Глава двадцатая Распад группы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцатая

Распад группы

Самоубийство Маяковского

Самоубийство Маяковского 14 апреля 1930 года выводит на сцену Эльзу Триоле, которая до сих пор считалась лишь утешительницей Арагона, не так скоро уверившейся в своей власти над ним, как он впоследствии утверждал, но отныне действительно завладевшей блестящим поэтом, на которого пал ее выбор. Эльза (1896–1970) была рассудочной женщиной, но в отличие от Нэнси, ее ровесницы, рождение в России в еврейской семье, замужество с французским офицером Триоле, чтобы бежать из СССР, научили ее тщательно продумывать жизненную стратегию, любовь же служила только украшением жизни. Перспектива на будущее: если возможно, принадлежать и Франции, и Советскому Союзу. Если сохранить его при себе и направлять, Арагон сможет дать ей и то и другое. Маяковский же предпочел ей старшую сестру Лилю Брик и жил с ней и ее мужем Осипом Бриком (1888–1945).

Брик — начитанный критик, теоретик кубофутуризма, похожий на чиновника в своем пенсне, — являлся первостепенной фигурой во время столкновений между соперничающими течениями литературной бюрократии в Советском Союзе 1920-х годов. Ходили слухи, что он «чекист» — в те времена интеллигенция еще не вкладывала в это слово уничижительного оттенка… или почти не вкладывала.

Без сомнения, Эльза не имела доступа ко всей информации, которой располагал ее зять, однако не была настолько наивна, чтобы не видеть всей подоплеки борьбы между группами писателей, как и между писателями и властью, которая накалялась тогда в СССР; самоубийство Маяковского как раз и приоткрыло всю ее беспощадность.

Маяковский с самого начала был причастен к ее роману с Арагоном. Осенью 1928 года он находился в Париже (ограничения на поездки за границу начались как раз к моменту его самоубийства). Арагон рассказывал, как поэт пригласил его за свой столик в кафе «Купол»: он сел с «романтизмом в сердце». В Париже поэт-гигант, олицетворявший собой молодой и огромный Советский Союз, был овеян революционной легендой.

На следующий день Арагон устроил на улице Шато вечер в честь Маяковского, который явился туда в обществе своей новой пассии — восемнадцатилетней русской эмигрантки Татьяны Яковлевой, манекенщицы в мире «высокой моды», «ростом почти с него», как говорила Эльза. К несчастью, она не испытывала никакого желания последовать за ним в СССР. По словам Тириона, именно во время той вечеринки Эльза, явившаяся в свите Маяковского, увлекла Арагона на лоджию…

В марте 1929 года Эльза увезла Арагона, еще не окончательно развязавшегося с Шапель-Реанвилем и Нэнси, в Берлин, чтобы представить Лиле, Брику и Маяковскому, которые снова были вместе. Пьеса «Клоп» имела в Москве большой успех. Роман с Татьяной оборвался, поскольку красавица удачно вышла замуж, оставив Маяковского с болью в сердце. 35 лет спустя, во времена Брежнева, ее извлекли на свет божий и опубликовали ее письма в популярном журнале, чтобы лишить Лилю, считавшуюся непокорной, звания великой любви Маяковского.

В своей предсмертной записке он написал:

«Всем

В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил. Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля — люби меня…»

Лиля узнала страшную новость в Берлине, где снова была тогда с Бриком. Бретон воздал Маяковскому грандиозные почести в виде редакционной статьи в «Сюрреализме на службе Революции», вынеся в заголовок строчку на русском языке, которую поэт приводит в своем завещании:

«Любовная лодка разбилась о быт».

Это лирический текст, соединивший в себе любовные переживания Бретона с Сюзанной и самоубийство Маяковского, которое, как пишет Бретон, «выносит на повестку дня соотношение в самом лучшем из людей между его искренними и честными уверениями в безусловной преданности делу, которое кажется ему самым справедливым из всех (в данном случае делу революции), и судьбой, уготованной ему жизнью как частному лицу… «Возможно, вы помогаете изо всех ваших слабых сил преобразованию мира… Но эта женщина так красива, берегитесь, возможно, только ее вы и сможете любить, только она и полюбит вас… Всего лишь увидев ее, вы понимаете, что эта женщина для вас главнее всего». Это не я так говорю, вы же понимаете, это жизнь говорит с нами на столь странном языке… Маяковский при жизни ничего не смог с этим поделать: бывает слишком красивая грудь… Революционер может полюбить нереволюционерку… Еще не было доказано, что человек, достигший высочайшего уровня сознательности (речь о революционере), лучше всех защищен от опасности женского взгляда — если его отводят, ваши мысли мрачны как ночь, а если не отводят, а совсем наоборот, то те же мысли все же не проясняются совершенно».

Если свести этот искренний лиризм к голым сведениям, то Бретон был очень хорошо осведомлен о частной подоплеке самоубийства (отставке, данной Маяковскому Татьяной), чтобы не понять, что источником информации была Эльза. Выпад в сторону Ермилова был совершенно непонятен французским читателям, но был адресован напрямую советским людям, которые знали, что этот теоретик РАППа (Российская ассоциация пролетарских писателей) был вынужден оправдываться: некоторые считали, что вакуум, созданный им вокруг поэта, послужил одной из причин его самоубийства. В дальнейшем Ермилов вместе с Фадеевым (у Эльзы был с ним короткий роман) и Сурковым станет одним из патриархов (и цепных псов) соцреализма.[151] Очередной всплеск дебатов был вызван публикацией русской статьи под заголовком, набранным большими буквами: «ВОТ ЭТО И ЕСТЬ ПРОЛЕТАРСКИЙ ПОЭТ».

Все в целом было обращено против тех, кто в Советском Союзе обвинял Маяковского в недостатке «пролетарскости», и тех, кто видел в его самоубийстве доказательство того, что он не был по-настоящему предан делу социализма. «Юманите» была из их числа. Бретон резко поставил ее на место. Со своей стороны, Арагон набил морду русскому эмигранту Андре Левинзону, который оклеветал Маяковского в «Нувель литтерер». «Юманите» сообщила об этом инциденте, и журнал, ради объективности, вновь напечатал текст. Стремление угодить компартии, несмотря на сдержанную позицию.

Но Бретон заявил в своей статье: «После смерти Маяковского мы еще больше отказываемся верить в ослабление его духовных и моральных позиций. Мы отрицаем и будем отрицать возможность существования поэзии или искусства, способного приспособиться (на манер Барбюса) к оскорбительно упрощенному образу мыслей или чувств».

«Если империализм объявит, войну Советам…»

Это не простое повторение нападок времен «Допустимой самообороны». Некоторую ясность в этот вопрос внес французский исследователь Жан Пьер Морель, который систематически изучал по советским архивам взаимоотношения между Литературным интернационалом (был и такой) и Францией. Вкратце все сводится к тому, что в Москве находилось Международное бюро революционной литературы (МБРЛ), издававшее свой «Вестник». «Вестник» следил за деятельностью сюрреалистов, заклеймив их «псевдореволюционерами» (май-июнь 1929 года), Бретона же назвал одним из «поборников троцкизма» (сентябрь — октябрь 1929 года). Но в том же номере польский писатель Ясенский (позднее он погибнет в ГУЛАГе) обрушился в длинной неистовой статье на «Монд» Барбюса. В Берлине статья нашла отклик в «Линкскурве», а Арагон развил ее в декабрьском выпуске «Сюрреалистической революции». В своей статье он назвал «Монд» «отбросом помутившегося сознания, примешивающим к толике советской пропаганды целую свору собак, предателей и бумагомарак, внушая нам, будто бы они имеют право оценивать деяния Мировой революции, злейшими врагами которой они являются».

Естественно, сюрреалисты не согласовывали свои действия с МБРЛ, отмечает Жан Пьер Морель. Однако они пошли по его следам, примкнув к кампании против Барбюса, поскольку полностью ее одобряли. И ответ не заставил себя ждать. МБРЛ, располагавшее разветвленной сетью информаторов, прислало им телеграмму, которую они перепечатали в журнале «Сюрреализм на службе Революции». В телеграмме их просили «ответить на вопрос: какова будет ваша позиция, если империализм объявит войну Советам?». На это Арагон и Бретон ответили прямо: «Если империализм объявит войну Советам, наша позиция будет, в соответствии с директивами III Интернационала, позицией членов Французской коммунистической партии».

Тирион подчеркивает важность этого заявления: «Это было серьезное обязательство. В то время ему не было прецедента среди левых или крайне левых в среде художников и интеллигенции». Это был увесистый камень, брошенный в огород «Монд», сотрудники которого являлись пацифистами, а не революционерами, а также в огород «Юманите»: в том же номере «Сюрреализма на службе Революции» Арагон практически слово в слово повторяет в ее адрес советскую критику «Монд», говоря о «невообразимом, чудовищном сплетении двусмысленностей. Все эти интеллигенты-коммунисты, временно или с непостижимым постоянством принадлежащие к партии, которой нет до них никакого дела, находясь на периферии этой партии или даже в ее руководящих органах, занимаются лишь путаницей в умах…». Если добавить к этому, что Бретон сумел публично отмежеваться от Троцкого по поводу Маяковского, становится ясно, что в глазах Международного бюро наши сюрреалисты выглядели большими коммунистами, чем члены французской компартии. Это могло лишь порадовать Эльзу (кто, как не она, читал бы «Вестник»?), просоветская позиция которой была таким образом усилена Арагоном.

Вот только Эльза, а тем более Бретон и Арагон не понимали, что, получив «признание» Международного бюро, тем самым предавали себя в его руки. Понятие «тоталитаризм» возникло лишь четверть века спустя. С самого самоубийства Маяковского Эльза хотела поехать повидаться с Лилей и, без сомнения, представить Арагона своим родным в Москве. И советским литературным кругам: через ее посредство Арагон предстал бы послом французской литературы, причем гораздо более удачным, чем предыдущие. Им не хватало денег. Тогда Эльзе пришла в голову мысль изготовлять колье, которые Арагон предлагал известным кутюрье. Поездку отложили до лета 1930 года.

Цена Харькова

Пятнадцатого августа 1930 года «Литературная газета» объявила, что в Харькове состоится «международный пленум революционных писателей». Как Арагон и Садуль,[152] которому грозила тюрьма за оскорбление армии, сумели получить на него приглашение, «случайно вступив в контакт с организаторами»? Здесь тоже сыграла свою роль информированность Эльзы, а возможно, и ее связи: частная поездка для встречи с родными получила политическое основание (и была оплачена). Со своей стороны Тирион узаконил положение Арагона в компартии, прекрасно зная, что руководство должно быть поставлено в известность об этой поездке, так сказано в уставе. По его словам, вопрос рассматривался на самом высоком уровне: дело дошло до Тореза,[153] который уже понял, что любые, даже самые неофициальные сношения с СССР должны проходить через него (я испытал это на себе двадцатью годами позже…)

Брик очень быстро повернул дело так, что из наблюдателей, неофициальных гостей они превратились в полноправных участников съезда. Надо полагать, они были на седьмом небе, отнюдь не предполагая, что за вход в рай придется заплатить.

В Харьков ехали на специальном поезде, выделенном для всех участников съезда, в сопровождении вооруженной милиции, поскольку путь пролегал через Украину, где тогда было неспокойно (сегодня мы знаем, какими методами проводилась насильственная коллективизация, но тогда зарубежные гости не имели об этом ни малейшего представления). Вагон Эльзы во французском поезде еще довоенного выпуска тотчас превратился в салон. В отличие от Садуля Арагон не был просто иностранцем: он путешествовал в окружении своей русской семьи.

Став участниками съезда, они с Садулем сделали все, что от них требовалось. Разве сюрреализм не поставил себя «на службу Революции»? Арагон явно считал, что одобрение им пролетарской литературы, отданной на откуп «рабкорам», не имеет большого значения, лишь бы оно способствовало революционному признанию сюрреализма и осуждению «Монд» и Барбюса. Бретон, которого обо всем поставили в известность, увидел в этом лишь прогресс в «анализе ситуации во французской литературе, которая, с некоторыми оговорками, высоко ставит сюрреализм и возлагает на него особые надежды».

На самом деле съезд хотя и осудил «Монд» как «проводника идеологии, враждебной пролетариату», все же решил для себя, что Франция безнадежно отстала, раз в ней не видно ни малейшего зародыша пролетарской революционной литературы. Нужно сплотить вокруг революционного ядра тех левых мелкобуржуазных писателей, которые порвали с чисто буржуазным и мелкобуржуазным направлениями в литературе. Сюрреалистов явно отнесли к мелкобуржуазным группам. Но если они смогут порвать со своим прошлым — добро пожаловать. Впоследствии Арагон оправдывался, говоря, что эти резолюции были выработаны без их участия.

«По какому праву, — отмечает Морель, — сюрреалисты могли бы избежать процесса «перевоспитания», которое за несколько месяцев до того хотели навязать самому Маяковскому?» В самом деле. Но возможно, что Эльза и Брики не поставили Арагона в известность о таком типе «пролетарского перевоспитания», видя в нем больше фигуру стиля, чем форменный допрос; он все еще мог сказать себе, что это меньшее из зол, лишь бы тебя, наконец, признали настоящим революционером. Хотя Барбюса выбрали в президиум новой организации, Арагон вошел в ее контрольную комиссию, которая, как явствует из названия, должна была судить о поведении каждого. В его представлении все кончилось хорошо.

По рассказам Арагона и Садуля, когда они уже собирались возвращаться во Францию, им дали подписать признание: «Вступая в Международный союз революционных писателей, полностью и безоговорочно принимая идеологическую и политическую установку союза, мы считаем необходимым признать некоторые ошибки, допущенные нами ранее в нашей литературной деятельности, которые обязуемся не повторять в будущем». Как мы еще увидим, эта фраза была исполнена важного смысла. Далее следовал дотошный перечень всех нарушений партийной дисциплины с их стороны, в том числе антимилитаристская выходка Садуля, осуждаемая за ее шутливую форму. А вот это уже серьезнее: они должны заявить о своем несогласии «со всеми личными произведениями (литературными и прочими), опубликованными членами группы сюрреалистов… в частности, со «Вторым манифестом сюрреализма», в той мере, в какой он противоречит диалектическому материализму… Единственное наше желание — работать наилучшим образом в соответствии с указаниями партии, обязуясь подчинить нашу литературную деятельность партийной дисциплине и контролю».

Морель обнаружил в подшивке печатного органа союза заметку от февраля 1932 года, согласно которой Арагону и Садулю дали подписать самообличение не в момент возвращения в Париж, а в самом начале съезда, чтобы стать его участниками и претендовать на членство в новой организации. В общем, плата за вход. Дата «1 декабря» была добавлена к переводу на французский язык, выполненному Арагоном, чтобы подтвердить его рассказ.

Оспаривать версию Мореля, гораздо более вероятную, чем версия Арагона, нет никаких оснований. Значит, они с Садулем сознательно согласились с резолюциями по Франции. Становится понятен и полицейский характер конкретных обвинений, выдвинутых писательским руководством в адрес Арагона и Садуля по поводу их прежнего поведения. Самокритика была частью приглашения. Совершенно очевидно, что Арагон оказался приперт к стенке: он не мог не подписать самообличения, принимая во внимание положение Эльзы и ее родных, в особенности Лили. Отказаться значило порвать с ними. Поскольку они с Садулем никогда не рассказывали о том, как угодили в эту ловушку, мы даже не знаем, испытали ли они чувство горечи или воодушевления от того, что стали «своими».

Зато они наверняка понимали, что ставят себя в ложное положение по отношению к группе. Но, наверное, подумали, что, кое-что опустив и кое-где приврав, можно будет поправить дело. Подробный рассказ об этом содержится в обличительной статье, которую сюрреалисты после разрыва опубликовали в «Паяце». Естественно, они не принимали в расчет неумолимый политический маневр, явно замышленный на самом высоком уровне советской литературной бюрократии, ведь Франции придавалось большое значение. «Арагон и Садуль вошли в логово зверя, — пишет Морель. — Отныне вся остальная группа должна была либо примкнуть к этой самокритике, либо, в свою очередь, отречься от тех, кто под ней подписался, и тогда конфликт станет внутренним». Ложь Арагона лишь отдалила такой конец.

«Огонь, Огонь, Огонь, говорю я вам»

Впрочем, самокритика согласовывалась с безусловной искренностью Арагона, выразившейся чуть позже в поэме «Красный фронт» — первой, которую он написал после разрыва с Нэнси. Она была откликом на событие, которому Харьковский съезд служил виньеткой, — судом над «Промпартией»,[154] проходившим в Москве с 25 ноября по 7 декабря 1930 года, первым из сталинских процессов с пытками и полностью запротоколированными назидательными признаниями. Нужно было найти «козлов отпущения», чтобы объяснить причину разрухи и дефицита; саботажники из числа технической интеллигенции подходили на эту роль как нельзя лучше.

Как подчеркивает Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», главный обвиняемый Рамзин признался, что хочет «поставить крест на мрачном и подлом прошлом всей интеллигенции». Арагон вводит в свою поэму самые страшные отрывки из обвинений в форме коллажей. Но при этом ясно пишет:

Вспышки расстрелов сообщают пейзажу

Доселе неведомую веселость

Казнят инженеров, врачей

Смерть тем, кто ставит под угрозу завоевания Октября

Смерть саботажникам пятилетнего плана.

Он лишь воспроизводит истерию, которая тогда уже повсеместно распространилась в СССР. Горький тотчас потребовал смертной казни для обвиняемых, его поддержал Пильняк, бывший его оппонентом. Брик только что написал: «Еще не пришло время для жалости. Прежде нужно прикончить врага». Все наперебой каялись в грехах. Прикончить тех, кто никак не избавится от интеллигентских изъянов. Тихонов написал поэму, требуя устроить Варфоломеевскую ночь, чтобы истребить интеллигентских трутней, и ее герой в конце сам просит: «Прикончите меня!» Когда советские писатели приветствовали награждение ОПТУ орденом Ленина за бдительность, это был минимум. «Похоже, — пишет Морель, — что более-менее известные иностранные писатели должны были заплатить ту же цену, что и их российские коллеги, за право вступить в Международный союз: оклеветать невиновных и восхвалять тайную полицию. Арагон был не один: немцы Эрнст Глейзер и Анна Зегерс в то же время написали два одобрительных пропагандистских репортажа на ту же тему… Такая «чекизация» литературы (вспомним о прославлении ГПУ в поэме Арагона) не была официально предусмотрена программой Харьковского съезда. И тем не менее она состоялась, превратив для некоторых пребывание в СССР в «точку невозврата»». Точка невозврата к капиталистическому миру, ибо чекизация не была тогда для советской интеллигенции унижением и деградацией, как, например, сотрудничество со ШТАЗИ для большинства интеллигенции ГДР, наоборот, она сулила повышение. Повод гордиться. По крайней мере так они заявляли.

«Красный фронт» вышел год спустя, в последнем выпуске «Литературы мировой революции» (журнале, основанном в Харькове) за 1931 год. Весь тираж был изъят органами внутренних дел из-за перегибов в отношении Франции:

Огонь по Леону Блюму

Огонь по Бонкуру, Фроссару, Деа[155]

Огонь по ученым медведям социал-демократии

Огонь Огонь… Огонь, говорю я вам

Под руководством компартии ФСКИ…

Я вижу уничтожение мира, вышедшего из употребления

Я с упоением смотрю, как крошат буржуа

Можно ли устроить лучшую охоту

На этих паразитов, притаившихся во всех щелях городов…

Собаки, собаки плетут заговоры,

И как бледную спирохету не разглядеть в микроскоп,

Так Пуанкаре похваляется тем, что он фильтрующийся вирус…

«Несчастье поэзии»

Арагону предъявили обвинение 16 января 1932 года, и Бретон тотчас написал листовку в его поддержку — «Дело Арагона»: «Мы не догадывались, что о поэтической фразе судят по ее непосредственному содержанию… Единственное судебное преследование, начатое против Бодлера, показывает, в какое нелепое положение поставило бы себя законодательство, в бессилии своем потребовавшее бы отчета у Рембо, у Лотреамона за разрушительный порыв, выраженный в их произведениях…» Под протестом подписались лучшие люди: Пикассо (в первый раз со времен ранней юности подписавший письмо протеста), Матисс, Томас Манн, Фернан Леже, Бертольд Брехт, Ле Корбюзье, Федерико Гарсия Лорка. Были и неожиданные (для нас) подписи, например, Бенуа-Мешена и Жана Люшера.[156]

Для компартии это был перебор. «Юманите» ответила презрительной заметкой: «В своих репрессиях против революционного пролетариата буржуазия порой наносит удар по тем, кто случайно прилепился к рабочему движению. Таково значение дела Арагона».

Французская компартия собиралась продемонстрировать, что харьковские методы были не чужды и ей. Под предлогом публикации в «Сюрреализме…» фантазмов Сальвадора Дали безо всякой цензуры, всех четырех сюрреалистов-коммунистов — Арагона, Садуля, Юника и Максима Александра — вызвали в контрольную комиссию, чтобы заставить «выступить с осуждением этой порнографии». Арагон держался стойко, послал телеграмму в Интернационал революционных писателей, думая, что заручится его поддержкой, поскольку «Красный фронт» полностью соответствовал «линии партии», и рассказал обо всем Бретону.

Тот как раз писал свой ответ «Юманите» — «Несчастье поэзии». В нем он разъяснял свое несогласие с «Красным фронтом»: «В этой поэме возвращение к внешнему сюжету, тем более к увлекательному сюжету, не согласуется с историческими уроками, извлекаемыми сегодня из самых развитых поэтических форм». Заявив об этом, он обрушился на упрощения «Юманите», напомнив о ее собственном осуждении искусства ради искусства и требовании, чтобы писатели и художники принимали действительное участие в социальной борьбе. Он решил намекнуть на высказывания компартии в адрес Дали, которые, по правде говоря, были смешны: «Вы просто стараетесь усложнить такие простые, такие здоровые взаимоотношения между мужчиной и женщиной».

«Арагон, — рассказывает он, — резко этому воспротивился: эти слова были произнесены келейно и не могли быть подвергнуты огласке… Он заявил мне, что, если эта фраза появится в «Несчастье поэзии», наш разрыв будет неизбежен». Сомневаться в этом не приходится, но ясно видно, что Арагон прекрасно понимал, насколько важны обязательства порвать со своим прошлым в мелкобуржуазном сюрреализме, взятые им на себя в Харькове. Разглашение «партийной тайны» могло привести только к исключению из рядов. Он явно не допускал такой возможности, поскольку это повлекло бы за собой разрыв с Эльзой. И с новой семьей, которой он обзавелся, в компартии и в СССР. Арагон думал, что вырвался из харьковской ловушки. Но французская коммунистическая партия ее захлопнула. «Если бы он послушал Эльзу, то уже двадцать раз порвал бы с сюрреалистами», — пишет Тирион.

Десятого марта «Юманите» опубликовала согласованное заявление Ассоциации революционных писателей: «Наш товарищ Арагон сообщил нам, что он не имеет никакого отношения к выходу в свет брошюры под названием «Несчастье поэзии. Дело Арагона в общественном мнении». Он заявляет, что категорически осуждает содержание этой брошюры и шум, поднимаемый вокруг его имени». Харьков действительно стал точкой невозврата.

Бретон сразу понял, что был обманут искренними возражениями Арагона. В листовке «Паяц» группа напечатала полный текст харьковской самокритики, добавив, что, «вернувшись в Париж, Арагон был жалок: сетовал на то, что его вынудили поставить свою подпись, заявлял, что не согласен с формой и духом этого документа и решился на это, только чтобы позволить Бретону успешно работать в будущей Французской секции Международного союза революционных писателей… Он прикрывался недопустимым сентиментальным шантажом…». Подписанты заявили, что видят в этом лишь «незначительный эпизод, в котором интеллектуальная подлость отдельного человека даже не смогла противиться неотразимой притягательности единственной партии Революции». Подписано: Рене Шар, Рене Кревель, Сальвадор Дали, Поль Элюар, Макс Эрнст, Бенжамен Пере, Ив Танги, Андре Тирион, Тристан Тцара.

Вместе с Арагоном из группы вышли остальные коммунисты: Садуль, Юник, Максим Александр. Тириона за это время из компартии исключили; в группе остался один коммунист, который, кстати говоря, и сочинил «Паяца», — Рене Кревель. 18 июня 1935 года он покончит с собой после стычки между Эренбургом и Бретоном,[157] в результате которой сюрреалисты не были допущены на Международный конгресс писателей в защиту культуры. Бретон выдаст ему удостоверение «абсолютного сюрреалиста». Предусмотрительная, как всегда, Эльза выхлопотала через Лилю долгосрочное приглашение в СССР для себя и Арагона, который станет сотрудником журнала «Международная литература».

То, что началось в 1917–1920 годах благодаря Арагону, Бретону и Супо, подошло к концу.