Глава 23 Из казармы – в самоволку
Глава 23
Из казармы – в самоволку
Социальная утопия в сознании людей может жить неограниченно долго. В реальной жизни век ее скоротечен. Постепенно здоровые инстинкты общества берут верх, и жизненное пространство, пораженное утопией, начинает неуклонно, как шагреневая кожа, сокращаться, пока, наконец, не исчезнет совсем. Для людей тогда наступают самые тяжкие времена, ибо действие идеологического наркоза прекращается и они начинают страдать от жизни, к которой были не приучены и которая жестоко наказывает за измену ее нравственным и экономическим законам.
Когда в 70-х годах Генеральным секретарем ЦК КПСС, Председателем Президиума Верховного Совета СССР товарищем Леонидом Ильичем Брежневым было заявлено, что в СССР построено общество «развитого социализма», стало ясно, что утопия научного коммунизма себя исчерпала, а ее методическая основа ленинизм вступил, наконец, в заключительную фазу деградации. Ее в полном соответствии с бесславным завершением «победоносного шествия учения великого Ленина» можно поименовать фазой бездарного ленинизма. В торжественных речах, приветствиях голос искренней радости и искренней поддержки власти было не расслышать. «Народ, лукавя, юродствуя, безмолвствовал. Такого многоречивого безмолвия народа Россия еще не слыхала. В конце концов именно мнение народа – его оглушительное безмолвие – положило, по мнению К. Кантора, конец брежневскому государству».
В те годы успели насладиться властью четыре Генеральных секретаря. Трое из них (Л. И. Брежнев, Ю. В. Андропов и К. У. Чер-ненко) к ленинизму боялись даже прикоснуться, они как бы чувствовали его агонию и откровенно паразитировали на ней. Четвертый (М. С. Горбачев), напротив, паразитировать не стал, а решил использовать интенсивную социальную терапию и вернуть ленинизм к активной жизни. Но просчитался. «Перестройка» Горбачева прикончила ленинизм окончательно.
Однако все по порядку.
В апреле 1985 г. состоялся очередной пленум ЦК КПСС. До него все шло своим чередом и ничего необычного не предвещало: дряхлые ленинцы награждали друг друга орденами, а советские люди, построив, наконец, развитой социализм, часами простаивали в очередях за продуктами и гордились своей лучшей в мире страной. Одним словом, к такой жизни привыкли, о другой и знать ничего не хотели.
И вдруг молодой (всего 54 года) Генеральный секретарь ЦК КПСС М. С. Горбачев на том апрельском пленуме призвал весь советский народ «нaчать перестройку» своей жизни. Что это такое? – никто толком не понимал. Как позднее выяснилось, не понимал этого и Горбачев. Но слово вылетело. Его подхватили, услужливо разнесли по всем углам и весям, и машина перестройки нехотя тронулась в путь…
Кое-что, правда, прояснилось сразу: например, то, что Горбачев в качестве идеологической базы перестройки использовал идею заведомой невиновности социализма в экономическом застое общества. Просто потенциальные возможности социализма использовались недостаточно. Отсюда лозунг первого этапа перестройки – ускорение. Ничего из этой затеи, однако, не вышло [642].
Следующий этап перестройки он начал сразу, без раскачки. Его вuдение Горбачев изложил летом 1988 г. на XIX партконференции, взамен командно-административной системы была предложена взятая из «эмпирий» модель «демократического социализма». Ее ключевые слова: гласность, демократизация, перестройка запомнились, полюбились. А то, что любо, анализировать, а тем более критиковать язык не поворачивался. Однако реальный закат социализма и, как неизбежное следствие, развал СССР начался именно с той столь полюбившейся всем партийной конференции.
Зашедшаяся от демократической эйфории интеллигенция могла бы и знать, что империя и демократия __ «две вещи несовместные», что, расширяя демократические свободы, они копают пропасть не только для КПСС, но и для СССР [643].
Два слова о «гласности». Конечно, развязать людям языки, снять с них страх за вылетевшее ненароком слово было необходимо, без этого казалось невозможным сделать ни одного шага в сторону от проторенной генеральной линии. Но самое простое решение, как это чаще всего и бывает, оказывается далеко не самым лучшим. Гласность, как тогда думалось, это необходимое условие открытости общества, она раскрепостит общественное сознание и сделает наиболее активную часть населения деятельными помощниками партии в ее благом начинании. Но не учел Горбачев того простого резона, что за десятилетия господства в стране примитивных истин бездарного ленинизма именно наиболее деятельная часть общества все и так прекрасно понимала, она уже давно в своем так называемом общественном сознании все расставила по местам, а сковывавшая ее разум броня страха уже давно была разбита.
Очень быстро поэтому выяснилось, что хотя «процесс и пошел», но Горбачев им управлять не в состоянии, а потому уже в 1989 г., когда в Кремле собрались народные избранники, чтобы разыграть перед изумленным миром невиданное ранее шоу под названием «Первый съезд народных депутатов СССР», всем вдруг сразу стало ясно, что гласность обернулась безответственной риторикой и именно такое понимание перестройки Горбачева более всего устроило: он, вероятно перепугавшись запущенного им же процесса, предпочел не предпринимать никаких шагов к реальным переменам, а бесконечно долго рассуждать о них.
Не исключена и другая интерпретация позиции Горбачева. Выпустив из клетки весьма опасную для России птичку – гласность, он уже вскоре понял, что совершил роковую для своей политики ошибку, ибо эта милая птичка ему же выклюет глаза и он потеряет все видимые ранее ориентиры. Не мог же он не знать, что гласность, являющаяся всего лишь эмбрионом подлинной свободы слова, не должна опережать вызревание других демократических институтов, а развитие только гласности неизбежно переключит стрелку перестройки с практических дел на словесную разнузданность; к тому же, не улучшая повседневной жизни людей и одновременно разрешив легальное существование оппозиции, он, сам того не желая, день ото дня множил ряды своих активных противников. Горбачев верил сам в нерушимость социалистической системы и наивно полагал, что той же веры придерживаются и его коллеги по руководству КПСС, в частности те, кто представлял в ЦК так называемые республиканские партийные элиты. Но те уже давно ни во что такое не верили, они лишь жаждали реальной, не подконтрольной Кремлю, власти в своих вотчинах и делали все от них зависящее, чтобы кремлевские вожжи поослабли [644]. Когда Горбачев понял, какие дикие силы разбудил своей перестройкой, он стал всячески тормозить процесс, но тот уже «углyбился», а, набрав достаточную инерцию, в августе 1991 г. смел с исторической арены «руководящую и направляющую силу советского общества», а заодно и разогнал по своим национальным квартирам это самое общество.
Понятно, в 1985 г. сам Горбачев, его приближенные, да и большая часть населения страны верили в возможность радикальной перестройки социалистической системы, а вместе с ней и программной идеологии коммунистической партии – уж больно ясными и нетленными казались их базовые ценности. Поэтому когда Горбачев в своих многочисленных выступлениях внушал нам, что не собирается отказываться от «социалистического выбора, сделанного страной еще в 1917 г.», не намерен втаптывать в грязь «коммунис-тические идеалы», а лишь собирается модернизировать созданную его предшественниками систему, сделать ее более открытой и жизнестойкой, ему верили, хотя не понимали, что конкретно и как надо перестраивать.
Как оказалось, и этот этап перестройки был благополучно провален. Если в этом уместно винить Горбачева, то только за то, что он взялся за решение задачи, которая решения не имела: социализм – структура не реформируемая, любые попытки ее видоизменения мгновенно приводят к отмиранию и без того дышавшей на ладан политической системы.
Это стало заметно невооруженным глазом и очень скоро, ибо экономические неудачи реформ и одновременное снятие идеоло-гического пресса породили многочисленную национальную и политическую оппозиции. Первая объединилась в разного рода «фрон-ты», вторая стала требовать многопартийности, введение частной собственности и еще многое другое. Апофеозом открытого противостояния старой партноменклатуры, заигравшейся в перестройку, и новой демократической оппозиции явились выборы народных депутатов СССР в начале 1989 г.
А агонией именно горбачевского вuдения перестройки стал ГКЧП в августе 1991 г. После провала этого заговора Россия попала во власть экономических радикалов, для них основной мотивацией поведения стало нетерпение мысли.Президент России Б.Н. Ельцин доверил экономические реформы общественно озабоченной и не страдающей комплексом сомнения советской интеллигенции[645].
Теперь о самом главном. Когда М. С. Горбачев попытался кинуть ленинизму и «социалистическому выбору» спасательный круг, то здравомыслящим людям стало ясно, что главной задачей этой самой «перестройки» окажется не реанимация ленинизма (он был уже обречен), а спасение российской государственности (не советской, ибо она, как порождение того же ленинизма, явно дышала на ладан, но именно российской в том смысле, какой в нее вкладывался до большевистского пришествия).
К несчастью, с этой капитальной задачей Горбачев не справился [646]. Заигравшись с партноменклатурой в демократию, он не заметил, как эта самая номенклатура из партийных лидеров оборотилась в национальных спасителей, которые были совсем не прочь попрезидентствовать на своих суверенных, не подвластных Кремлю, территориях. Выпустив из рук партийные вожжи, Горбачев полностью утратил над ними власть, и бывшие члены ЦК КПСС, помахав ручками своему Генеральному секретарю и президенту СССР, отправили его на покой, а заодно и располосовали тысячелетнее российское государство на 15 обрубков, породив тем самым громадное число почти неразрешимых проблем и резко замедлив процесс посткоммунистического оздоровления общества [647].
Национальный, региональный, да и личный эгоизм новоявленных царьков, гетманов и баев, как и следовало ожидать, перевесил чашу общероссийских интересов [648]…
Не надо думать, что все это стало ясно только сейчас, когда мы успели остыть и одуматься. Нет. Самое поразительное, что будущее российского большевизма многие интеллектуалы предугадали безошибочно и очень быстро.
Советской власти еще и года не исполнилось, когда Г. А. Князев отметил в своем дневнике за 10 октября 1918 г., что все ругают большевиков, «сами же бедняки возмущаются». И далее делает вывод: «Не живуч тот режим, который так ненавидим. Он неминуемо погибнет… То, что большевизм в себе самом содержит яд, от которого он погибнет, – это очевидно» [649].
В том же примерно ключе рассуждал и академик В. И. Вернадский. В 1923 г. в письме к И. И. Петрункевичу он заметил, что любые формы политической борьбы с большевизмом бессмысленны, оно само себя непременно изживет, надо только набраться терпения. «Всякая культурная и бытовая работа… гораздо важнее». Даже «быт сейчас гораздо сильнее в борьбе с коммунизмом, чем все интервенции, заговоры (которых к тому же почти нет!) и болтовня a la Милюков, Кускова и т.д… Сила русская сейчас в т в о р ч е с к о й культурной работе – научной, художественной, религиозной, философской. Это единственная пока охрана и русского единства и русской мощи» [650].
Именно так: каждодневная, по капле культурная работа сделала свое дело – каждое последующее поколение советских людей было, разумеется, не умнее своих отцов, но то, что трезвее, – факт. Те примитивные посылки коммунистического мифа, которые вынашивали многие радикальные русские интеллигенты еще до его насильственного внедрения в жизнь и на которые легко клевали маргиналы и люмпены, облепившие большевистских вождей в надежде на лучезарное будущее, начинали заметно тускнеть при их сличении с повседневной жизнью. Неустроенный быт, нищенская жизнь целых поколений, постепенно росший образовательный ценз и вынужденная некоторая открытость общества поднимали осознание значимости человеческой личности и одновременно корежили до отчетливой карикатурности соблазны коммунистического далеко. Люди переставали верить в него, а идеологию большевизма откровенно презирали.
Одним словом, все произошло именно так, как предсказывали мудрейшие. В. И. Вернадский писал 20 апреля 1924 г.: «Чем более вдумываюсь в происходящее, тем более вероятным мне представляется положение в России мрачным. Я учитываю продление кризиса еще 10 – 15 лет и не много хорошего предвижу от замены большевиков новыми… Возможна анархия и развал России, в частности отделение Украины» [651]. Увы, не только Украины.
По сути «коммунистическая идея» сама себя изжила, исчерпав весь немыслимый арсенал экономических и идеологических придумок. Так уж, вероятно, было угодно истории, чтобы Россия опробовала на себе еще и эту утопию. Что же, эксперимент завершился трагически: и для России и для самой утопии.
Как только это стало ясно, тут же мы поняли и другое: похоронив советскую власть, Россия вошла в очередной Дантов круг «исторического ада» [652].
Еще в 20-х годах Ф. А. Степун поставил точный диагноз болезни, занесенной на русскую землю коммунистическим вирусом: «…из всех зол причиненных России большевизмом, самое тяжелое – растление ее нравственной субстанции, внедрение в ее поры тлетворного духа цинизма и оборотничества» [653]. Понятно, что если верить в реальность «коммунистического завтра», то все деяния большевиков и даже их утонченная жестокость периода взбесившегося ленинизма – есть чистое зло «во благо» (логика дьявола); но если этой веры нет, то то же зло, обернутое в транспаранты с народолюбивой риторикой, оказывается как бы добродетелью, но на самом деле есть обычное циничное оборотничество. А чтобы психика людей не корежилась и сознание не раздваивалось, была доведена до абсолютного совершенства идеологическая тирания и намертво спаян управленческий аппарат, ключевые звенья которого были легко заменяемы стереотипными ленинцами из секретных списков резервной партийно-хозяйственной номенклатуры. Именно номенклатура является наиболее страшным наследием коммунизма, тем нерастворимым остатком, который в нетленности сохраняется по сию пору и передан посткоммунистической России как наследственная неизлечимая болезнь.
…Любопытно было наблюдать, как стыдливо раздевалась коммунистическая утопия перед нетерпеливо мнущимися «пере-стройщиками».
Сначала она сбросила с себя френч и мягкие хромовые сапоги сталинизма. Публицисты и писатели набросились на них и стали остервенело рвать на части. Со сталинизмом расправились быстро. Уже в 1988 г. всем все стало ясно. Заодно со Сталиным поквитались и с его подручными. Но «верных ленинцев – репрессированных» еще жалели. Как же, невинные жертвы, убиенные сатрапом. С нескрываемой симпатией писали о Н. И. Бухарине, А. И. Рыкове, Л. Б. Каменеве, М. Н. Тухачевском и иже с ними [654]. Еще в самом конце 1987 г. неприкасаемыми темами были Ленин, партия и Великий Октябрь. Все публикации к 60-летнему юбилею ВОСР даже в радикальном «Новом мире» были лживого окраса.
Потом утопия сняла платье. И вновь на него набросились и стали рвать друг у друга из рук. Появились правдивые статьи о всех «верных ленинцах». И оказалось, что они по сути своей близнецы, ни нравственно, ни политически не различимые. Все они преданно служили одной идее, все они в равной мере были фанатами и все (без исключения) безжалостные убийцы. В. С. Пикуль был, кажется, первым, кто еще в 1989 г. написал, что «в общем-то это все одна шайка». Но тогда эту очевидность не признали: партия еще была в силе и расписываться в собственных преступлениях не пожелала, списав их на «деформации сталинизма» [655].
Наконец, утопия добралась до исподнего. В. Солоухин со вниманием, приглушив отвращение и брезгливость, прочел те тома из полного собрания сочинений Ленина, которые никто никогда не читал, ибо содержали они разные деловые записки да телефонограммы. Но писатель осилил их, сделал выписки и опубликовал в виде тонкой книжицы «Моя лениниана». Она стала бомбой страшной разрушительной силы. Было фактически доказано то, что интуитивно понимали многие, узнав правду о всех генерациях вождей ленинизма: не мог чистый, незапятнанный человек руководить «шайкой». Значит, он был на голову выше своей «братвы». Так оно и оказалось, когда стали доступны материалы ленинского архива и исследователи смогли ознакомиться с «потаенными бумагами» вождя трудящихся всего мира, не вошедшими в Полное собрание его сочинений. Книга А. Г. Латышева «Рассекреченный Ленин», изданная в 1996 г., довершила начатые Солоухиным раскопки.
На утопии осталась последняя одежонка, прикрывавшая срамные места, – партия. Ее она сбросила в августе 1991 года. И предстала перед нетерпеливыми «перестройщиками» (они теперь стали величать себя демократами) в голом виде. Те с изумлением обнаружили, что перед ними сморщенная, страшная, костлявая старуха. Настоящая Баба Яга. И они с гиканьем прогнали ее прочь…
Теперь обратим внимание на один весьма любопытный нюанс. Если к свержению монархии в России, в чем мы убедились, приложила руку радикальная русская интеллигенция, то на ликвидацию социалистической системы советская интеллигенция никакого реального влияния оказать не могла. Те незначительные диссидентские группы, которые в разные годы существовали в СССР, политической погоды не делали, и даже такие известные радикалы, как А. Д. Сахаров и А. И. Солженицын, вопреки мнению некоторых политологов [656], также не могли влиять на интеллектуальный климат страны, ибо «самиздат» читали лишь единицы.
Социалистическая система разложилась и струхлявилась сама, ее убило время, ибо она вошла в противоречие с основными тенденциями мировой истории конца XX века.
Наивно также полагать, будто советскую систему погубило отсутствие налаженного диалога с собственной интеллигенцией [657]. Его и быть не могло, ибо, как мы договорились еще в начале книги, интеллектуал, существующий в гармоничном единении с властью, не может считаться интеллигентом, так сказать, по определению.
Что касается советской интеллигенции, пришедшей к реальной власти в России после провала ГКЧП, то она повела себя в определенном смысле как большевики в 1917 г.
Во-первых, сходство в том, что и те и другие стали насильно внедрять в жизнь заведомо утопические схемы построения нового общества. Так, новые русские демократы, или интеллигенты советской выучки, посчитали сами и убедили в этом мало что смыслившего в экономике первого выборного президента России, что новую политическую и экономическую систему можно строить, не считаясь с наличествующим социально-экономическим, политическим и социокультурным материалом, а ориентируясь только на то, «как должно быть обустроено российское общество в соответствии с определенным идеалом» [658].
Во-вторых, построение новой экономической системы они начали «с чистого листа», посчитав, что абсолютно все наработки старой системы необходимо игнорировать. Это, конечно, также напоминает внедрение в жизнь заведомо утопической схемы. Не прошло и года с начала «гайдаровских реформ», как стало ясно, что подобная идеология потерпела полный крах. Было много «рыночной фразеологии» и мало профессионализма. Нетерпение мысли в который раз погубило дело.
В-третьих, за долгие десятилетия господства в нашей стране коммунистической идеологии наши доморощенные экономисты отучились мыслить самостоятельно. А потому «Гайдар и его команда» ничего своего так и не создали. Им ничего другого не оставалось, как заявив, что «экономические законы для всех едины», списать все с западного отличника и получить «неуд» от обнищавшего народа.
Итак, Россия вступила в новую фазу своей истории, ранее невиданную и непредсказуемую.
Из обжитой и привычной политической казармы история России ушла в демократическую самоволку и один Бог ведает, что она там натворит.
Вечная беда российского исторического процесса в том, что никак не удается синхронизировать политические новации и экономические свободы, да к тому же вовремя уравновесить эти системы необходимой мерой социальной защищенности граждан. Подобная разбалансированность неизбежно приводила не к плавному развитию, а к резкому расслоению общества и социальным взрывам. Отсюда и чисто российские парадоксы исторического процесса: радикальная русская интеллигенция конца XIX – начала XX века протрассировала путь к свободе и… рухнула в невиданное рабство; Ленин увлек Россию в утопию, залив страну кровью, и… был провозглашен одним из величайших политиков всех времен; Сталин слепо и преданно шел по указанному Лениным пути, истребив десятки миллионов советских людей, и… стал подлинным кумиром и божеством в глазах нетронутых; Хрущев все силы употребил на сокращение партийного и государственного аппарата и… тот разбух до невероятия и пожрал его; Горбачев пытался реанимировать партийный труп, влить свежую кровь в социалистическую идею и удержать на гнилых веревках разваливающуюся империю и… те рухнули, придавив заодно и Горбачева [659].
Таков самый приблизительный контур «бед и грехов России» (Г. П. Федотов), из коего она тщится вырваться уже целое столетие. Надо полагать, что придуманная Горбачевым перестройка стала всего лишь очередной, но, по-видимому, решающей попыткой.
Устранив имперские начала государственного устройства, Россия неизбежно должна встать на путь национального самоосознания, оно очень быстро спустится с философского занебесья и станет мотором как политических, так и социально-правовых реформаций. Возможно, что именно имперская государственность была тем барьером, преодолеть который не смогла ни одна из более ранних реформ российской жизни. И именно она являлась неисчерпаемым кладезем пресловутых национальных «особостей», столь любимых старыми славянофилами и свежеиспеченными русофилами, ими они объясняли все неудачи экономических и политических реформ. Но на главную особость – национальную конгломеративность российского государства, веками цементируемого не взаимной экономической и политической выгодой, а лишь нерушимым блоком полиции и чиновничества, никто не указывал. Вероятно, потому, что нельзя устранить данность. Но коли так, нечего тогда завистливо озираться окрест – нет там ничего подобного, а где есть (размером, правда, помельче), так и живут там соответственно получше, чем в России, но все же похуже, чем в остальном «цивилизованном мире».
Однако на смену советскому имперскому монстру пришел имперский российский монстр с теми же, по сути, особостями, да с еще нацело утраченной нравственностью и практически легализованным экономическим криминалом. Страдать по реформам в этих условиях – дело бесперспективное.
Россия, развалив советскую империю, сохранила в нетленности все ее основные атрибуты и прежде всего номенклатурную вертикаль, головка которой по-прежнему торчит в Кремле и лишь щупальца теперь присосались к бывшим российским автономиям, их самостоятельности новые российские демократы боятся так же сильно, как некогда царь-батюшка страшился самостоятельности Царства Польского.
Создается впечатление, что нынешняя Россия хочет жить с американским достатком, приучив к тому же своих граждан к японской деловитости и немецкой аккуратности, но при всем при том жить непременно по-русски, т.е., в частности, так, чтобы все благодарили своего «всенародно избранного» и не очень-то тешили себя иллюзиями законности, не забывали своего истинного места под лучами кремлевских звезд. Только как все это сочетать, как сделать так, чтобы и Америку догнать, и Россию не потерять, никто не знает. И не узнает никогда. Прошлый опыт ничего не дает. И так, мол, пробовали, и эдак изловчались, а все впустую. Значит, опять погнались не за тем зайцем. Да нет же, за тем. Но надо его все же когда-нибудь изловить, зажарить, подать на стол, а уж потом, вспомнив, что мы из России, отложить в сторону столовый прибор и, взяв свою долю зайчатины в обе руки, начать рвать ее зубами. И сыты будем, и «особости» наши при нас останутся.
Известный русский журналист, писавший еще до исторического материализма, Влас Дорошевич, предпослал своим заметкам о гастролях Ф. И. Шаляпина в Италии такую байку: избалованные итальянские меломаны искренне недоумевали на близорукость своих импресарио: ввозить в Италию русского певца – такая же бессмыслица, как везти в Россию пшеницу [660].
В последние годы ввели в оборот такой логический выверт: есть страны, где точно известно, что можно, а что нельзя; есть такие, в которых можно и то, что нельзя; в России же нельзя даже то, что можно. Как это понимать? Очень просто: в России всегда доминировал не закон, а чиновник. Это он решал, что и кому можно. Люди российские только понаслышке знали о существовании неких законов, якобы определявших устройство жизни, на деле для них верховным законодателем был барин и начальник. Для простого человека государственный чиновник был реальной властной фигурой – его боялись, его презирали, на него молились.
В тоталитарном государстве иначе и быть не могло. При царе существовала монаршая чиновная вертикаль с неисчислимыми отростками во все сферы жизни; при коммунистах эта вертикаль приобрела партийный окрас, но суть ее не изменилась, она лишь еще более упрочилась. Большевики сделали чиновничество своеобразной управленческой аристократией. Попасть в эту партийную ложу стало вожделенной мечтой любого клерка, он для этого был готов на все; марксистская фразеология стала для него обычным фиговым листком, коим он старался прикрыть свои властные вожделения, а так называемые простые люди наивно верили, что партийные руководители из кожи вон лезут, чтобы сделать их жизнь более светлой и радостной.
Базовые характеристики номенклатурного чиновничества, конечно, изменились, но по-прежнему из аппарата к сохе никто не возвращается: чиновники, ставшие ненужными, перекачиваются либо на региональные ветви властной вертикали, либо в коммерческие структуры. И все неприкасаемы для закона, хотя большая часть потому и устраняется из центрального аппарата, что слишком завязла во взяточничестве и коррупции.
Все прекрасно знают, каким должен быть руководитель; черты, коими он должен обладать, очевидны. Но поскольку нет беспристрастного механизма отбора таких людей, то к власти приходят не те, кто наделен способностью принимать верные решения, а лица, пораженные амбициозным вирусом «спасителей отечества». У них есть безусловный дар воздействия на толпу, они производят нужное толпе впечатление, они нравятся, как звезды экрана, т.е. обладают тем, что называется харизмой. Она их возносит к вершинам власти, а вскоре начинает раздражать налогоплательщиков куда сильнее, чем ранее возбуждала, и подобные харизматические лидеры очень быстро из народных любимцев оборачиваются козлами отпущения. Они обманулись сами и обманули людей, их принимали за вершителей судеб, а они позаботились лишь о собственном благополучии.
Сколько бы не твердили о правовом государстве, о верховенстве законов над чиновничьим произволом, на русское ухо подобное действует не более чем заклинание шамана. Русский человек испокон века молился на власть, а не на закон и изменить его менталитет никакие даже ультрадемократические призывы не в состоянии.
… Россияне уже вскоре после начала экономических реформ в 1992 г. убедились в экономическом, чиновничьем да и в правовом беспределе. Всеобщий произвол стал куда более деспотичным, чем был ранее, ибо при коммунистах люди твердо усвоили простую истину – все решает партия: она сама издает законы и сама же контролирует «правильное» их толкование на местах. При этом демагогическая ложь о благе и лучшей жизни простых людей была для партийной элиты куда важнее карьеры любого своего чиновника. Поэтому люди имели возможность жаловаться, а чиновничество этих жалоб боялось не меньше, чем вызова «на ковер». Когда же к власти пришло демократическое правительство, единственное, на что оно могло опираться, это закон, да и люди теперь могли апеллировать только к тому же закону. Но в условиях полной правовой расхристанности новой власти «законность» стала лишь гипотетическим маяком, светившим где-то на горизонте, а в повседневную жизнь проникли лишь «внешние формы законности» [661], т.е. не сам закон, а разговор о нем, не права человека, а произвол чиновника. Вновь, как всегда и было в России, всевластным хозяином жизни стал чиновник. Но ежели раньше на него все же можно было найти управу, то теперь он напрочь обнаглел от безнаказанности.
Чудес, однако, не бывает. Не может страна, веками жившая в бесправии и слепо подчинявшаяся лишь силе власти, в одночасье, благодаря смене только управленческих структур, стать в шеренгу государств с укоренившейся традицией законности. От деспотии власти, к коей Россия притерпелась, к тирании закона, о чем она мечтает, лежит кочковатая и извилистая тропа «внешних форм законности»; для них-то и подобрали емкое чисто русское словцо беспредел и уже к нему начинают привыкать, как к некоей данности, своеобразному «пенсионному фонду», в который мы делаем вклады, чтобы обеспечить будущим поколениям вполне «законную» жизнь.Время это надо пережить и постараться не «обесеть», по выражению А. И. Солженицына, хотя сие крайне сложно.
Любой разворот истории, конечно, преходящ. Но история общества – это не история биосферы, для которой дление времени – всего лишь фактор ее эволюции; история страны – это жизнь людей, им безразлична направленность исторического процесса (да кто ее знает!), они равнодушны к «поступательному» ходу истории (еще одна вещь в себе), об очередном витке исторической спирали они судят по своей жизни и коли жизнь эта безрадостна и бесправна, то и данный исторический зигзаг оценивается адекватно. Но не всеми и не сразу.
К любым историческим катаклизмам, даже самым жестоким, можно привыкнуть, человек сживается с ними и перестает их замечать. Он, как говорят психологи, отреагировал на них. Когда подобное отреагирование затрагивает бoльшую часть общества, система начинает функционировать в относительно устойчивом режиме, ибо заданные ею жизненные ценности становятся как бы естественными, а потому своими для подавляющего большинства населения. Человек, вообще говоря, крайне болезненно переживает ломку привычных стереотипов, что накладываясь на непреодолимую особость русского человека, – нетерпение, т.е. желание получить все враз и без особых затрат собственных усилий, очень быстро оборачивается разочарованием и ностальгией по прошлой привычной жизни.
Разложение общества и весьма ощущаемая им от этого трагедия наступает тогда, когда оно уже достаточно образованно, чтобы видеть и понимать зло каждодневной лжи, но и предельно деформировано морально, чтобы приложить силу, терпение и выдержку, дабы избавиться от нее. Ложь в облатке заботы – пилюля, хотя и вредная, но на вкус приятная. Она дает своеобразный наркотический кайф, его устранение сопряжено с неизбежной нравственной и физической ломкой. Наступает новый этап отреагирования, его-то и называют обычно переходным периодом. Ускорить этот процесс насилием могли только большевики, ибо в противном случае они бы просто не удержали захваченную силой власть; но демократический режим подхлестнуть этот естественный процесс не в состоянии. Он способен лишь сгладить его болезненность продуманным, жестким ходом политических и экономических реформ. Если люди будут ощущать их результаты, видеть силу и дееспособность власти, то они и «отреагируют» так, как надо. Еще генерал А. И. Деникин точно заметил, что любую власть, принявшую наследие большевизма, Россия будет судить «не по юридическим признакам происхождения, а по делам ее» [662].
Кто, когда и как сможет все это оправдать? И что еще Россия должна искупить, какие жертвы принести, чтобы наконец-то распрямиться и вытряхнуть из своей души прочно укоренившийся в ней коммунистический дурман? Сделать это будет невероятно трудно. Процесс оздоровления, видимо, растянется на долгие десятилетия. Одной из важнейших причин столь длительного лечения являются безынициативность и безнравственность людей, прочно укоренившиеся в годы взбесившегося ленинизма и надежно сохраняющиеся «генетической памятью» в последующих поколениях. К тому же бесправие человека и своеволие чиновника определяли суть российской жизни и во все прошлые века. Жить по закону русский человек не приучен.
Человек в России всегда жил под гнетом российской истории, ибо исторический процесс во все века был ориентирован только на усиление государственной мощи, а человек, призванный эту мощь цементировать, оставался той ничтожной «малостью», которой всегда пренебрегали. Всей своей тяжестью русская история вдавливала человека в землю, не давала ему распрямиться. Никогда он не чувствовал себя свободным, никогда в России не была свободной мысль. В редкие годы ослабления гнета мысль протуберанцами пробивалась сквозь дыры в государственном котле и начинала истерически метаться в поисках скорейшего выхода из гнетущего тупика. Ни к чему, кроме развала государственности, такая интеллектуальная терапия, как известно, не привела.