Путь — это сеть
Путь — это сеть
Буддистская легенда гласит, что Будда Шакьямуни вскоре после того, как он достиг прозрения природы вещей, создал текст, известный как «Сутра о величии цветка». Будучи, несомненно, самым космическим и психоделическим из произведений, приписываемых Будде, «Сутра о величии цветка» рисует множество просвещенных существ с именами, как будто позаимствованными из научной фантастики — например, Сияющая Форма и Небесный Глаз — бесконечно разъясняющих дхарму в мириадах миров будд, украшенных драгоценными камнями и цветами, столь же неисчислимыми, как поры на безграничной коже Будды. Сутра разворачивает, вероятно, самый масштабный образ сети, какой только можно найти в религиозном тексте. Согласно философам китайской школы Хуаянь (VII–VIII вв.), умами которых владела эта сутра, грандиозное космологическое видение текста сводится к образу сети Индры. Вот описание Фрэнсиса Кука:
Далеко, в небесном жилище великого бога Индры, есть удивительная сеть, которая была подвешена каким-то искусным выдумщиком таким образом, что она простирается бесконечно во всех направлениях. В соответствии с экстравагантными вкусами божеств, этот выдумщик повесил по одной сверкающей жемчужине в каждой ячейке сети, и поскольку размеры самой сети бесконечны, жемчужины бесконечны по числу. Там есть жемчужины, сияющие, как звезды первой величины, — удивительное зрелище. Если мы теперь произвольно выберем одну из этих жемчужин и внимательно посмотрим на нее, мы обнаружим, что в ее гладкой поверхности отражаются все другие жемчужины в сети, бесконечные по числу. Не только эта, но каждая из жемчужин, отраженных в этой единичной жемчужине, также отражает все остальные жемчужины, так что имеет место процесс бесконечного отражения264.
Для философов школы Хуаянь топографическая сеть Индры символизировала всеобщее взаимное тождество и взаимопроникновение явлений. Иначе говоря, с аспекте статики все во Вселенной сводится к чему-то еще; но в аспекте динамики Вселенная есть сеть взаимозависимых несубстанциальных сил, которые постоянно влияют на другие силы и испытывают их влияние. «Таким образом, каждый индивид одновременно является причиной целого и имеет своей причиной целое, и то, что называется существованием, есть огромное тело, состоящее из бесконечных индивидов, поддерживающих друг друга и определяющих друг друга»265. Сеть Индры поддерживает неустойчивую множественность реальности, в то же время признавая ее в конечном счете недуальную природу, всегда присутствующую за и между субъектом и объектом, «я» и другим.
Все это несколько ошеломляет, но современный вьетнамский монах и активист борьбы за мир Тик Нат Хань спускает сеть Индры на землю, или, точнее, на небольшой листок бумаги. Если вы посмотрите на бумагу глазами поэта, говорит Хань, вы поймете, что она содержит в себе все элементы, от которых зависит сама бумага. На ее белоснежной поверхности вы увидите облака, леса, солнце и лесорубов. «А если вы посмотрите глубже, глазами бодхисаттвы, глазами пробужденных, вы увидите в ней не только облака и солнце, но увидите, что здесь все: пшеница, которая стала хлебом, пищей для лесоруба, отца лесоруба — все в этом листе бумаги»266. Вселенная — это самоорганизующаяся сеть бесконечных отношений, симфония взаимозависимого становления — и все это может стать доступно через посредство гладкой жемчужины-экрана одного пробужденного разума.
Как мы предположили в предыдущей главе, в буддийском представлении о взаимозависимости немало кибернетики. Как утверждает Джоан Мейси, можно сказать, что и кибернетическая теория систем, и буддийская философия характеризуют мир как нелинейный танец взаимно модулирующих петель обратной связи. Этот «хаосмос» происходит не от первопричины или от божественного слова творца, но бесконечно изменяет комбинации форм и сил в вечном коллаже творения и разрушения. Сеть Индры суть образ тотальности, однако, в отличие от тей-яровского представления о точке Омега, этот холизм не зависит от какого-то апокалиптического момента будущего синтеза. С точки зрения школы Хуаянь реальность уже есть полностью взаимозависимая матрица, и это единство не отменяет и не может отменить наших различий, цветущих множественностей, которые составляют каждое отдельное событие.
Как указывали и исследователь Азии Эдвард Конзе, и мастер дзэн Роберт Эткин, буддийское устремление к пробуждению, постижению сети Индры, может рассматриваться как путь гнозиса, спасительного познания своего «я». Но поскольку это «я» неотделимо от реальности в целом, оно может быть спасено, только став прозрачным для взгляда, подобно жемчужине, отполированной до полупрозрачности, или солнечным очкам, или разуму, который прорывается через сухие понятия, всегда стремящиеся упорядочить и классифицировать хаосмос. В этом смысле практика медитации, которая, конечно, представляет собой целый сад практик, которые различные азиатские созерцательные традиции оттачивали с несравненной изощренностью, — это предельно гностическая технология. Часто карикатурно изображаемый как нарциссическое созерцание собственного пупка или аскетическое удаление от мира, путь медитации, ведущий к сети Индры, в действительности завершается утверждением имманентных сетей материальных, социальных и ментальных сил, которые постоянно порождают наш взаимозависимый мир. Когда Будда открыл свой глаз дхармы, проникающий в глубины пространства, он не взбирался на вершины гор, чтобы устремлять свой взгляд в небеса; он прикасался к земле в тени дерева. Драма личного существования с его квазарами и оптоволоконными кабелями неотделима от трансцендентной реальности.
Нет необходимости отправляться на Восток, чтобы познакомиться с этими визионерскими слухами. В «Евангелии от Фомы», обнаруженном в тайном хранилище гностических мемов в Наг-Хаммади, ученики Иисуса спрашивают Его, когда настанет царствие мессии: «Оно не приходит, когда ожидают, — говорит Иисус. — Не скажут: „Смотрите, здесь!" — или: „Смотрите, там!" Но царствие Отца распространяется по земле, и люди не видят его»267. Как увидеть это царствие, одновременно потустороннее и имманентное? Это выше моего понимания, но многие буддисты говорят, что не худший путь — практика бдительности: этот термин охватывает ряд техник развития внимания. Внимательность — это технэ, не философия и не пассивный транс, а активная практика исследовательского и созерцательного опыта. Практика начинается, когда мы обостряем свое осознание потока мгновенных мыслей и ощущений, образующего основание тела и разума. Постепенно мы, может быть, увидим, до какой степени наша реальность может быть сведена к иллюзорным проекциям, культурному программированию или воспроизведению механических привычек классификации, эмоциональной фиксации и алчности. Мы начинаем мало-помалу избавляться от своей обусловленности, и начинает возникать другой мир, мир, который тем не менее является фундаментальным и знакомым: мир, который всегда в полете, самоорганизующаяся сеть потоков и событий, протягиваемая через ткацкий станок мимолетного настоящего. Давая нам возможность познакомиться с этой бесконечной тканью, внимательность развивает своего рода мобильный центр, который может гибко и творчески взаимодействовать с формообразующими требованиями всегда децентрированного мира.
Независимо от того, способна ли эта гностическая технология привести к недуальным берегам мира Будды, практика внимательности, так или иначе, имеет ряд быстро проявляющихся побочных эффектов. Как отмечают многие исследователи, валютой Интернета является внимание, и это наблюдение остается в силе также для расширяющейся империи знаков, данных и виртуальностей, частью и одновременно моделью которой является Интернет. Внимательность развивает и обостряет наши чувства, делая очевидным в значительной степени автоматические процессы того, как мы «выбираем» заметить, отреагировать, связать, пройти мимо. Чем более осознанным и отчетливым становится внимание, тем менее восприимчивы мы становимся к механическим привычкам и запрограммированным фантазмам, не говоря уже об опасных аттракторах, которые скрываются, как всегда, в виртуальном пространстве, дожидаясь возможности затянуть наш разум в нисходящую спираль. Современный рост расстройств внимания, связанный, по-видимому, с вездесущими медиасетями, только подчеркивает, что мы должны рассматривать внимание как искусство, навык, который необходимо освоить. Однако в названии этого хронического синдрома также содержится ключ. Ведь как раз на беспорядок мы должны обратить внимание, потому что в этом хаосе заключено наше собственное будущее многообразие.[69] Разум — это инструмент, на котором мы разучиваем гаммы, чтобы обрести способность импровизировать с непринужденной грацией.
Как можно было ожидать, западные буддисты, лелеющие цифровые дхармы, вряд ли могут избежать скачка от сети Индры к Интернету, другому искусному изобретению, чьи динамические сети разума и фотонов принимают форму нелинейной, гиперсвязанной, соединяющей многое с многим матрицы. Для некоторых формальное сходство между взглядами Хуаянь и нашей планетарной решеткой оптоволоконных кабелей, модемов, микроволн, экранов и серверов предполагает, что, по крайней мере в символическом смысле, мы сегодня, возможно, монтируем сеть соединений, которая отражает недуальную взаимозависимость всей реальности. В то же время, конечно, цифровой Сверхразум отражает также гнев, заблуждения и алчность, которые буддисты называют причиной бедствий человеческого существования. Гигантское цифровое устройство, населенное человеческими умами, не может магическим образом заставить эти умы выйти за пределы их замкнутых мировоззрений, облегчить их принуждение или смягчить их страх и ненависть. Если мы не обратимся к экранам наших собственных мониторов, не будем развивать критическую мудрость и культивировать сочувствие, Интернет может стать только новой разновидностью рабства.
Подлинная магия сети Индры проявляется в растворении привычных нам тенденций разделения мира на отдельные и автономные зоны: внутри и снаружи, «я» и другой, онлайн и оффлайн, машины и природа. Поэтому в следующий раз, когда вы заглянете в открытое окно браузера, вы можете спросить себя: где кончается сеть? Исчезает ли она с виртуальными словами, образами и умами киберпространства, или с силиконово-элект-ронной матрицей компьютерных устройств, или с электрической сетью, которая снабжает это зрелище энергией, извлеченной из течения воды и токсичных атомов? Возможно, сеть простирается дальше — до ткацких станков Жаккарда и американской машины войны, высвободивших историческую динамику, которая в конце концов зашвырнула подсоединенный к сети ПК на ваш рабочий стол; до сети пакетной коммутации, состоящей из миллиардов человеческих нейронов, которая формирует информационное пространство и подчиняется ему; до потоков капитала, наполняющих жизнью ловкие руки юных филиппинцев, которые собирают полупроводники за несколько долларов в день. Когда вы созерцаете эти расширяющиеся сети, они могут изменять зернистость и пластичность того «я», которое их ощущает, меняя также эластичность и мягкость нитей, привязывающих это «я» к непостоянному краю материи и истории. Я подозреваю, что таким связям нет конца и что эта имманентная бесконечность с ее невозможным этическим призывом образует реальную всемирную сеть.
Консервативные читатели, возможно, найдут образ взаимозависимости мистического материализма несколько преувеличенным, но важно отметить, что нечто очень похожее на сеть Индры появляется также в метафизике Лейбница, одного из величайших философов рационализма Просвещения. Работы Лейбница по символической логике, вычислительным машинам и бинарным числам (изобретение которых он приписывал китайским мудрецам — создателям «И-цзин») помогли заложить фундамент современных цифровых компьютеров. Лейбниц мечтал также о том, чтобы арифметизировать все человеческое мышление целиком — мечта, в немалой степени окрашенная техноутопизмом. Он полагал, что изобретение набора общих символов, которые могли бы представлять работу разума, дало бы ему возможность в принципе вычислить решение всех проблем, преследовавших раздробленную Европу его дней, — моральных, политических и метафизических.
Лейбниц настаивал на тесной связи между человеческими умами и логическими машинами и следовал Декарту в утверждении, что деятельность тела животного и тела человека в своей основе ничем не отличается от тиканья часового механизма. Но Лейбниц не был чистым механицистом. Как и философы школы Хуаянь, он полагал, что космос сводится к отношениям между различными узлами восприятия — то есть душами. В своей «Монадологии» Лейбниц описал Вселенную как огромную матрицу индивидуальных воспринимающих элементов, которые он назвал «монадами». В отличие от жемчужин в сети Индры, монады — предельно изолированные и постоянные сущности. В качестве душ они «не имеют окон». Но монады все же несут в себе образ целой Вселенной, образ, который опосредуется и координируется большой монадой Бога. Для Лейбница Бог гарантирует возможность коммуникации и истины, поскольку Он поддерживает то, что составляет огромный логический аппарат восприятия.
Благочестивый рационализм Лейбница был обречен на то, чтобы быть поднятым на двойные вилы постпросвещенческого скептицизма и позитивизма; но, по мнению философа киберпространства Майкла Гейма, монадология тем не менее предвещает бестелесную матрицу Интернета, точно так же как исследования Лейбницем символической логики и бинарной системы счисления предвосхищают цифровые микропроцессоры. Конечно, позиция онлайнового серфера может быть соотнесена с позицией монады: хотя мы и подключены к «универсальной» сети серверов, мы смотрим на экраны наших мониторов как единичные индивиды, надеясь, что логика сети гарантирует, что наши восприятия согласуются, а наши послания дойдут. Но монадология также напоминает нам о том, что хотя Интернет может быть описан как обобщающая логическая машина, усиливающая органические компьютеры внутри нашего черепа, наш феноменологический опыт обоих этих вычислительных устройств никогда не может быть до конца сведен к механическим объяснениям. В своей «Монадологии» Лейбниц проводит мысленный эксперимент: «Если мы вообразим себе машину, устройство которой производит мысль, чувство и восприятие, то можно будет представить ее себе в увеличенном виде с сохранением тех же отношений, так что можно будет входить в нее, как в мельницу. Предположив это, мы при осмотре ее не найдем ничего внутри ее, кроме частей, толкающих одна другую, и никогда не найдем ничего такого, чем бы можно было объяснить восприятие»268. С точки зрения Лейбница, даже если рассматривать машину разума как виртуальную машину, которую мы можем разделить на биты, мы все же не раскроем механизм нашей собственной сознательности. Мы можем конструировать рабочие объяснения сознания, но мы никогда не сможем редуцировать оживленную игру разума в мире — игру, которая, как заявили бы и Лейбниц, и философы Хуаянь, разворачивается как коллективная сеть восприятия.
Когда архетип сети начинает просачиваться в современные концепции разума, экологии и технологии, в сфере виртуальной возможности возникают сети монад и жемчужин. Конечно, с такими монументальными метафизическими системами есть некоторые проблемы. Сеть Индры, например, представляет собой решительно холистическое воззрение, а в холизме всегда есть дыры [holes]. Экологи и архитекторы Сети первыми указали бы на то, что, если все в конечном счете соединено с чем-то еще, некоторые вещи определенно соединены больше, чем другие. Воззрения Хуаянь также по своей сути статичны. Хотя они допускают динамическое взаимодействие индивидуальных деятелей, они оставляют мало места для динамических противоречий и противоречий развития, которые в значительной степени характеризуют историю как естественную, так и человеческую. Образ Сети — скорее паутина, несущаяся в пространстве, нежели стрела бурного времени, скорее замкнутая голограмма, нежели необратимая и открытая цепь мутаций. Бесконечная решетка взаимозависимости не выражает сюрпризов, которые так щедро выдает наш расширяющийся космос — недостаток, который должен особенно заботить человеческих существ, удерживающих один из самых сложных и удивительных объектов во Вселенной на вершине своего позвоночного столба. Свидетельствуют ли такие сюрпризы эволюции о космическом прогрессе или это просто прихотливые мутации? Сегодня очень трудно принять на веру великие сказки о телеологии и универсальных целях. Когда за нашим левым плечом стоят постмодернисты, а за правым — убежденные дарвинисты, эволюционный перфекцио-низм Тейяра де Шардена проглатывается легко, как вялая научная фантастика. Тем не менее наша глобальная цивилизация продолжает доверять революционному обещанию прогрессивных технологических перемен — современной, по существу, точке зрения, которая тем не менее черпает вдохновение, возможно, из более глубоких источников. По сути идея исторической эволюции — это рассказ о поиске. До того как Иоахим Флорский запустил миф о прогрессе в кровь христианского Запада, люди рассказывали сказки о герое, имеющем тысяча и одно лицо, неустанно ищущем спасительную цель: золотое руно, эликсир бессмертия, Святой Грааль. Герой, принимает ли он образ Гильгамеша, рыцаря Круглого стола или хитроумного Улисса, стремится только вперед, следуя вектору своего устремления, хотя его линейный путь часто приводит его в ловушки и тупики природы, которой он должен постоянно сопротивляться. Спасение не внутри, а впереди: краешек земли на горизонте моря, неземной серебряный свет, пронзающий густой лесной мрак.
Я подозреваю, что одна из причин того, что история о технологическом прогрессе продолжает сохранять такую силу, состоит в том, что она придает литературную форму мифу о поиске, который мы уже не можем воспринимать серьезно. Машины выражают и определяют себя на фоне хаоса органической природы, мира, законы и пределы которого они одновременно используют и преодолевают посредством контроля, управления и скорости. Как показал Дэвид Ноубл, западный образ технологического прогресса восходит к глубоко христианским идеям власти и милленаристского перфекционизма. Странствующий рыцарь средневекового знания превратился в человека-машину, его Грааль теперь — Сингулярность, которая, как утверждают визионеры из числа инженеров, ожидает нас прямо за горизонтом, сияющая точка технологической конвергенции, которая в конце концов овладеет законами познанного.
Если неумолимый вектор технологического развития воплощает героический нарратив власти, господства и самоопределения, что означает тот факт, что этот в конечном счете фаллический поиск теперь оказывается в хаотических постмодернистских техноджунглях, характеризующихся масштабным и невероятно запутанным пересечением сетей? Сети, которые овладели технологическим, научным и культурным дискурсами и практиками, — коммуникационные сети, когнитивные нейронные сети, связанные между собой компьютеры, параллельные процессоры, сложные институциональные рамки, транснациональные цепи производства и торговли, — все это не линейные векторы или постоянные проявления контроля. Это сложные переплетения, пересечения сетей, сложные ткани из непредсказуемых и полуавтономных нитей. Сеть — это матрица, лоно, мать-материя, которая порождает всех нас, и эта матрица существовала всегда. Несмотря на его биологические корни, само это слово обозначает множество технологических инструментов и практик: форма или матрица для литья металла; связующая субстанция, например цемент или бетон, или основной металл в сплаве; пластина, используемая для отливки печатных форм; прямоугольная сетка математических величин, рассматриваемых как один алгебраический объект; и, конечно, плотная структура соединений, связывающих компьютерные системы. Матрица формирует контекст возникновения, она есть средство, материнская плата, через которую прорастают события, объекты и новые связи.
Очевидно, современные технологические матрицы не могут быть охарактеризованы просто как «женские» пространства или возрождение способа действия матери-природы. Такие системы вполне способны поддерживать линейные цели индивидуального возвышения, иерархического управления и патриархальной власти — не говоря уже о войне. Тем не менее, если мы позволим себе пару глотков ликера духа времени, вряд ли покажется случайным, что сеть становится преобладающим технологическим архетипом именно тогда, когда в обществе имеют место рост экологической активности, глубинная экология, гипотеза о Гее и религия Богини, не говоря о экстраординарном успехе современного феминизма, который освободил женщин на рабочем месте и породил непрерывную критику деспотического социального устройства, которое так долго подкрепляло претензии Запада на прогресс просвещения.
В своей книге «Нули + единицы» Сади Плант раскрывает тайную историю женщин и машин, блестяще переписывая историю социальных технологий как киберфе-министскую историю: «не метафорическое и не буквальное, но всего лишь просто материальное собрание нитей, которые вьются сквозь историю компьютеров, технологии, наук и искусств»269. Книга Плант, вдохновленная древним женским трудом на ткацком станке, представляет собой безумное одеяло истории и постмодернистской футурологии, которое движется взад-вперед от ведьм к телефонным операторам, от текстильного производства к онлайновой сексуальности. Плант уделяет особое внимание Аде Лавлейс, дочери поэта лорда Байрона. В середине XIX века Лавлейс стала первым в мире компьютерным программистом, когда проанализировала и описала вычислительные возможности так и не завершенной аналитической машины Чарльза Бэббиджа, приспособления, которое, как утверждала Лавлейс, «ткет алгебраические модели точно так же, как жаккардовский станок ткет цветы и листья»270. История технологий, кажется, выбрасывает нас на неожиданный берег: не в мир Одиссея с его многочисленными затеями, но в мир Пенелопы, ждущей у своего ткацкого станка, ткущей и распускающей бесконечную ткань, чтобы разрушить хитрости мужчин.
Хотя технология и инженерия исторически считались мужскими сферами деятельности, Плант утверждает, что цифровые сети и пересечение этих сетей с культурой, экономикой и ДНК подрывают патриархальную повестку дня, которую она отождествляет с контролем, идентичностью и индивидуальным действием. Сетевые технологии и вычислительные устройства взращивают множественности, а не устойчивые идентичности, хотя установленные структуры власти постоянно пытаются сдержать и эксплуатировать эту турбулентность. Работающие женщины всегда были вынуждены выполнять грязную работу сетей: телефонные коммутаторы, клавиши на клавиатуре, сборка микропроцессоров, протоалгоритмы ткацкого станка, даже мультизадачность домашнего труда. За десятилетия до того, как мужчины изобрели электронный мозг, женщин, которые выполняли вычисления, чтобы заработать на жизнь, называли «компьютерами» (computers). Сегодня, когда сложность технологий, предназначенных для увеличения человеческого контроля, напротив, порождает непредсказуемый хаос, цифровые женщины могут обнаружить, что они удивительно соответствуют новому окружению.
Красочную картину, нарисованную Плант, можно считать футуристическим ответом экофеминистам, которые часто принимают неиерархическое системное мышление во имя романтических образов женщин, природы и Богини. Плант — тоже своего рода язычница, но язычница технологическая — она признает, что мы не можем знать, что объединяет хтонические энергии Земли и чуждый разум, который, возможно, уже был сбздан машинами. Алхимия начинается как металлургическое искусство, и в конечном счете ее позднейшие мечты о мистическом спасении и трансурановых элементах формируются на основе архаических действий с одушевленной материей. Мы до сих пор делим древнее время на века меди, бронзы и железа, как если бы сама человеческая история была пеной, выделяющейся при разумной эволюции металлов — процесс, который сегодня выходит за пределы металлических элементов, поскольку мы переходим в эпоху, определяющуюся силиконом, биочипами, кристаллическими решетками и странными субстанциями, просачивающимися из науки о материалах. Тей-яр, возможно, был прав, когда рассматривал технологию как неотъемлемую часть эволюции Земли, как искусственную жизнь, стремящуюся к сложности и даже к разуму. Но он, возможно, сильно переоценил роль человечества в этом плане. Возможно, мы не более чем акушеры, «половые органы мира машин», как выразился Маклюэн.
Наша культурная и психическая жизнь все в большей степени отражает модели и знаки времени мира машин и его расширяющихся сетей. Хотя Брайан Ино был прав, когда сетовал, что в компьютерах до сих пор недостаточно Африки, новейшие модели определенно обучаются выдавать эти полиритмы. Мейнфреймы мутируют в сетевые рабочие станции; роботы учатся исследовать мир через децентрализованные нейронные сети; коммуникация распадается на пакетную передачу данных; централизованная архитектура первых компьютеров фон Неймана начинает уступать дорогу множеству параллельных структур, которые распределяют контроль и умножают соединения. Наши умы стремятся приспособиться к этим новым множественностям. Только вслушайтесь в танцевальную музыку, которую выдают сегодня сэмплеры и цифровые микропроцессоры: электронные ритмы, когда-то характеризовавшиеся точной «механической» монотонностью, расцвели хаотичными ритмическими вихрями драм-н-басс или экспериментального техно, в то время как ди-джеи нарезают и собирают акустических Франкенштейнов из бесчисленных нитей музыкального и слухового кода. Это металлическая машинная музыка для мира из жидкого силикона, обитатели которого учатся следовать ритмам множества разных барабанщиков одновременно.
Множественность царит также и в Интернете, с его растущим многообразием типов медиа, отсутствием управляющего центра и горизонтальными связями, которые он устанавливает между разными сетями, автономными программами и способами выражения. Хотя узость социального состава пользователей Интернета во всем мире ослабляет невероятный потенциал этой технологии, Интернет тем не менее образует культурную и психическую сцену для мультизадачного водоворота голосов и машин, сеть взаимообмена, которая подрывает в той или иной степени устойчивые понятия знания, власти и культурного производства. Исходные коды и условно бесплатные программы распространяются, как семена одуванчика; факты и мнения отправляются в свободное плавание, независимые от академий или четвертого сословия; в переживающей демографический взрыв популяции математических созданий, которые размножаются и состязаются друг с другом; журналы для фанатов гоночных игр и сады с дистанционным управлением отделены только нажатием клавиши от генеалогических баз данных или последних взрывов звездных туманностей. По крайней мере на первый взгляд это немного напоминает хаос.
Или, может быть, это похоже на нигилистическое свободное падение, которое называют постмодернистской ситуацией. В конце концов, постмодернисты говорят нам, что «властные нарративы», которые когда-то организовывали историю современных цивилизаций в устойчивых категориях знания и идентичности, теперь растратили свою силу, не достигнув своих целей. Язык — это уже не сфера истины и выражения, но сеть-лабиринт связанных неопределенностей, которые невозможно разрешить, и структурных кодов, которыми невозможно овладеть. Как таковые, западные каноны культурного авторитета и его «логоцентрические» дискурсы истины и знания — не что иное, как стратегии власти, условные и проблематичные, если фактически не деспотические. Постмодернисты, в свою очередь, предлагают децентрированный мир бесконечной фрагментации, сферу, где человеческая личность становится движущейся мишенью, а история растворяется в адской игре знаков и симулякров.
В 1980-х годах писатели и художники, испытавшие влияние постструктуралистской философии, начали бороться с электронными текстами, компьютерными сетями и цифровой культурой, и многие из них обнаружили, что эти «дискурсивные объекты», подобно губке, впитали новый чудовищный жаргон. Одержимые технологиями власти и страдающие сильной аллергией на гуманизм, постструктуралисты чувствовали себя как дома среди симбионтов и абстрактных машин; деконструкция, в частности, казалась подобной вирусу, специально разработанному, чтобы заразить борхесовскую библиотеку гипертекста. Возник особый жанр кибертеории с чрезвычайно влиятельным манифестом Донны Харавей, заявившей, что она предпочла бы быть киборгом, нежели богиней. Но один из самых мощных образов постструктурализма, прокладывающего себе путь в цифровую культуру, был взят из старой книги природы. Вместо дерева с его корнями и его вертикальным единством, которое долгое время было излюбленной картой иерархической организации знания и патриархальной власти, киберкультура приняла образ ризомы. Как объясняет Сади Плант, «у травы, орхидей, лилий и бамбука — не корни, а ризомы — ползущие под землей стебли, которые тянутся в стороны, образуя распространяющиеся в разных направлениях горизонтальные сети набухших или тонких нитей, и порождают надземные побеги по всей их длине и поверхности, обеспечивая распространение растений. Они не поддаются категоризации в качестве индивидуальных сущностей»271. Так обстоит дело и с бесчисленными сетями, составляющими Интернет, этот дикий цифровой сорняк, само название которого подчеркивает те прерывности и перекрещивания, которые доставляют постмодернистам такое бесконечное удовольствие.
В конечном счете я предполагаю, что одним из наиболее ценных и продуктивных аспектов постмодернистской мысли, возможно, является его конфронтация с цифровой технологией, чье чуждое коварство постмодернизм помог выразить и раскрытию постчеловеческих возможностей которой он способствовал. Симбиотические отношения между французским дискурсом и новыми машинами, конечно, обоюдны: киберкультура также воплощает и декаданс серфинга по каналам, и лишенную глубины фрагментацию, и высокомерную одержимость кодами, отсылающими к самим себе, и жаргон — все, что характерно для постмодернистской культуры в ее худших проявлениях. Но постмодернизм — это этап, который должен быть пройден культурой и интеллектом, и не следует отказываться от него во имя покрытых ржавчиной убеждений и бессильных моральных сетований. Инфекционные мемы постмодернистской мысли уже утрачивают свою силу по мере того, как их пронзительные полуистины всасываются в поток крови культуры, которая адаптируется к ним, становясь при этом осторожнее и сильнее. Тот факт, что парижские интеллектуалы и новые машины, сами того не ведая, двигались в тандеме, само по себе является свидетельством более масштабной хореографии истории, которую отрицают эти теоретики.
Постмодернистская интерпретация Интернета как трансгендерной промежуточной зоны киборгов и разрывов, вглядывающаяся в туман перед собой, кажется не менее условной, чем половинчатая позиция, воплощаемая спортивным порталом ESPN, билетной службой Expedia и скучным классификатором Yahoo. Мы только начали исследовать творческие формы знания и опыта, которые порождаются перекрестно-опыляемыми структурами данных виртуальных мультимедиа, такими как Интернет. Эти всепоглощающие системы могут перевести почти любой мыслимый объект на общий язык битов: образы, текст, голос, архитектуру, передачу данных в реальном времени, видео, анимацию, звук, виртуальную реальность, искусственную жизнь, интерактивные карты, автономные алгоритмы и коды. По мере того как все больше измерений реального переводится на «булево эсперанто» двоичного кода, мы открываем возможность возникновения совершенно неожиданных форм синтеза, моделей соединения и интеграции, которые сейчас кажутся только воображаемыми. Но как мы можем знать их заранее? Если они появятся, то они возникнут из вибрирующей матрицы информации, образов и математических мутаций, чьи возможности обработки и универсальная шкала просто никогда прежде не существовали. Конечно, они возникнут как фантазия. Конечно, они примут форму неожиданности.
Пьер Леви называет одну из возможных репрезентативных матриц «космопедией» — динамическим и калейдоскопическим пространством знания, которое обеспечивает новые способы понимания мира и бытия в мире. В этой космической и кинематической энциклопедии коллективное знание мыслящего сообщества — эта категория должна включать также и машины — материализуется «в огромный многомерный электронный образ, непрестанно меняющий свою форму в суматошном ритме квазиживых изобретений и открытий»272. В отличие от фрагментарного гипертекста, который определяет то, что Леви называет «товарным пространством», космопедия обеспечит «новый род простоты», простоты, которая возникает из принципов организации, внутренне присущих пространству знания: складка, модель, резонирующий кристалл. Хаос может в конечном счете раскрыть космос. Герман Гессе дал своего рода литературное и мистическое представление о космопедии Леви в «Игре в бисер», публикация которой в 1943 году помогла Гессе получить Нобелевскую премию. Роман Гессе, действие которого происходит в неопределенном будущем, свободном от обычных атрибутов научной фантастики, представлен как биография Йозефа Кнехта, магистра игры в бисер, возглавляющего Касталию, утопическую общину ученых монахов и аскетов-созерцателей. Но вероятно, самый интересный «персонаж» книги — это сама Игра, давшая название книге, духовные корни которой, как рассказывает автор, можно проследить до Древнего Китая, гностиков эпохи эллинизма и Золотого века исламо-мавританской культуры. Впервые возникнув как похожая на счеты рама с нанизанными на стержень бусинами, использовавшаяся студентами, изучавшими музыку, чтобы представлять и варьировать различные темы и структуры контрапункта, Игра в конце концов развилась в междисциплинарный инструмент, чей иероглифический язык «символов и формул» давал возможность ее поклонникам играть с элементами, взятыми из самой широкой сферы мысли и выражения.
Всем опытом, всеми высокими мыслями и произведениями искусства, рожденными человечеством в его творческие эпохи, всем, что последующие периоды ученого созерцания свели к понятиям и сделали интеллектуальным достоянием, всей этой огромной массой духовных ценностей умелец игры играет как органист на органе, и совершенство этого органа трудно себе представить — его клавиши и педали охватывают весь духовный космос, его регистры почти бесчисленны, теоретически игрой на этом инструменте можно воспроизвести все духовное содержание мира273.
Нам говорят, что отдельно взятая игра может начаться с астрономической конфигурации, или с темы фуги Баха, или с тезиса Лейбница, или фрагмента «Упанишад». Затем игроки используют намеки, интуитивные скачки и формальные соответствия, чтобы развить выбранную ими тему через родственные понятия, одновременно сопоставляя темы с противоположными образами или уравнениями, чтобы сплести своеобразный когнитивный контрапункт. Можно представить себе, например, игровые связи между сетью Индры и монадологией, а затем ввести Борга в качестве иронического маневра.
Если позволить магии интуитивных скачков Игры заразить наши умы, нетрудно понять, почему вымышленный инструмент Гессе вдохновил многих компьютерных визионеров и сетевых мыслителей. Сегодня перед нами стоит масштабная задача — классифицировать, индексировать, исследовать, связывать и путешествовать через многомерные сферы данных, в которых перекрещивается множество различных формальных жанров: тексты, звуки, образы, алгоритмы. На самом деле творческий дизайн интерактивных баз данных гипермедиа стал одним из ключевых искусств эпохи. Это возникающее ремесло — нечто большее, чем предмет библиотечной науки; это работа, подразумевающая глубокие психологические, культурные и даже философские смыслы. Чарльз Кэмерон — один из множества разработчиков игр, которые создают сегодня такие версии Игры в бисер, в которые действительно можно играть, — утверждает, что «виртуальная музыка идей» Гессе добавляет к этой задаче отчетливо эстетическое измерение, предлагая незавершенную и изменчивую структуру для ассоциативной мысли и обучения. «Распознание образов» всегда отчасти черпало свою силу из воображения и его призрачного интерфейса между искусством и архетипом. Хотя рассуждение по аналогии было главным пугалом честных умов с тех пор, как началась западная наука, оно имеет смысл для охотников и собирателей, пытающихся выжить в постмодернистских лесах символов и данных. Мы должны научиться мыслить, как ди-джеи, сэмплируя ритмы и голоса из огромного рога изобилия записей и сохраняя при этом верность органическим требованиям танца.
Для Гессе этот танец был в конечном счете космическим танцем, джигой вечного творения и разрушения в исполнении Шивы. В его романе жители Касталии рассматривают созерцание отдельных игр в бисер как медитативную практику, которая в конечном счете ведет «внутрь тайны мира, где между качанием взад и вперед, между вдохом и выдохом, между небом и землей, между инь и ян вечно вершится святое дело»274. В этом смысле Игра в бисер может рассматриваться как музыкальный контрапункт к герметическим мечтам, появлявшимся на протяжении всей книги: космический дворец памяти, ноосфера, Книга Откровения. Тот факт, что Игра настолько предвосхищает Всемирную паутину, только доказывает, насколько эти трансцендентные (и психоделические) устремления все еще завораживают киберп-ространство. Смешивая разум и технэ, образ и код, Интернет возникает как Великий Труд инженерии, вычислительная матрица, которая образует экспериментальные рамки для нового этапа культурной эволюции, алхимическую мензурку, в которой мы промываем все, что может быть сведено к двоичному коду. Поскольку оно состоит из идей и воображения в такой же степени, как из логических машин и электромагнитных ритмов, киберпространство уклоняется от пространства-времени Эйнштейна, порождая своеобразную цифровую метафизику — или, возможно, следует говорить — «сетефи-зику».
Те, кого притягивают не нанесенные на карту воды сетефизики, должны действовать как осторожные экспериментаторы — играючи и иронично, а не апокалиптически, и всегда помнить о мрачных драконах технополитики, скрывающихся под теми волнами, по которым они плывут. Никто не может претендовать на то, чтобы говорить от имени космической эволюции планетарного разума; мы можем только протягивать новые сети и судить о результатах как по эстетическим, так и по прагматическим критериям, которые сами неизбежно будут меняться. Информация больше напоминает джунгли, чем бесконечную библиотеку, и мы культивируем свою способность к путешествиям в стороне от взгляда божественного глаза. Мы возвращаемся к соглашениям, тайному знанию и направляющим интуициям. Своего рода безумие скрывается и здесь — избыток значения, который может забросить мысль в черную дыру. Сети — в конечном счете системы организации, и когда они начинают питать глубокие и аморфные силы человеческой души, нас ожидают паранойя и паралич. Даже Гессе видел темную сторону своей бесконечной игры, и в результате Йозеф Кнехт покидает созерцательную утопию Касталии, отказываясь от ее разреженного и развоплощенного поиска Разума ради оффлайновой жизни в грязном мире снаружи.
Сетефизики не могут ожидать чего-либо подобного спасению или окончательному знанию от своего энциклопедического Сверхразума, потому что ожидать этого — значит делать ту же самую визионерскую ошибку, которую мы прослеживали на протяжении всей книги: принять технологические возможности за социальные или духовные. Тем не менее, несмотря на всю свою несостоятельность и нелепость, техномистицизм возникает, потому что люди остаются, в неком непостоянном смысле, духовными существами, и это любопытное свойство человеческой природы будет выражать себя везде, где только можно. В конечном счете «я» всегда было чем-то вроде инженерного проекта, виртуальной реальностью, сформированной бесчисленными условиями, составляющими ее становление. Некоторые из этих условий — не предусматривающие модификации генетические инструкции; другие — эхо прошлых решений и опыта; третьи принимают форму обширных социальных и культурных систем, которые культивируют, наносят на карту и дисциплинируют разум. Но «я» — также и вспышка, искрящаяся бытием, интуицией и мечтой, и активностью восприятия, которую нигде не мог найти Лейбниц, блуждая по редукционистской фабрике машин мысли. «Я» — алхимический сосуд, и оно формируется практиками, в которые вовлечен наш разум: искусство, диета, секс, танец, образование, спорт, созерцание, дружба, этика. Эти технологии «я» в основном автоматичны, но когда сами практики начинают пробуждаться и интегрироваться, они становятся духовными в самом широком смысле этого слова. Постмодернистские ипостаси фрагментарного единства в конце концов теряют нить: у «я» много возможностей и способностей, но эта множественность — сырье, дающее возможность возникновения творческих форм интеграции. Не изменение, но превращение.
Поскольку высокотехнологичная колесница Вишну движется к третьему тысячелетию, я полагаю, что мы, возможно, должны открыться таким возможным превращениям: зажечь огонь призмой воображения, подстроиться под языческий ритм планетарной жизни, подключить внутреннюю алмазную матрицу. У многих обитателей Земли в этом отношении просто мало выбора: поворот уже на горизонте. Медленно, опытным путем, «сетевой путь» возникает посреди стремлений и хаоса — многогранный, но интегральный модус духа, который может гуманно и разумно передвигаться по технологическому дому зеркал, не выпадая из резонанса с древними путями или способностью преодолевать алчность, ненависть и заблуждение, которые навлекает на себя человеческая жизнь. Сталкиваясь с призраком нового и новейшего фундаментализма, люди как внутри мировых религиозных традиций, так и за их пределами пытаются нарезать и склеить поток учений, техник, образов и ритуалов в путь, достаточно обоснованный, чтобы по нему можно было идти. Кто знает, какие виртуальности возникнут на этом пути? Этот путь — матрица путей, причем в начале не дано никакой карты и никакой очевидной цели, кроме открытого столкновения со всем, что возникает. «Путь пролегает между двумя точками, — пишут Делёз и Гваттари, — но этот промежуток обладает как автономией, так и собственным направлением»275.
Сетевой путь не отклоняется от психологии, от естественной и человеческой истории, от когнитивной науки, антропологии или нанотехнологии. Наука и инженерия — не враги, да и как могли бы они быть врагами? Освобожденное от иллюзий исследование эмпирических и психологических феноменов, осторожное со-творение эволюционирующего мира, смерть Бога (или наших концепций Бога) — все это станции, или, вернее, узлы на пути. Сетевой путь развернется только тогда, когда мы признаем, что мы не выйдем за пределы подчас мучительной разобщенности между различными структурами нашей веры и практики. Мы не просто возьмем под свой полный контроль конфликты между верой и скептицизмом, камнями и историями, сиянием абсолюта и земным абсурдом нашей повседневной жизни, которые с каждой минутой становятся все более причудливыми и пугающими. Напротив, эта напряженность и эти конфликты становятся динамическими и творческими силами, призывающими нас обратиться к другим с открытостью, которая не стремится управлять или ассимилировать их к той точке зрения, которой нам довелось придерживаться. Заменяя потребность в общем основании принятием и даже прославлением нашей общей бе-зосновности, сетевой путь может творчески интегрировать эти разрывы и лакуны, не пытаясь заполнять их. Вы больше не можете изгнать помехи из этой сети, точно так же как вы не можете изгнать пустоту из чашки. Да вы и не захотите этого делать. Вы просто следуете за хаосом до тех пор, пока не откроется что-то неожиданное: расширение разума, просветление сердца, дыхание, общее с другими существами, такое глубокое, что оно достигает сухожилий.
Как я могу говорить о таких вещах в нашу циничную эпоху, когда экономика стала богом, а огромный масштаб мировых бедствий кажется сопоставимым только с нашей неспособностью справиться с ними? Отчалив от берега народной традиции, хватаясь за фикции, увлекаясь новизной и всем тем, что навязывает нам гиперактивное общество, мы плывем по течению среди вздымающихся обломков кораблекрушения. Посреди всего этого отвлекающего шума и неистовства древние вопросы о положении человека — Кто я? Почему я здесь? Как мне встретиться с другими? Как я встречу смерть? — кажутся далекими и приглушенными, как непонятные головоломки, которые мы научились отодвигать в сторону ради более прагматичных и выгодных запросов. Трудно достичь пробуждения, если мы носимся, как лунатики на большой скорости. Я подозреваю, что, если мы не найдем просвет в наших маленьких уголках пространства-времени, такие вопросы никогда не возникнут со всем свойственным им неумолимым благоговейным ужасом. Ме-диамашины не создадут эти полные смысла пустоты, точно так же как покупка спортивного автомобиля не развернет одну из тех открытых дорог, которые они показывают по ящику для идиотов. Такие просветы вне дороги, вне сети, оффлайн. Они — по ту сторону инструментальности. Они — дыры в сети.