расколото. В стране после отречения Николая II шла невидимая гражданская война, выплески которой порой даже выбивались наружу: июльские события в Петрограде, корниловское выступление в августе.

Не будем забывать и того, что любая революция имеет вполне определённый временнoй тренд: она побеждает на волне удовлетворения народных вожделений (в феврале ими были «свободы» от царя, бюрократии, капиталистов), затем, когда народ начинает понимать, что «свободы» и элементарный порядок – вещи трудно совместимые, наступает усталость от полученных свобод, люди начинают тосковать по привычному ярму, они жаждут появления «ос-вободителя от революции», т.е. «насадителя порядка». П. А. Сорокин справедливо считает, что подобная эволюция психологического восприятия присуща любой революции [410].

К тому же очень быстро истощаются и энтузиазм, и воля человека, эйфория от обретенных свобод замещается раздражением от недееспособности власти, а голод и множество чисто бытовых невзгод приводят к полной душевной апатии, наступает безразличие и претерпелость. Такие «массы» возбудить очень легко, еще легче «обуздать» их. Это время смены предыдущей фазы революции. Его надо прочувствовать, тогда власть сама может упасть в руки любой агрессивной политической группировке. Население становится инертной и практически бессловесной массой.

«Так революция, – пишет П. Сорокин, – толкавшая раньше к полному разнуздыванию, сама неизбежно создает условия, благоприятные для появления деспотов, тиранов и обуздания масс» [411].

Да и интеллигенция после того, как прошел у нее обморок от новых «непрошенных» властителей, стала осознавать, что уж ей бы надо помолчать, ибо именно она, русская интеллигенция, через «ни-гилизм, порицание и пренебрежение к государственным устоям и государственному идеалу» привела и к «разрушившему Россию социализму, и к его разности – большевизму» [412]. Это мысли академика В. И. Вернадского, типичного русского интеллигента, одного из лидеров кадетской партии.

А вот что записал в своем дневнике 9 января 1918 г. русский публицист Д. В. Философов: «Все русские социалисты насаждали в течение 70 лет то, что теперь делают большевики. Те же лозунги. Следовательно, виноваты не одни большевики, а и “мы”. Не думали, что придется нам осуществлять наши далекие идеалы…» [413].

В этом, пожалуй, самая суть того феномена, который мы зовем «русской радикальной интеллигенцией», – ее полная социальная и политическая безответственность. Это, конечно, трагедия самой интеллигенции, но прежде всего – трагедия России.

Придется признать, что осенью1917 г., как сказал бы Гамлет, «распалась связь времён». Именно так оценивала происшедшие в России события интеллигенция. Хотя, как видим, она не только должна была, но просто была обязана это предвидеть. Если демократический дурман Февральской революции рассеивался долго, ибо он подействовал на обывателя, в том числе и на интеллигенцию, как спасительная анастезия, то в отношении Октябрьского переворота подобные метафоры пришли в голову сразу.

С большевиками все быстро встало на свои места, и ил-люзий в отношении новой власти не испытывал никто.

Однако стенать и жаловаться даже на самые крутые развороты истории – занятие бессмысленное и пустое [414]. Поэтому в нашей книге мы отдадим предпочтение трезвому анализу.

Начнем с того, что насильственный слом многовековых традиций привел не к торжеству социальной справедливости, чего добивалась демократически настроенная русская радикальная интеллигенция, а лишь к всплыванию на поверхность «пасынков цивилизации» (П. Л. Лавров), или, в более привычной нам терминологии, к диктатуре пролетариата. Как остроумно заметил Г. А. Князев, «люди с псевдонимами вместо фамилий взяли… судьбу России в свои руки» [415], и все ее народонаселение стали силой гнать в «светлое будущее».

В. В. Розанов оказался, как всегда, точен в своих наблюдениях: «Революции происходят не тогда, когда народу тяжело. Тогда он молится. А когда он переходит “в облегчение”… В “облегчении” он преобразуется из человека в свинью, и тогда “бьет посуду”, “гадит хлев”, “зажигает дом”. Это революция» [416].

Большевики не скрывали своих намерений взять власть, они только ждали подходящего момента, а уж никак не Учредительного собрания. И дождались. Русская интеллигенция, свалив явно беспомощного царя и слегка сама поупражнявшись в управлении страной, практически безропотно уступила капитанский мостик тем, кто почти ничего не знал в государственных делах, но зато имел беспредельный уровень притязаний и не страдал ни нравственными, ни моральными комплексами.

Товарищ министра народного просвещения академик В. И. Вернадский, тщательно документировавший события октября – ноября 1917 г., утром 10 ноября записывает в дневнике: «Положение трагическое: получили значение в решении вопросов жизни страны силы и слои народа, которые не в состоянии понять ее интересы. Ясно, что безудержная демократия, стремление к которой являлось целью моей жизни, должна получить поправки». И 12 ноября: «Большевистское движение несомненно имеет корни в населении – в черни, толпе. Она не верит интеллигенции» [417]. Вот это верно. В интеллигенцию Россия не верила.

А большевикам поверила. Возможно, от отчаяния, от безысходности, от тоски по сильной власти, без которой русский человек задыхается, как без воздуха, – но поверила! Причем те прежде всего, на которых большевики и делали главную свою ставку, – «чернь», как назвал В. И. Вернадский основную часть российского населения. А озлобленная и вооруженная чернь – это та страшная сила, бунта которой более всего страшился еще А. С. Пушкин.

На самом деле Временное правительство уже с лета 1917 г. потеряло все точки опоры – его не поддерживала армия, им была недовольна интеллигенция, о народе и говорить нечего. Поэтому стратегически Ленин рассчитал все с хирургической точностью: солдатам он обещал прекратить войну, крестьянам посулил землю, рабочим – заводы и фабрики [418]. И притом все законно, через Учредительное собрание. На эту неодолимую мечту всей России он не посягал. Он всем все обещал. Просил лишь поддержки в низложении опостылевшего всем правительства. И получил ее. А с нею – и власть. Он нашел, как Архимед, нужную ему точку опоры в лице неграмотной, возбужденной и озлобленной толпы и перевернул Россию.

Ждать, что в России, никогда не знавшей свободы, все начнет развиваться гладко, без изломов и эксцессов, в полном единении Разума и Воли, в гармоничном слиянии Мысли и Действия, на что так рассчитывала российская интеллигенция, было непростительным легкомыслием.

Уж кто-кто, а профессор П. Н. Милюков, да академики В. И. Вернадский и С. Ф. Ольденбург, трудившиеся во Временном правительстве, прекрасно знали российскую историю и понимали, что никогда закон в России не почитался, а народ уважал только сильную власть. И вдруг, оказавшись на политическом Олимпе, они враз все позабыли и стали писать историю демократической России так, как будто старая Россия вдруг исчезла и можно о ней не вспоминать. Но она сама сумела о себе напомнить разгулом спланированной большевиками народной стихии в октябре 1917 г.

Конечно, большевистский переворот был не развитием, а вырождением революции, ибо не может революция, начавшаяся как демократическая, путем развития вылиться в кровавую диктатуру. Но это не важно. Если экипаж оказался в канаве, то не быстрый скач лошадей тому виной, да не плохая дорога, а только кучер. В критический для пассажиров момент вожжи оказались в слабых и неумелых руках.

Касается это не Временного правительства, а, конечно, последнего русского монарха. Опрокинул российский экипаж он, а у интеллигентов Временного правительства не хватило сил и времени поставить его на колеса. Не одолев начавший «шевелиться хаос» (Ф. Тютчев), Николай II благополучно привел страну к революции, а она, по справедливому заключению Н. А. Бердяева, в России «могла быть только социалистической» [419].

В этом смысле можно, наверное, говорить и о развитии революции, но тогда – это развитие снежного обвала или селевого потока, которые по мере движения только входят в силу. И если такой силой является социалистический вектор революции, то он в итоге не мог привести ни к чему иному, кроме «национального банкротства», поскольку стихия революции ввела ее в тупиковый туннель утопии.

В русском языке почти на все случаи жизни заготовлены благопристойные эвфемизмы. Если на воровстве попался обычный человек, то его называют вором, а если крупный государственный чиновник, то он, конечно, не вор, он – коррупционер, да к тому же страдает клептоманией. Если вы чувствуете, что ваш собеседник лжет, то вы (про себя) называете его вруном. Ежели заведомо невыполнимые обещания расточает политик, то услужливые политологи из его лагеря говорят о популизме и даже уверяют, что разумная доля популизма вполне уместна и допустима.

Не будем, однако, обманываться: заведомо невыполнимые посулы есть обычная ложь. Но умелый политик лжет о желаемом, а потому ему верят.

Большевики, и Ленин прежде всего, оказались непревзойденными популистами. Причем они отчетливо сознавали лживость своих обещаний, а потому их популизм был наглым политическим цинизмом, который И. А. Бунин в «Окаянных днях» весьма метко назвал «издевательством над чернью». Но если бы большевики только обещали на митингах и в прессе желаемые толпой блага, они бы моментально обанкротились, как только обнажилось бы их самое первое вранье. Поэтому априорную ложь они намертво соединили со все возраставшим насилием, когда уже никто не решался напомнить большевикам об их медоточивых речах времен сентября – октября 1917 г.

Первая тактическая уловка большевиков – игра на ускорение созыва Учредительного собрания. В. И. Ленин обещал народу, что как только его партия придет к власти, она первым делом созовет Учредительное собрание и вручит судьбу России в руки народных избранников. Такой ход был одновременно и спланированным заранее оправданием в глазах населения насильственного захвата власти. Люди и не сопротивлялись большевикам, полагая, что все равно главное – за «Учредиловкой» [420].

7 ноября В. И. Вернадский записывает в дневнике: «Армия разлагается: держится еще Учредительным собранием» [421]. И даже трезво оценивавшая происходящее З. Н. Гиппиус не могла предположить, что у большевиков поднимется рука на всенародно избранное Собрание. 22 декабря 1917 г. она делится своими мыслями с дневником: главное, считает она, дождаться Учредительного собрания и легально «свалить большевиков»; методы ей безразличны. Она думала, что ради этого благородного дела объединятся все партии, все общественные силы страны, потому что «каждый, сейчас длящийся день, день их власти – это лишнее столетие позора России в грядущем» [422].

Надо сказать, что идея «Учредиловки» была своеобразной idee fixe русской интеллигенции, с его помощью мыслился переход от абсолютизма к демократии. Это был единственный легитимный путь, а потому на него встали все радикальные партии – от кадетов до большевиков. Однако поскольку самодержавие в начале марта 1917 г. уже пало, то созыв затем Учредительного собрания создавал лишь иллюзию легитимности, а после Октября оно вообще потеряло всякий реальный смысл.

Ко дню выборов (12 ноября 1917 г.) население России уже адекватно оценивало дееспособность демократов из бывшего Временного правительства, а потому отдало свои голоса социалистам: эсерам, большевикам, меньшевикам и им подобным. В самом деле, за социалистов разного окраса проголосовали 83 % избирателей, а за демократов, т.е. кадетов и еще более правых – всего 17 % [423]. Так распорядился электорат. Дальнейшая судьба этого Собрания оказалась в руках враждовавших друг с другом партий. Здесь же перевес был явно на стороне большевиков, ибо, вне зависимости от числа полученных мест, реальная власть уже была в их руках, и отдавать ее на усмотрение новоизбранных депутатов они не собирались. К тому же, как справедливо отметил А. Г. Протасов, судьба Всероссийского Учредительного собрания показала «несовместимость двух способов преобразования общества – грубо насильственного, через вооруженный переворот, и демократического, через всенародное волеизъявление. Один из них должен уступить другому» [424]. Понятно, что в подобных условиях «уступить» пришлось демократам.

Еще до выборов, 8 ноября 1917 г., В. В. Володарский на заседании Петроградского комитета РСДРП(б) заявил, что Учредительное собрание придется разогнать, если «массы ошибутся с избирательными бюллетенями» [425]. Массы, само собой, «ошиблись», и большевики сдержали слово: 6 января 1918 г. депутатов просто не пустили в Таврический дворец. Они разошлись, не приняв даже протестующей резолюции. После расстрела 5 января мирной демонстрации в поддержку Учредительного собрания партийные избранники поняли, с кем имеют дело. Собрание, которого с таким вожделением в течение почти двух десятилетий добивалась демократическая Россия, проработало всего один день.

Столь же циничным было и отношение большевиков к войне. Ленин, как известно, выдвинул лозунг о перерастании войны империалистической в войну гражданскую. Она давала ему единственный шанс, разбив вооруженную оппозицию, сохранить свою не просто незаконную, но противоестественную власть. Поэтому большевики не бежали от войны, а всячески ее приветствовали.

Когда в марте 1919 г. в Петрограде открылся Когресс III Коммунистического интернационала, то входящих во Дворец труда встречал громадный транспарант: «Да здравствует гражданская война» [426]. Откровенные призывы к гражданской войне показали весь цинизм и бесчеловечность большевистской идеологии, ибо Ленин не представлял себе, что такое подобная война на деле, к каким жертвам она приведет, какую цену придется заплатить за возможность поставить над Россией коммунистический эксперимент. Впрочем, как показал реальный ход событий, число жертв для него не играло никакой роли.

На самом деле, о какой «человечности» можно говорить, если речь идет о власти, причем не о законно (через выборы) полученной, а о власти, захваченной силой. В такую возможность поначалу не верили даже самые оголтелые большевики. И вот она у них в руках. Так что же – они теперь будут подсчитывать, сколько человек отдали свои жизни за их власть? Да упаси Боже! Чем больше, тем лучше! Значит, народ костьми ложится за их «правду». Значит, она та самая, нужная людям. И рассусоливать, разводить интеллигентские штучки тут нечего. И не разводили. Ради сохранения в своих руках власти большевики были готовы на все.

Пообещав немцам приложить все силы, чтобы вывести Россию из войны, они одновременно посулили и русским солдатам моментальное ее завершение, как только они возьмут власть. И большевики сдержали слово: ценой национального позора [427] они сохранили свою власть. Власть над Россией для них была куда важнее самой России. Да что там, важнее. Им вообще, как писал М. Горький в «Несвоевременных мыслях», «нет дела до России», ибо они творят свой «жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт… над русским народом, не думая о том, что измученная, полуголодная лошадка может издохнуть» [428].

…Сам же октябрьский переворот в Петрограде прошел, повторяем, на удивление успешно и даже почти бескровно. К большевикам примкнули солдаты, матросы, рабочие, а главное – люмпен, которому было безразлично, куда идти и за кем идти, лишь бы дали оружие и позволили всласть поглумиться над городским обывателем. В первые дни после захвата большевиками власти Петроград стал неуправляемым центром мародерства и разбоя. Люди боялись выходить на улицу, все затаились по своим углам. Не исключено, кстати, что и это было сознательно спланировано большевистскими вождями, ибо подобная атмосфера страха была им на руку.

«По Петрограду – безумные процессии победивших боль-шевиков, – записывает в дневнике В. И. Вернадский. – Сергей (Ольденбург. – С.Р.)… говорит о необычном сходстве психологии и организации черной сотни с большевиками». И далее: «Черносо-тенные элементы находятся массами среди большевиков. К ним примыкают и преступные элементы. Это серьезная опасность». И еще одна его запись 5 ноября: «Кощунства в Зимнем Дворце – в Церкви Евангелие обоссано. Церковь и комнаты Николая I и Александра II превращены были в нужники! Кощунство и гадость сознательные. Любопытно, что когда я рассказывал об этом Модза-л(евскому) – он говорит – евреи! Я думаю, что это русские» [429].

И еще одно впечатление по горячим следам. Уже знакомый нам Г. А. Князев 10 ноября заносит в свою записную книжку такие слова: что мы могли поделать, чтобы не допустить «всего этого»? И далее: «Мы ничего не можем поделать. Историку надлежит запомнить это. Мы, интеллигенция, ничего не могли поделать. Мы, интеллигенция… Какой позор лег на интеллигенцию в эти страшные дни. Интеллигенция струсила. Ее словно и нет и не существовало никогда» [430].

Что же случилось с православными? Как они могли позволить подобное надругательство? Да ничего и не случилось. Многие русские мыслители уже давно предупреждали, что упование на глубокую религиозность русского народа зряшное, его религиозность на самом деле крайне поверхностная в отличие от глубинных зоологических инстинктов. Если большевики посулят народу «грабь награбленное» и дозволят ему всласть поиздеваться над «хозяевaми», то он, «не почесавшись», как заметила З. Н. Гиппиус, сменит нательный крест на партийный билет.

В октябрьские дни 1917 г. наиболее зримо и уродливо высветилось явление, которое А. Кёстлер метко назвал «классовой сучностью». Игра на звериных инстинктах темной людской массы, которую позволили себе большевики, была глубоко аморальной, но зато беспроигрышной. А где победа, там и мораль. Это большевики дали понять России с первых дней своей власти.

В определенном смысле Россия поплатилась и за вековое пренебрежение к поднятию культурной планки общества. Традиционно было принято считать, что грамотность расшатывает устои государства. А коли так, то нечему и удивляться: когда в октябре 1917 г. Россию «тряхнуло», то народ российский, ничего не зная об истории своей родины, за «родину» почитал только свое село, а то, что и Россия его родина, – это для него было почти бессодержательной абстракцией. Он этого вполне искренне не понимал.

«Государство русское, – пишет И. И. Петрункевич, – строившееся неизмеримыми жертвами в течение десяти веков, развалилось как карточный домик, развалилось не от вражеского удара, а от собственного безумия…» [431]. Забыл мемуарист лишь одну малость, что к этому «безумию» темный народ российский подвигнули все же русские радикальные интеллигенты – от народников 70-х – 80-х годов XIX века до партийно запрограммированной интеллигенции начала века, к числу которой должен себя отнести и автор процитированных нами воспоминаний.

Да, самая опасная, можно даже сказать, гибельная, черта русской интеллигенции – ее антигосударственный радикализм. Интеллигент, осмелившийся в конце XIX – начале XX века выступить за компромисс с правительством, считался предателем; тот, кто был против призывов к революции, оказывался ренегатом.

И вот пришло время выплеснуть наружу этот «внутриин-теллигентский радикализм». Тогда же и стало предельно ясно, что в определенном смысле он обернулся против самой интеллигенции, ибо власть попала в руки той ее части, которая имела свою правду и сражалась за правоту своей формулы [432]. А интеллигенты, начавшие активно рыдать по поводу прихода большевиков к власти, просто оплакивали свое поражение.

Известен такой образ. Любой народ от варварства и деградации охраняет своеобразная культурная пленка, под коей просматривается так называемый «глубинный пласт дикости». В России эта пленка всегда была крайне зыбкой и легко рвалась, отчего неуправляемые дикие инстинкты народа вырывались наружу, и в стране на некоторое время воцарялся хаос.

В 1917 г. Россия, в частности, поплатилась и за многовековое пренебрежение к развитию культурного цемента нации, за скаредность в отношении науки, за активное торможение подлинной, а не лицедейской земельной реформы, за нежелание равноправно развивать центр и окраины огромной империи, за страх перед свободным развитием личности, за культивирование пришибеевской психологии во всех слоях общества [433].

Одним словом, все то, что было искусственно задавлено, как только пресс был снят, мгновенно вспенилось и хлынуло мутным потоком из всех расселин и разломов, прорвавших тончайшую культурную пленку, и затопило страну пьяным разгулом, разбоем, беснованием. Это и была так называемая пролетарская революция на уровне ее чисто бытового восприятия.

Вот как описал выдающийся русский философ Е. Н. Трубецкой свои первые, самые горячие впечатления от свершившегося большевистского переворота: «Если Россия – это рассеянные в пространстве лица, говорящие по-русски, но предающие родину, или несчастное, обманутое серое стадо, висящее на трамваях, грызущее “семечко”, а ныне восставшее за Ленина, то России, конечно, нет. Нет ее вообще для людей, которые не верят в невидимую, духовную связь поколений, связующую живых и мертвых во единое целое… А об этом бесновании, знаете ли, что я думаю… Легион бесов, сидевший недавно в одном Распутине, теперь после его убийства переселился в стадо свиней. Увы, это стадо сейчас на наших глазах бросается с крутизны в море: это и есть начало конца русской револю-ции» [434].

Два слова все же заслуживает Главный Бес.

В. И. Ленин, безусловно, личность самодостаточная. Маркс ему был нужен лишь в политическом детстве, когда он ухватился за откровения немецкого социалиста, безошибочной интуицией угадав в них идеальную опору своим необоримым властным вожделениям. Ленин к тому же никогда не воспринимал марксизм как социальную утопию. Учение Маркса для него – безусловная реальность, ибо в экономике он не разбирался, зато в политической платформе марксизма сориентировался безошибочно, с легкостью перекодировав общие рецепты Маркса в конкретный план практических действий. Ленин, обладавший, по словам Г. В. Плеханова, «невероятным даром упрощения» [435], свел марксизм к прямолинейной схеме, своего рода строевому уставу для созданной им «партии захвата». Так родился ленинизм, вполне самостоятельная и очень русская доктрина.

Пока жив был ее автор, он распоряжался ею вольготно, не гнушаясь любыми поправками и рокировками, умело подстраивая их к «моменту». А «момент» для Ленина – это всегда своеобразный сигнал тревоги, индикатор опасности утратить хоть толику из приобретенной им неограниченной власти. Власть же, повторяю, – главный политический стимул Ленина, перед которым жизнь людей пренебрежительно задвигалась в тень. М. Горький в «Несвоевремен-ных мыслях» очень тонко и поразительно точно описал образ будущего диктатора России. И хотя он не указал, кого имеет в виду конкретно, можно не сомневаться, – перед мысленным взором художника стоял Ленин: «Люди для него, – писал Горький, – материал, тем более удобный, чем менее он одухотворен» [436].

«В своем отношении к людям Ленин подлинно источал холод, презрение и жестокость, – писал хорошо его знавший академик П. Б. Струве. -…В этих неприятных, даже отталкивающих свойствах Ленина был залог его силы как политического деятеля: он всегда видел перед собой только ту цель, к которой шел твердо и непреклонно… Первым звеном…была власть в узком кругу политических друзей. Резкость и жестокость Ленина…были психологически неразрывно связаны, и инстинктивно, и сознательно, с его неукротимым властолюбием» [437] (Курсив Струве. – С.Р.).

Если власть действительно главное вожделение Ленина, то понятно, почему из марксизма ему более всего приглянулось учение о классовой борьбе. Оно оказалось «конгениально его эмоциональному отношению к окружающей действительности» [438]. Отношение это было крайне уродливым. Ленин ненавидел всех: царя, чиновную бюрократию, помещиков, полицию и даже тех, кто разделял с ним эту ненависть, – либералов и интеллигенцию; более того, он презирал и своих друзей_социалистов. Он ненавидел всех, ибо все люди в глазах Ленина делились на две группы: в одной концентрировались силы, препятствующие его власти, в другой – те, кто мог конкурировать с ним. «В этой ненависти, – завершает свою лениниану Струве, – было что-то отталкивающее и страшное; ибо, коренясь в конкретных, я бы сказал даже животных, эмоциях и отталкиваниях, она была в то же время отвлеченной и холодной, как самое существо Ленина» [439].

Ленин, в отличие от Маркса, ученым, конечно, не был. Ф. А. Степун назвал его «изувером науковерия». Поклонение науке, вера в науку, что и есть науковерие, весьма характерное явление не просто русской действительности, но и русского характера. И Ленин в этом смысле не исключение. Вся наука для него сфокусировалась в марксизме, и он уверовал в него потому только, что усмотрел в марксизме как бы теоретическое обоснование своим туманным, но крайне нервировавшим и возбуждавшим его мечтам о коренном переустройстве мира. Но Ленин был не просто науковером, а именно «изувером науковерия», ибо он, уверовав в марксизм, тут же забыл, что марксизм как-никак представляет собой научный социально_экономический анализ раннего капитализма. Ленин же поступил с марксизмом как карточный шулер: он взял из колоды самую младшую карту (понятие о диктатуре пролетариата) и передернул все учение так, что эта карта вдруг оказалась козырной. Остальное было делом квазинаучной казуистики.

Ленин насквозь проткнул марксизм «диктатурой пролетариата» и, насадив на это понятие, как на шампур, отдельные фрагменты марксизма, получил новое блюдо – ленинизм.

Ленинизм поэтому не стал социально_экономической доктриной. Он оказался своего рода методическим руководством по захвату и удержанию власти. Ленин предвидел, что власть в России его партия будет брать силой и удерживать ее придётся также силой. Отсюда и универсальная отмычка к власти – диктатура пролетариата, с помощью которой он изготовил псевдонаучное, но зато крайне понятное, а потому соблазнительное «учение». Многие политические авантюристы, до сих пор поклоняющиеся ленинизму, уповают именно на учение о диктатуре пролетариата, ибо оно полностью развязывает руки для любого произвола.

К тому же Ленин оказался гениальным стратегом. Находясь во вполне комфортной эмиграции, он умело и вовремя дергал за ниточки, к которым были привязаны «борцы с самодержавием»: народники, легальные марксисты, эсеры, богоискатели и т.п. Он только делал вид, что вступил в непримиримую схватку с царизмом. На самом деле он боролся именно с этими «борцами». Ленин, оставаясь в стороне, всячески принижал значимость своих идейных противников, расчищая себе поле для будущей схватки. А когда пришло его время, т.е. 1917 г., он заметался в швейцарской клетке, как плененный зверь, и готов был на все, лишь бы его с сотоварищами переправили в Россию. Сделать же это было крайне сложно. Шла война, и в Россию можно было попасть только через воюющие страны. Без помощи немцев осуществить это было невозможно. И Ленин ради того, чтобы не упустить свой шанс, согласился стать «тайным немецким грузом», и его переправили в Россию в запломбированном вагоне [440].

Наспех состряпанные им по прибытии в Петроград «Ап-рельские тезисы» с головой выдают его «тайную миссию», по крайней мере, в той их части, где интересы большевистской партии совпадали с интересами немецкого Генерального штаба, – в отношении к войне.

Да и тот факт, что к моменту прибытия Ленина в Россию царизм уже был повержен, а для большевиков только начиналось их время, свидетельствует о том же: не с самодержавием боролся В. И. Ленин, не с буржуазным Временным правительством, а со своими же бывшими идейными соратниками – социалистами разного окраса: эсерами, меньшевиками, социал_демократами, коих было подавляющее большинство в Советах. Его не устраивала ни одна плат-форма, кроме собственной. Он не был согласен на какой-то социализм, ему был нужен социализм по-ленински, ибо он и только он гарантировал ему неограниченную власть над Россией. Поэтому его беспрецедентный идейный фанатизм, подогреваемый патологической жаждой власти, изначально предрешал трагическую судьбу России, достанься власть его партии. А она эту власть добыла.

Для России началась новая эра, эра планомерного строительства «светлого будущего»…

С Россией кончено… На последях

Ее мы прогалдели, проболтали,

Пролузгали, пропили, проплевали,

Замызгали на грязных площадях,

Распродали на улицах: не надо ль

Кому земли, республик, да свобод,

Гражданских прав? И родину народ

Сам выволок на гноище, как падаль.

О, Господи, разверзни, расточи,

Пошли на нас огнь, язвы и бичи,

Германцев с запада, монгол с востока,

Отдай нас в рабство вновь и навсегда,

Чтоб искупить смиренно и глубоко

Иудин грех до Страшного Суда!

Это стихотворение М. А. Волошин написал в Коктебеле 23 ноября 1917 г. Строчки лились, как слезы. Все, что было дорого, ради чего думала, творила и страдала русская интеллигенция, враз оказалось опошлено, оболгано и похоронено. Их России более не существовало…

Но главного поначалу не понял никто: ни мужик, ни поэт, ни академик. Слова А. И. Герцена о том, что «коммунизм – это русское самодержавие наоборот», не вспоминались, а глубинный их смысл в первое время был невидим. Но случилось именно это.

Царская империя путем насилия была заменена на коммунистическую империю, монархия осталась незыблемой, только ее переодели в большевистский френч и на всевластный трон сел не царь, а генеральный секретарь; да и царская бюрократия плавно перетекла в большевистскую, только разбухла при этом до невероятия. Одним словом, произошла смена вывесок, а глубинная тоталитарная суть российской государственности оказалась нетронутой.

«Революция, – писал академик П. Б. Струве, – низвергшая “режим”, оголила и разнуздала гоголевскую Русь, обрядив ее в красный колпак, и советская власть есть, по существу, николаевский городничий, возведенный в верховную власть великого государст-ва» [441].

Причем все эти аналогии, ужасы и пророчества были в большей мере от неожиданности происшедшего, были результатом душевного и интеллектуального шока. Но они оказались лишь самыми безобидными цветочками большевизма. «Ягодки» Россию ждали впереди.

Оставалось только зажмурить глаза и, как заклинание, повторять тютчевские строки:

Все, что сберечь мне удалось,

Надежды, веры и любви,

В одну молитву все слилось:

Переживи, переживи!