Глава пятая Дада из плоти и крови

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

Дада из плоти и крови

Уделив внимание «Магнитным полям», мы остались в области частной жизни основателей. Предварительные публикации — краткие, неполные, необычные и лишенные всяких пояснений — никоим образом не могли указать на значимость да и на само существование пресловутого переворота. Только вернувшись к развитию журнала и деятельности ядра группы, мы сможем проследить за возникновением тех элементов, из которых Арагон выстроил свою теорию заговора с целью извратить смысл самого заглавия — «Литература». В его трактовке опыт, который поначалу был чистой воды импровизацией, сбивавшей с толку и отнимавшей много сил, стал преднамеренным экспериментом, полным решительности и целеустремленности.

Тцара, судья разрывов

Чтобы понять это, надо вернуться к тому моменту, когда Бретон опубликовал «Ломбард» в издательстве «Сан Парей» 10 июня 1919 года, намеренно пренебрегая рекламой в прессе, словно стараясь подчеркнуть, что это частное дело. Отметим, однако, что он все же заказал два рисунка Андре Дерену в виде иллюстраций к стихам и послал один экземпляр Полю Валери, который ему ответил: «Г-н В… [так он называл сам себя] странным образом остался доволен вашим томом, кто бы мог подумать? Неужели и он сошел с ума, как эти молодые люди из «Литературы»? Но представьте себе, он расположился весьма привольно и весьма похоже между полюсом Малларме и полюсом Рембо из вашего мира… Он похож на человека, замыкающего электрическую цепь и тянущегося наэлектризованным пальцем к другому телу, ожидая, что брызнут искры».

Трудно было бы лучше польстить молодости и указать ей на ее «нишу». Однако предложение Валери сыграть роль посредника как раз и есть тот соблазн, который обличает Арагон в «беседе однажды вечером»: «Карьера, как у всех. Все уже расписано. Черт. А вот Ремб. бы или Лотр. — а?» Конечно, это было не единственное противоречие, с которым столкнулись наши молодые люди, но оно имело слишком непосредственное отношение к заговору и к Бретону, чтобы выглядеть правдоподобно. Вот почему я склоняюсь к мысли о том, что Арагон что-то путает в своих воспоминаниях со времени своего отпуска в конце марта до возвращения в Париж после демобилизации в июне 1919 года. Письмо Бретона Тцаре, предвестие переворота, датировано 20 апреля. Кроме того, в марте открытие «Стихов» было слишком свежим, чтобы столь привычно опираться на Лотр. (Лотреамона), да и к тому моменту никому из троих друзей еще не грозила «карьера». Зато, заявив в 1967 году о том, что он был в курсе заговора уже в марте (да еще и так подробно описав царившую тогда атмосферу), Арагон мог еще до своего последнего возвращения в полк причислить себя к замыслу «Магнитных полей», о которых, как нам известно, он узнал только постфактум.

Еще одно подтверждение тому, что все произошло в июне: Бретон отмежевался от «Ломбарда» только 29 июля, когда писал Тцаре: «Я послал вам «Ломбард» единственно из гордыни. Вам он, естественно, не понравится. Но подождите и не судите меня, пожалуйста, до выхода в сентябре «Магнитных полей» — сотни страниц прозы и стихов, которые я только что написал в соавторстве с Филиппом Супо, — или публикации отдельной книгой писем Ж. В. [Жака Ваше] — я написал к ним предисловие». Итак, совершенно ясно, что Бретону уже мало насмешки, заключенной в названии «Ломбард» («Гора благочестия»). Он возлагает гораздо большие надежды на тексты из «Магнитных полей», возомнив, будто им подобные можно создавать довольно быстро (поскольку говорит о публикации за год до того, как она состоялась). Именно эти тексты осуществили разрыв. Или переворот, хотя Бретон больше ни разу не употреблял этого термина.

По сути, летом 1919 года группа распалась из-за каникул. Вопреки нашим представлениям, сюрреалистическая деятельность по-прежнему прерывалась на лето. Супо оставался в Париже. Арагон, вернувшийся после демобилизации к изучению медицины, жил в Нёйи у бабушки и матери, то есть у «матери и старшей сестры»: этой мистификации требовали внешние приличия, которые соблюдал незаконный отец-сенатор, выбившийся на первые роли после войны. Каждое утро Арагон уезжал в Париж на трамвае, как привык еще подростком, отправляясь в лицей Карно. Восстановившись в университете, он смог проводить каникулы в августе у дяди по материнской линии, супрефекта в Коммерси.

У Бретона дела обстояли так же. Он все еще был прикреплен к госпиталю Валь-де-Грас и серьезно готовился к экзаменам на военного фельдшера, которые успешно сдал 1 июля. Он ждал назначения. Оно поступило 1 сентября: его посылают на авиабазу, еще совсем новую и мало используемую, — в Орли. В начале августа, когда «Письма Жака Ваше» одновременно вышли в издательстве «Сан Парей» (с его предисловием) и в «Литературе», он получил отпуск и отправился к родным в Лориан. Там он снова, но уже в одиночку, занялся автоматическим письмом и сочинил таким образом «Завод», который будет опубликован в седьмом выпуске «Литературы» в сентябре. Текст очень краткий, но необычный, с одной находкой, которую Бретон потом использует еще раз отдельно: «Несчастные случаи на производстве, с этим все согласятся, красивее браков по расчету». Сказывается навязчивое присутствие лорианской корабельной верфи: «Легче избавиться от жирного пятна, чем от увядшего листа: по меньшей мере, рука не дрогнет. На равном удалении от производственных цехов и от пейзажа звезда найма прихотливо играет в призме надзора».

Вернувшись в Париж и вновь поселившись в «Отеле великих людей» на площади Пантеона, он опять повстречал соседку, чья походка несколько недель тому назад глубоко запала ему в память (однажды он рассказал о ней Арагону). Как-то раз он уже пошел за ней следом. Теперь же он заговорил с ней, и началась связь, в результате которой будет написан — Медовый месяц». Он сбежал с авиабазы, ушел ночью, чтобы инкогнито явиться в Париж к Жеоржине Дюбрей, и отпраздновал с ней свою демобилизацию 20 сентября в Финистере,[30] где у нее был свой дом.

Тридцать пять лет спустя он получит от нее письмо, в котором она напомнит о его кощунственном поступке в часовне Росюодон: «Вы задули одну свечу и цинично сказали: «Чем мне расплатиться за это прегрешение?!» Был теплый вечер, и я ничего не помню из нашего разговора, кроме этой дерзкой фразы. Но мне кажется, что я первой расплатилась за неосторожный поступок, к которому побудила вас помимо воли».

Бретон сопровождает это откровение таким примечанием: «Это говорит женщина, которая некогда была мне не подругой (до этого далеко), а любовницей, как тогда говорили безо всяких опасений, и это возбуждало гораздо больше. В любви она была похожа на ракету…» В 1955 году эта женщина обронила такое суждение о Бретоне той поры: «Я до сих пор не переношу того, что мы ненавидим и ненавидели вместе в начале вашего вступления в этот мир, где кипит жестокая схватка… Где то время, когда вы робко подписывали дату вашего двадцатичетырехлетия [24 февраля 1920 года] с краешка красивой открытки?.. Я твержу себе, что мы действительно были созданы понимать друг друга. К несчастью, вы тогда вступали в жизнь. Слишком рано — а для меня слишком поздно».

Радикализация

Осенью 1919 года «Литература» потихоньку становилась все радикальнее. Поджигательские тексты Тцары, письма Жака Ваше, в которых Макс Жакоб и Реверди названы марионетками и где «Йумор» не счищает купоросного налета антимилитаризма. (Но как ни странно, Бретон и Супо вбили себе в голову заказать предисловие к отдельному изданию их автоматических текстов… Барресу![31] Похоже, они хотели его «разбудить». Как и следовало ожидать, не вышло.[32]) Несколько строчек Элюара (примкнувшего к группе), обидных для Клоделя, вызвали в октябре разрыв с Адриенной Монье; отныне «Литературу» будет распространять только издательство «Сан Парей». Так называемый «послевоенный период» принял устойчивые формы. Франция, победившая, но обескровленная, обратилась преимущественно к самому ограниченному консерватизму, к тому, что в искусстве назовут «возвращением к порядку» — «одергиванием», как скажет Кокто. Поэтому Бретону, от которого зависела регулярность выхода издания, все меньше и меньше хотелось играть в журнал «приличного общества».

Первое проявление разрыва совпадает с возрождением «Нового французского обозрения». Когда «Литература» опубликовала в виде рекламы Дада такое вот послание: «Я пишу, потому что это естественно, как пйсать… Это имеет значение только для меня и относительно. Тристан Тцара», — НФО осерчало и заявило (анонимно): «Досадно, что Париж как будто прислушивается к такого рода вздору, который к нам несут прямиком из Берлина». Высшее оскорбление и признание профнепригодности, кивок в сторону благомыслящих, что, как можно догадаться, вызвало неистовую реакцию группы. Все три члена редколлегии сразу же обличили эту заметку: «Посредством сплетен, вычитанных из немецкой прессы, с нашими друзьями из Дада пытаются провернуть ту же безобразную махинацию, на борьбу с которой у кубизма ушло десять лет».

Это заявление крайне важно: оно показывает, что подписавшиеся под ним знали о довоенных сражениях между авангардом, состоявшим по большей части из кубистов,[33] и нарастающими шовинизмом и ксенофобией, которые привели к опечатыванию галереи Канвейлера как вражеского имущества. Таким образом, вопреки цензуре и наведению порядка, возрождалась связь с былыми переворотами в живописи и в поэзии, движущими силами которых были Пикассо и Брак или Аполлинер. Это сыграет свою роль в дальнейшем, когда сюрреализм начнет самоопределяться в противопоставлении себя дадаизму.

Но пока до этого еще не дошло. Напротив, резкий выпад со стороны «Литературы» свидетельствует об упрочении связей с Тцарой. Бретон, посылая ему 5 сентября через Супо вырезку из НФО, добавляет: «Вам, наверное, известно, какое отвратительное настроение умов по-прежнему царит во Франции. Второй номер «Дада» говорит мне о том, что подобный аргумент, возможно, не оставит Вас равнодушным».

Коллажи и автоматическое письмо заставляют его признаться: «Моя литературная усталость все также велика, я с трудом переношу высказывания такого рода и был счастлив расстаться с друзьями на какое-то время… Неисправимый оптимизм Арагона в последние дни стал мне невыносим (а я слишком люблю Арагона, чтобы ему в этом признаться)». Так Тцара оказался возведен в ранг тайного судьи между Бретоном и его друзьями.

Из нового письма Бретона Тцаре от 7 октября мы узнаём о том, что его поэтическое творчество по-прежнему находится в кризисе. Бретона встряхнул ответ Тцары Жаку Ривьеру, директору НФО, в котором он изложил краткую историю дадаизма и создал автопортрет: «Во время войны я занимал довольно четкую позицию, что позволяет мне иметь друзей повсюду, где я их найду. И я не обязан отчитываться перед людьми, выдающими удостоверения в хорошем поведении по отношению к общественному мнению… Люди пишут в поисках убежища — со «всех точек зрения». Я не пишу профессионально. Я сделался бы авантюристом высокого полета и с утонченными манерами, если бы обладал физической силой и крепостью нервов для свершения единственного подвига: не скучать. Пишут еще и потому, что мало новых имен, по привычке, а публикуют, чтобы найти людей и чем-нибудь себя занять. И даже это очень глупо. Напрашивается выход: попросту смириться. Ничего не делать. Но для этого нужна огромная энергия. И существует почти гигиеническая потребность в осложнениях».

Бретон цитирует этот отрывок: «Я сделался бы авантюристом…» и добавляет: «Вот кем бы я стал, говорю я себе поминутно, думая о Вас, если бы… Эта возможность то привлекает, то отталкивает меня».

Вот мы и подошли к сути проблемы, терзающей Бретона: «Я улыбаюсь с большим чувством каждый раз, когда Вы начинаете свою фразу так: Я пишу, потому что… Причины разнообразны; я чувствую, что ни одна Вас не удовлетворяет… Что бы Вы выиграли от этого полусопротивления? Чуть раньше, чуть позже… Поверьте, я никоим образом не нападаю на Вашу позицию, дорогой друг, я только делюсь с Вами некоторыми сомнениями. Ничто не вызывает такой неловкости, как улыбка на губах трупа. Мельком примеренный образ не перевесит ужасного доказательства серьезности в виде оставленных после себя двух-трех томов. А порой я говорю себе: если бы Тристан Тцара не писал, он прекрасно знал бы, почему он не пишет. Это даже навело меня на мысль провести в «Литературе» опрос на тему «Почему вы пишете?» Как, по-Вашему, занятно?»

Иначе говоря, Бретон неудовлетворен. Слишком велика пропасть между предвестием апокалипсиса в «Манифесте Дада» («Мы не дрогнем, мы не сентиментальны. Мы разрываем, как яростный ветер, белье облаков и молитв и приготовляем великое зрелище катастрофы, пожар, разложение») и осторожничаньем в ответе НФО. И та поспешность, с какой Бретон вызывает Тцару в Париж, продиктована желанием ощутить этот разрушительный порыв благодаря его присутствию. Конечно, для главреда «Литературы» это еще и способ поймать Тцару в ловушку, заставить сформулировать в журнале свою позицию по этой ключевой проблеме, но совершенно ясно, что Бретон-поэт рассчитывает на Тцару, чтобы разобраться в собственных взглядах на этот важнейший вопрос. Свои коллажи и тексты из «Магнитных полей» он создавал по иным причинам, нежели предыдущие стихотворения. Но какова эта новая причина? Он снова пишет 8 ноября: «Знайте, что Ваши письма — лучшее, что есть в моей жизни. Я не могу поверить, что Вы стоите так же низко, как я. «Литер.» мне сильно наскучила. Я бы хотел поскорее объявить, что она сливается с «Дада»».

«Почему вы пишете?»

Тем временем Бретон начал публиковать ответы на вопрос «Почему вы пишете?» — «в порядке посредственности», как он объяснит позже, то есть начиная с самых консервативных участников анкеты, например, с ответа Анри Геона:[34]«Чтобы служить Богу, Божьей Жироду,[35] довольно антисемитского: «Я пишу по-французски, поскольку я не швейцарец и не еврей», и заканчивая ответом Валери, который решительно поощряет то, что нравится этим молодым людям, и они отдают ему первенство за слова «Из слабости».

Из письма Тцаре от 8 ноября видно, что к тому времени Бретон еще не встретился с Франсисом Пикабиа, еще одним представителем Дада. Это поразительно, потому что Пикабиа приехал в Париж из Барселоны еще 10 марта 1919 года, сделав крюк через Цюрих, чтобы поговорить с Тцарой. Пикабиа — человек с громким голосом, неуемный представитель старшего поколения, которому уже под сорок. Успешный и безобидный импрессионист, он открыл для себя в Париже авангардизм во время первых скандалов, связанных с кубистами, тотчас устремился в живопись с ломаными бешеными формами, потом перешел от абстракций к антиискусству, которое довел до крайности вместе с Марселем Дюшаном, в особенности в Нью-Йорке в 1915 году. Вернувшись в Барселону, он основал журнал «391» (по образцу журнала «291», издаваемого Штиглицем в Нью-Йорке), твердо решив стать гуру авангардизма. Он поддерживал шумиху вокруг своего имени и преподносил уроки, с привкусом едкой горечи от того, что в Барселоне чувствовал себя опровинциалившимся, а в Париже был не в своей тарелке.

Пикабиа только что вызвал громкий скандал, выставив на осеннем Салоне свои «механистические» полотна. 22 декабря он послал Бретону два стихотворения. Начало 1920 года было временем его торжества, поскольку он мог распространять непосредственные новости о Тцаре, но также и о Дюшане, всю войну остававшемся в Нью-Йорке, причем «весьма волнующие», по словам Бретона. Действительно, именно он сообщил первые сведения о «готовых вещах» (ready-made), создаваемых Дюшаном, — подставка для бутылок, писсуар, — столь чуждых футуристу, который перед отъездом из страны написал «Молодого человека, спускающегося по лестнице». Однако письмо Бретона, датированное 11 декабря 1919 года, в котором он просит Пикабиа принять участие в опросе «Почему вы пишете?», показывает, что это их первый контакт. Но в радиобеседах 1952 года Бретон предпочел не упоминать о такой задержке, рассказав, что сразу по возвращении из Швейцарии «Пикабиа в своем журнале «391» мечет острые стрелы в тех и других, не забывая смачивать их серной кислотой».

Бретон приписывает ему «немного отчаянный, немного припадочный» вид, восторгаясь «дерзкой вольностью его поэзии… любовью к приключениям ради приключений, которая на непревзойденном уровне выражается в его затеях в плане пластического искусства». Это многое говорит о его тогдашней потребности уверовать, и как можно быстрее, во все, что делает авангард.

Дюшан же совершенно его ослепил, заявив о себе с еще «худшей беззастенчивостью», чем та, что выразилась в его «писсуаре, возведенном в достоинство произведения искусства». Он сделал цветную репродукцию «Джоконды», снабдив ее усами с бородкой и непристойной подписью-каламбуром: L. Н. О. О. Q.[36] Это граничит с шутками школяров, и знаменитая фотография, на которой Бретон, Поль Элюар, Рене Ильсом и еще один, неустановленный человек в париках, с усами, а то и с бородой изображают Дада-3, довольно верно задает тон. Но она была сделана позже, вероятно, в 1921 году.

Не стоит вводить себя в заблуждение хронологией, довольно тщательно переработанной впоследствии. В конце 1918 года «Манифест» в третьем номере журнала «Дада» вызвал шок, который еще усилился в марте 1919 года после открытия «Стихов» Лотреамона, а затем неоднозначного воздействия первых текстов из «Магнитных полей», подтолкнув Бретона к антиискусству и к слиянию «Литературы» с «Дада». Однако реальная встреча с дадаистами из плоти и крови, уже не через посредство текстов, а то и слухов, как в случае Пикабиа, относится только к началу 1920 года, то есть она произошла целый год спустя. И если непрямое и фрагментарное сношение возбуждало, то полное и непосредственное знакомство, наконец-то установленные межчеловеческие отношения очень скоро привели к разочарованию.

Первая встреча между Бретоном и Пикабиа состоялась в воскресенье 4 января 1920 года у любовницы последнего, Жермены Эверлинг, которая рожала, так что акушерке пришлось выставить обоих говорунов за дверь. Письмо, отправленное Бретоном Пикабиа на следующий день, показывает, как велико было непонимание и расхождение между руководителями журналов — «391» и «Литература». Но в обороне находится Бретон: «Мой ум вчера был немного ленив после ночи в поезде… Есть одно слово, которое я произношу так же часто, как и Тцара: деморализация. Именно деморализацией мы с Супо занимаемся в «Литературе». Я знаю, что до определенной степени это ребячество…»

Напомним, что он писал Тцаре 29 июля: «Ничто не может быть мне приятнее, чем то, что Вы говорите о «Литературе» как о попытке восходящей деморализации». Такое впечатление, что пять месяцев спустя, рядом с Пикабиа, Бретон уже не так в этом уверен. Правда, ему очень хочется понравиться непримиримому «старшему брату»: «Вы видите, как мне дорого Ваше уважение, по тому, как я стараюсь оправдаться перед Вами… Мне было бы больно, если бы Вы приняли направление, заданное «Литературе», за выражение некоей амбиции. Мы используем Жида, Валери и некоторых других лишь для того, чтобы их скомпрометировать и как можно больше усилить смятение. Именно это я не успел Вам сказать вчера вечером, поскольку и так уже слишком припозднился. Извините меня».

Значит, потребовалось не меньше десяти месяцев и одиннадцати выпусков, чтобы «Литература» превратилась — по меньшей мере в представлении Бретона — в предприятие по извращению предмета, послужившего заглавием журналу. И то еще можно подумать, что это как-то связано с потребностью оправдаться перед Пикабиа и что Бретон слегка завирается, поскольку его тогдашние отношения с Валери отнюдь не говорили о попытке «скомпрометировать» последнего. Потому-то впоследствии и Арагон, и Бретон стремились ужать время, словно февраль 1919-го и январь 1920 года совпадали, и они были такими непримиримыми уже тогда, когда основали «Литературу». Кроме того, это позволяет сплавить в единое целое и эхо идей при чтении «Манифеста Дада», и встречу с Тцарой из плоти и крови, которая состоялась не ранее второй половины января: Тцара долго не решался ответить на всё более и более настойчивые приглашения Бретона.

Но спрессованное время искажает наше представление о действительных встречах Бретона и его друзей с Пикабиа и Тцарой. Оно мешает вообразить себе, какими долгими были месяцы игры в представление о том, каковы в реальной жизни лидеры дадаистов. Особенно сильно воображение разыгралось у Бретона, но у Супо — под его влиянием или из-за необходимости размышлять на эту тему — оно было не меньшим, да и Арагон отдал ему дань, хотя в большей степени был поглощен написанием «Анисе» и публикацией своего первого сборника стихов — «Потешные огни». В своих предположениях они основывались на текстах, толкуя их совершенно свободно, по-своему, не зная всех подробностей. И даже не представляя себе, чем живут и как действуют авторы этих текстов, которые были им совершенно чужды, поскольку Тцара — румынский еврей, а Пикабиа — кубинец французского происхождения. Действительность сбросила их с небес на землю.

В январе 1920 года Тцара явился к Жермене Эверлинг, которая была занята новорожденным младенцем и не ждала гостей. По ее описанию, он был «небольшого роста, сутулый, с болтающимися короткими руками, с пухленькими ладонями. Кожа его была восковой, близорукие глаза словно выискивали сквозь монокль, за что бы зацепиться». Группа из «Литературы» явилась в полном составе, и первое общение их разочаровало. Тцара испытывал такую же неловкость, как и его собеседники. Его французский был более чем приблизительным, с сильным румынским акцентом, делавшим его смешным, вплоть до произнесения слова «Дада» в два отрывистых слога, которые трещали, как пулемет.

Когда руководители «Литературы» выходили от Пикабиа, сердце их сжалось от возмущенного недовольства, соразмерного былым надеждам.

Сыграли ли тут свою роль долгое ожидание Тцары и встреча с Пикабиа, но ядро «Литературы» преодолело осеннее смятение. Возможно, что и Тцара плохо представлял себе ситуацию, введенный в заблуждение восторженным тоном писем Бретона. На деле Бретон и его друзья уже не ощущали над собой власти Тцары, а ставили себя вровень с ним. Бретон скажет о том периоде: «Повседневное упражнение в автоматическом письме (нам случалось заниматься им по восемь — десять часов подряд) привело нас к весьма важным наблюдениям… Мы пребывали тогда в эйфории, почти в упоении открытия. Мы находились в положении человека, только что нашедшего золотую жилу». Тот же победный дух ощущается в тексте Арагона, написанном для Жака Дусе:[37]«Посреди полнейшего смятения, царившего в начале 1920 года, устав от того, что так называемых авангардистов судят всех скопом и ставят на одну доску… сознавая, в общем, фундаментальные различия между нами и нашими предшественниками… и — странное дело! — имея кое-что сказать, Андре Бретон, Филипп Супо, Поль Элюар и я решили вести публичную деятельность».

Поэтический утренник, пошедший наперекосяк

Это был значительный скачок в деятельности группы, которая до сих пор, несмотря на журнал, оставалась сильно замкнутой в себе. Конечно, теперь их было четверо, осенью 1919 года они взяли в привычку встречаться в баскском баре «Серта» в Оперном проезде (теперь его не существует), на ритуале вечернего аперитива — тогда это была неотъемлемая и практически обязательная часть жизни любого парижанина. Первой из публичных акций стал поэтический утренник, назначенный на 23 января — то есть решение было принято еще до встречи с Тцарой. Никакого подрывного духа не ощущалось, хотя помещение сняли во дворце Празднеств на улице Сен-Мартен, неподалеку от Национальной школы искусств и ремесел, в квартале лавочников, а не в каком-нибудь центре литературного паломничества, типа бара «Серта».

Подготовка была отмечена ссорой с Реверди, который в конечном счете отказался участвовать в утреннике — наверное, потому, что ему претило укрепление связей с Тцарой. Но, как говорит Арагон, основатели «Литературы» уже «устали волей-неволей выглядеть последователями литературного кубизма».

Наверное, именно по этой причине они решили воспользоваться случаем и включили в программу Тцару. Это сильно напоминало заговор: до сих пор присутствие Тцары держали в строжайшем секрете. «В среду 21-го числа, — отмечает Мишель Сануйе, — он присутствовал инкогнито на собрании в кафе «Серта», где были Орик, Дриё Ла-Рошель, Радиге, Луи де Гонзаг-Фрик[38] и несколько художников». Вот оно, окружение «Литературы», — еще не слишком авангардистское. В четверг у Пикабиа собрался военный совет. «Тцара удивил своих новых друзей техническим знанием сцены, предчувствием реакции публики. Его опыт подобных мероприятий в «Кабаре Вольтер» [в Цюрихе] оказался очень ценен. Вовлеченные в состязание присутствующие старались «забить друг другу баки»… Бретон поставил йа кон Ваше, Пикабиа, Кравана[39] и Дюшана, которые не читали никаких стихов, даже шумовых, и ставили жизнь выше искусства».

На самом деле импровизированный коллаж «Литература — Дада» не удался. В «Интрансижане» объявили, что вечером 23-го состоится лекция Сальмона[40] о «Кризисе обменного курса» — в те времена свирепствующей инфляции тема выглядела актуально. Поэтому среди публики были торговцы и рантье. Сальмон же заговорил о переоценке литературных ценностей. Поняв, что их надули, некоторые просто ушли, другие потребовали вернуть деньги. Пока все было более чем благопристойно, как и представление картин Леже, Гриса, Де Кирико, скульптур Липшица с комментариями художников. Дух дадаизма ворвался вместе с картиной Пикабиа — абстрактной и покрытой надписями типа «верх», «низ», «не бросать», а главное, огромными красными буквами, расположенными сверху вниз: L. Н. О. О. Q. (и, как мы знаем, перенятыми у Дюшана). Как только непристойный каламбур удалось расшифровать, разразился скандал.

Еще одну картину Пикабиа — простое черное полотно с каббалистическими знаками — снял Бретон. Подчеркивалось, что Пикабиа там не было. «Он никогда лично не присутствовал на мероприятиях… Хотя у него хватало смелости написать и подписать самые дерзкие заявления, даже направленные против друзей, физической храбрости ему недоставало», — написал его друг Жорж Рибмон-Дессень[41] в книге мемуаров.

Вечер продолжился в том же духе. Наконец появился Тцара, которого Арагон объявил громоподобным голосом, и под видом своего произведения начал читать, с жутким акцентом, последнюю речь Леона Доде[42] в парламенте, тогда как Арагон и Бретон заглушали его голос двумя колокольчиками.

«Те, кто поощрял организацию вечера, как Сальмон и Хуан Грис, — пишет Мишель Сануйе, — почувствовали, что угодили в какую-то западню и что их репутация под угрозой… Они принялись бранить актеров и в особенности маленького чернявого поэта, который видал и не такое и невозмутимо продолжал читать хриплым голосом с раскатистыми «р». Такая сила инерции высекла ругательства, смешанные с ура-патриотическими возгласами: «В Цюрих! К позорному столбу!» — кричал Флоран Фельс.[43] Надо было бы на этом и остановиться.

К несчастью, Арагон возобновил чтение стихов, и занавес упал перед пустыми скамьями».

Бретон, Арагон, Супо и Элюар храбро продолжали бежать впереди паровоза еще целых семь месяцев, до августа 1920 года. Представление об этом периоде можно составить по стихотворению Арагона, опубликованному в одном из дадаистских журналов — «Каннибал»:

Самоубийство

Abcdef

ghijkl

mnopqr

stuvw

xyz

Поставить свою подпись под алфавитом — все равно что признать своим произведением писсуар, столь дорогой Дюшану.

Та пятница «Литературы» стала единственной, но впоследствии почти каждый месяц проводилось какое-нибудь мероприятие: в феврале — в Салоне независимых, в марте — в театре «Эвр», в мае — в зале Гаво. «На первый взгляд, — комментирует Бретон, — нужный эффект как будто был достигнут: конформизм в дурацком положении, здравый смысл вне себя, пресса брызжет слюной… Изнутри же, по крайней мере в том, что касалось Арагона, Элюара и меня, ситуация воспринималась иначе. Ясно, что мы вовсю используем методы оглоушивания, «кретинизации» в мальдороровском смысле этого слова, а главное — безопасной провокации, разработанные в Цюрихе… Конечно, большинство из нас были молоды, бесперспективность подобной деятельности нисколько нас не смущала. Мы с Супо, например, были по уши довольны тем, что за скетч под заглавием «Вы меня забудете», исполненный нами же в зале Гаво, нас забросали яйцами, помидорами и бифштексами, которые зрители поспешно приобрели в антракте… Однако двое-трое из нас задумывались о том, не является ли это сражение за «Эрнани»,[44] снисходительно возобновляемое каждый месяц и разворачивающееся по одному и тому же сценарию, вещью в себе».

Скажем прямо, что Бретон, Арагон и Элюар действительно хотели поставить жизнь над искусством, но для этого необходимо искусство. Бретон признается в своих радиобеседах 1952 года: «Красный жилет — это прекрасно, но при условии, что под ним бьется сердце Алоизия Бертрана, Жерара де Нерваля, а за их спиной стоят Новалис, Гёльдерлин…[45]» Конечно, он уточнит, и это правда, что Тцара — «поэт, да, и даже великий поэт в определенное время». И все же в здравом размышлении он пришел к тому, что ««Манифест Дада» от 1918 года распахивал двери настежь, но оказалось, что эти двери выходят в коридор, замкнутый в кольцо».

Тцара не помог им разобраться, по какой причине они пишут. Очень скоро они сделают из этого выводы.